Kitabı oku: «Дочь Рейха», sayfa 5
Но ее лицо тает, и я снова чувствую сильную руку Вальтера, она тянет меня наверх, к свету, не дает стать добычей чудовищ, которые живут на дне озера. Я вижу его добрые голубые глаза, его улыбку и вдруг срываюсь с места, подбегаю к двери и выскакиваю в ослепительно-яркий солнечный день.
Изо всех сил несусь по травянистому склону Нордплац. И нагоняю их у дальнего угла церкви.
– Вальтер! – окликаю его я. Он стоит вполоборота к Фриде и, держа ее за руку, что-то говорит, а Фрида судорожно всхлипывает. – ВАЛЬТЕР!
Он оборачивается, видит меня и от удивления открывает рот.
Задыхаясь от быстрого бега, я стою перед ними.
Что я здесь делаю?
– Я хотела сказать…
Глаза у Фриды красные, распухшие. Юбка и чулки в мокрых пятнах. От нее воняет.
Я перевожу взгляд на Вальтера. В глазах у меня слезы. Ну как он мог оказаться евреем? Почему я была так глупа и не поняла этого раньше? Теперь я знаю, почему Карл перестал приглашать его к нам домой.
– Возвращайся в школу, Хетти, – ровным голосом говорит мне Вальтер. – Тебе не надо быть здесь.
– Мне все равно, – отвечаю я. – Мне все равно, что ты еврей. Я всегда буду твоим другом. Сейчас и всегда.
Я поворачиваюсь к нему спиной раньше, чем он успевает сказать хотя бы слово, и сломя голову бегу через Нордплац назад, к школе.
Гитлер пытается заговорить со мной, но я отказываюсь его слушать.
Все. Дело сделано. Слова выпущены наружу, на вольный воздух Нордплац.
Их уже не поймать, не вернуть, даже если бы я этого хотела.
Часть вторая
31 мая 1937 года
медленно разлепляю глаза – сначала один, потом другой. Перекатываюсь на спину и потягиваюсь всем телом. Нога упирается во что-то горячее и плотное, оно лежит на моей кровати.
– Куши… – Я улыбаюсь круглому черному комочку. – Ты что здесь делаешь? Если мама тебя увидит…
Песик поднимает голову, смотрит на меня и взмахивает хвостом. Потом, зевнув, опускает голову и снова засыпает.
– Вот нахал! – смеюсь я и протягиваю руку, чтобы погладить его шелковистую шкурку; наверное, выскользнул незаметно из кухни, когда туда рано утром вошла Ингрид. – Любишь меня, да, ты Куши Муши?
Песик дышит легко и ровно. Ни следа травмы, которую он перенес в прошлом году.
– Флоки, – тихо говорю я. Что он может помнить о своей прежней жизни? Но пес открывает глаза, и я вздыхаю. – Ну хватит. Давай-ка лучше пойдем завтракать.
Я встаю, умываюсь и одеваюсь. Проходя мимо двери Карла, я вижу, что она еще не открывалась.
В столовой, к своему удивлению, я обнаруживаю за завтраком папу. Служба в СС постепенно все сильнее вторгается в его жизнь, забирая не только дни, но зачастую и ночи. Правда, вид у него сейчас все равно отсутствующий, а его рука, лежа поверх маминой на полированной столешнице орехового дерева, задумчиво ласкает ее круговыми движениями большого пальца. Вот он что-то негромко говорит ей, и она, запрокинув голову, смеется, так что разбросанные по ее плечам волосы идут волнами. Я замираю на пороге, но меня выдает скрип половицы.
Папа поднимает голову и тут же виновато отдергивает руку.
– А-а, доброе утро, барышня. – Он наливает себе кофе из высокого узкогорлого кофейника, изысканно-длинного, словно жираф. – Первый день каникул, значит? – Папа подмигивает мне. – Надеюсь, ты уже решила, чем будешь заниматься.
– Да, папа. У меня много обязанностей в бунд дойчер медель3. Мы едем в летний лагерь. А еще я буду встречаться с подругами, ну и помогать маме, конечно.
Папа хмыкает и смотрит, как я намазываю сливочно-белый молодой сыр на ломтик ржаного хлеба.
– Может, хочешь провести лето на ферме, как дочка Кеферов, наших соседей? – предлагает он.
– Франц! – восклицает мама. – Что ты такое говоришь? Ты же сам знаешь, половина девочек возвращаются оттуда беременными. Парней из гитлерюгенда ведь тоже отправляют туда на лето. Ужасная идея!
– Не беспокойся, мама. Я ни за что не поеду летом на ферму. Хотя это достойный и почтенный труд, я знаю. Но мне вполне достаточно летнего лагеря. К тому же я лучше останусь с тобой и буду помогать тебе с солдатами-инвалидами.
Папа, посмеиваясь, кивает.
– Они тебя обожают, Хетти, – говорит мне мама и тут же поворачивается к папе. – Но тебе тоже надо подумать об отпуске, Франц. Ты так много работаешь.
Его рука снова ложится поверх маминой и слегка прижимает ее.
– Да, Елена, я знаю, и, поверь, мне ничего не хот елось бы так сильно, как взять тебя, Карла и Хетти и уехать с вами куда-нибудь подальше. Но, увы, именно сейчас это невозможно. Напряжение растет, и я не могу покидать газету.
– В каком смысле – растет? – спрашивает мама, закуривает сигарету, откидывается на спинку стула и смотрит на папу, чуть наклонив голову набок.
– В Лейпциге слишком много иностранцев, – напрямик отвечает папа. – С этим надо что-то делать. Они забирают рабочие места, дома, еду – все, что в противном случае досталось бы немцам. У них дурные манеры, – он взмахивает рукой, – привычки. От них пахнет. Ну и… – тут он бросает взгляд на меня, – кое-что похуже. – Он ерзает на стуле. – А тут еще угроза войны. Посмотри, что делается в Испании! Не далее как сегодня утром нам пришлось нанести удар в ответ на атаку на наши корабли. Не знаю, куда все это нас заведет.
– То есть ты считаешь, что мы идем к войне. Опять? – Мама качает головой, лицо у нее осунувшееся.
– У англичан новый премьер-министр. Не думаю, что он более дружественно настроен к Германии, чем другие лидеры. Хотя о нем говорят, что он слабак и его легко уломать. Время покажет.
Уголком рта мама выпускает струйку дыма. Я отгоняю его рукой.
Война. Такое короткое слово, за которым стоит нечто неизмеримо огромное. Я вспоминаю о планах Карла вступить в новые воздушные силы, и мне вдруг становится холодно.
– Если до этого дойдет, то, я уверен, победа будет решительной и быстрой. Ну а пока мне надо сосредоточиться на нашем городе. – Он хмурится. – Мы должны оставаться верными своим принципам. Только так мы сможем обеспечить себе будущее. Нельзя ослаблять хватку. «Ляйпцигер» должен и дальше служить нашему делу.
– Как? – спрашиваю я.
– О, Шнуфель, газета – это мощное оружие. Конечно, ежедневные пресс-релизы герра Геббельса задают верный тон всему Фатерланду, но и мы не должны прекращать работу по формированию общественного мнения. Наша обязанность и впредь заботиться о том, чтобы в сознании граждан интересы Родины и ее ценности всегда оставались превыше всего.
Я жую хлеб и сыр. В школе мы читаем «Майн кампф». Теперь все знают, что именно евреи нанесли нашей армии удар в спину в конце прошедшей войны, а благодаря новой книге Финка «Еврейский вопрос в образовании» я научилась отличать еврея от нееврея по чертам лица. Завидев еврея на улице, я сразу перехожу на другую сторону, как и все остальные. А еще мы никогда не смотрим в глаза евреям.
– Но, Франц, все это никуда не денется за те несколько дней, что мы могли бы провести всей семьей где-нибудь на побережье. Кроме того, ты ведь в газете главный. Разве у тебя нет подчиненных, способных в твое отсутствие приглядеть за тем, чтобы все продолжало идти как надо?
Папа пожимает плечами:
– Я назначил Йозефа Гайдена редактором всего две недели назад. Вряд ли можно рассчитывать, что он справится со всем в одиночку. Да и в СС обязанностей становится все больше… – Он делает паузу. – Не будь Карл так занят своими планерами, я взял бы его к себе в газету на лето. Вот кто стал бы мне неоценимым помощником. Да и в будущем я мог бы поручать ему то, что никогда не поручу никому другому.
– Если бы ты и в самом деле взял его к себе на лето, пока он не уехал… вдруг бы он тогда передумал насчет авиации. Мне прямо нехорошо делается при мысли о том, что скоро придется его отпустить.
Папа качает головой:
– Обучение организовано Люфтваффе. Прежде чем садиться за штурвал серьезной машины, молодые пилоты должны налетать как можно больше часов. К тому же он сам этого хочет. Возможно, со временем он вернется в «Ляйпцигер». Он же мужчина, Елена. И должен сам найти свой путь. Сейчас он хочет служить Рейху, и это хорошо и правильно. – Папа опрокидывает себе в рот последние капли кофе из чашки.
– Я тоже хочу служить Рейху, – вырывается у меня. – Может быть, ты возьмешь меня к себе в газету на лето, папа? Я быстро учусь.
Он смотрит на меня, прищурившись. В ярком солнечном свете его светлые глаза кажутся совсем выцветшими, а лицо бледным и обвисшим от усталости.
– Мне очень приятно, что ты предлагаешь свою помощь, Герта, – медленно начинает он, – но твое место здесь, рядом с мамой. Ей тоже нужна помощь в ее благотворительных делах. К тому же для тебя гораздо важнее научиться вести дом, чем разбираться в сложностях управления газетой.
– Но, папа…
Ножки его стула со скрежетом проезжают по деревянному полу, и я понимаю: дискуссия окончена.
– Ну, мне пора на работу.
Он наклоняется к маме, целует ее в щеку, потом чмокает в макушку меня. Мама выходит проводить его в прихожую, и тут в столовой появляется Карл – небритый и заспанный. Я опускаю руки под стол и сжимаю кулаки.
– Доброе утро, Мышонок, – говорит Карл, плюхаясь на стул напротив меня. – Я что-то пропустил?
– Да нет, ничего особенного, – вздыхаю я. – Все тот же старый спор. Папа хочет, чтобы ты работал у него в газете, а мама не хочет отпускать тебя в Люфтваффе.
Карл отрезает ломоть хлеба, намазывает его маслом. Мурлыча какой-то мотивчик, кладет поверх два ломтика лебервурста.
– А ты чего такой довольный?
Я наливаю нам чай, кладу в каждую чашку по дольке лимона, добавляю в свою две ложечки сахара.
– Счастливый! – Широко улыбнувшись, он откусывает от своего бутерброда большой кусок и продолжает, энергично работая челюстями: – Больше никакой школы, и всего через неделю – Люфтваффе.
– Тебе так хочется поскорее уехать?
Я не представляю себе жизни без Карла. Его пустой стул за обеденным столом. Тишина в доме, где ни одна половица не заскрипит больше под его торопливыми шагами. И где не будет больше нас.
– Я буду по тебе скучать.
– Конечно будешь. И я тоже буду скучать по тебе, Мышонок, но…
– Пожалуйста, не называй меня так.
– Как? Мышонком?
– Вот именно.
– Буду называть.
– Задница.
Брат, подражая моему голосу, пищит:
– А я расскажу маме, что ты сказала плохое слово, – и мы оба хохочем.
– Нет, правда, почему ты так хочешь уехать? Папа говорит, что может устроить тебя прямо в СС, да и газета рано или поздно достанется тебе. Из тебя выйдет отличный репортер. Ты так умеешь располагать к себе людей, тебе кто угодно расскажет все, что захочешь.
– Но, Хетти… – Он подается мне навстречу, его глаза блестят, лицо дышит волнением. – Как ты не понимаешь, это же так здорово – летать. Что может быть лучше? Нашим воздушным силам будет завидовать весь мир. К тому же мне так повезло – вступить в Люфтваффе в самом начале. И потом, что бы я стал делать с этими занудами-чернорубашечниками? Нет, я, конечно, ничего плохого не хочу сказать о папе, просто это не для меня. Я не могу жить без неба. Нет ничего прекраснее полета. Я ведь уже не первое лето летаю на планерах, и у меня развился вкус – нет, скорее зверский аппетит – к острым ощущениям, которые дает полет.
– По-моему, это очень опасно.
– Ну вот, ты прямо как мама. Летать – это здорово. А наши самолеты – самые совершенные в мире. Другие страны просто сдадутся без боя, как только ощутят всю мощь нашей авиации. Когда-нибудь я и тебя прокачу на самолете, Мышонок. Тебе понравится, вот увидишь.
Я наблюдаю за его лицом, пока он жует, смотрю, как брат поднимает руку, чтобы отбросить упавшие на лоб волосы. Под рукавом рубашки перекатывается бицепс. Я даже не заметила, когда он превратился из мальчика в мужчину, который рвется из родительского дома в самостоятельную жизнь, где не будет ни подавляющего присутствия отца, ни неотвязной материнской заботы. Ни меня… Эта мысль причиняет мне почти физическую боль, и я вдруг понимаю, каково сейчас маме.
– Ну же, Хетти, не куксись! – Серьезное, обращенное ко мне лицо Карла дышит добротой. – Давай лучше повеселимся как следует в наше последнее общее лето, а? Ты его не забудешь, обещаю.
25 июля 1937 года
В лазурном небе ни облачка. С высоты льет свою песню жаворонок – вон он, крошечная черная точка в море солнечного света. Голос птахи, высокий и чистый, то стихает, то начинает звенеть вновь, наполняя меня радостью.
Длинная трава цепляет меня за юбку. Я приподнимаю подол и бреду через луг, старательно обходя кусты чертополоха и островки крапивы. Впереди бежит Куши, но я вижу не его, а лишь расступающуюся траву, которую он раздвигает носом, точно дельфин – морскую волну, да редкие взмахи его хвоста.
– Пойдем на берег, Куши Муши. Там легче ходить.
На высоком берегу я останавливаюсь перевести дух. Еще нет семи, но солнце уже горячее: значит, день опять будет знойным. Мы с Куши идем вдоль Вайсе-Эльстер. В этом месте на берегу реки нарезаны садовые участки. Я медленно прохожу мимо плодовых деревьев, грядок с молодыми кабачками, мимо ползучей фасоли и кустиков томатов, подвязанных к палочкам.
– Хетти? Господи, неужели это ты?
От неожиданности я вздрагиваю.
Из-за сливы выходит какой-то юноша, идет ко мне. Он среднего роста, спортивного сложения, на нем аккуратные черные брюки и рубашка цвета сливок. В руке у него корзина: с такими женщины ходят на рынок. В ней овощи и фрукты. Юноша смотрит на меня из-под широких полей шляпы, которые затеняют его лицо.
– Да… это и правда ты! – восклицает он.
Куши, который до этого увлеченно вынюхивал что-то интересное неподалеку, вдруг срывается с места и с громким лаем летит на молодого человека. Тот снимает шляпу – светлые кудри рассыпаются из-под нее – и торопливо озирается.
– Ш-ш-ш, – шепчет он Куши, заслоняясь шляпой, точно щитом. – Ш-ш-ш, а то кто-нибудь услышит!
Его выдают волосы. Лицо изменилось, но, приглядевшись, в нем можно отыскать прежние черты. Словно на портрет ребенка наложили второпях набросанный эскиз и обвели – старательно, кропотливо.
– Вальтер?
Мне снова одиннадцать, и я с восхищением смотрю на друга моего брата, больше всего на свете желая, чтобы и он обратил на меня внимание.
Он делает ко мне еще шаг: неуверенный взгляд, робкая улыбка. Три года прошло с тех пор, как мы в последний раз видели друг друга. В тот день.
– Скорее, – шепчет он вдруг, – идем отсюда. Собаку могли услышать.
Прикрыв свободной рукой корзинку, он бросается к выходу с садовых участков.
– Ну и что? – недоумеваю я. – Разве сюда нельзя приходить с собаками?
Вальтер замедляет шаг и отвечает через плечо:
– Не знаю, но лучше не ждать, пока это выяснится. – И тут же опять ускоряет шаг.
Я бегу за ним, а Куши – за мной. Песик подпрыгивает, хватает меня за лодыжки – думает, что это такая новая игра. Он путается у нас в ногах, а мы выскакиваем за ворота и бежим, пока не оказываемся под деревьями у подножия крутого прибрежного холма. Тропа выводит нас прямо к старому горбатому мостику через реку. На том берегу она раздваивается: заброшенная тропинка, по которой почти ник то не ходит, сворачивает в одну сторону, а рядом поворот на Трахенбергштрассе, которая переходит в Халлишештрассе, и так дальше, до самого дома. Мы выбираем заброшенную тропинку вдоль реки, – садовые участки на том берегу остались за холмом, – и переходим на медленный шаг. Куши бросается в воду.
Смешинки танцуют в глазах Вальтера, когда он, повесив корзинку на локоть, устремляет на меня взгляд:
– Вот это да! Малышка Хетти, такая взрослая!
От его взгляда что-то подпрыгивает и обрывается у меня внутри, и я чувствую, как мое лицо заливает краска.
– Ну и что… – Я не могу поднять на него глаза. – Ты тоже взрослый.
И ты еврей.
Мысли вихрятся у меня в голове, отказываясь отливаться в слова. Вальтер чувствует мое смятение и тоже умолкает.
Куши подплывает к берегу, энергично встряхивается на мелководье, подбегает ко мне и трется мокрым боком о мою ногу. Я взвизгиваю и приподнимаю намокший подол.
– Славный пес, – замечает Вальтер.
Он присаживается на корточки и гладит мокрый бок Куши. Песик так яростно вертит хвостом, что попадает Вальтеру в лицо. Тот морщится, отпрянув. Но Куши, ничуть не смущенный, с таким аппетитом принимается нализывать ему ухо, словно это не ухо, а кусок мяса. Вальтер хохочет.
– Ну что, ты всех любишь, да?
Нельзя, чтобы меня увидели с евреем.
Но это же Вальтер.
Во рту у меня пересыхает. Я облизываю губы.
– Это пес Гольдшмидтов, – мямлю я. – Они жили через дорогу от нас. Евреи… В один прекрасный день они уехали, а его бросили. Я нашла его в сугробе, он отощал и трясся.
Мне вспоминается тот день. Папа был против еврейского пса в нашем доме. Но потом смягчился, хотя и настоял, чтобы я придумала собаке другую кличку.
– Откуда такая жестокость?
Вальтер гладит собаку и молчит.
Внутри меня вдруг словно открывается колодец, как будто нажали на пружинку и крышка откинулась. Давно забытые чувства поднимаются наверх, потоком текут слова, робкие, взволнованные.
– Что произошло, Вальтер? В тот день куда ты пропал?
Он бросает на меня быстрый взгляд и взмахом руки показывает на траву.
– Может, присядем? Мне столько нужно тебе рассказать.
Нельзя сидеть рядом с евреем. Чей это голос – Гитлера, герра Мецгера, папин? Не могу понять. Все сливается воедино. Я оглядываюсь: безлюдная тропинка, травянистый склон, река, садовые участки на том берегу. Кругом ни души, но что, если кто-нибудь все же пройдет?
Вальтер смотрит на меня, ждет. Его лицо изменилось: нижняя челюсть стала по-мужски твердой, на щеках и подбородке – намек на щетину. Они с Карлом ровесники: обоим по восемнадцать, почти девятнадцать. Но голубые глаза все те же, и взгляд по-прежнему теплый. Легкий ветерок отбрасывает волосы с его лба, и я крепче сжимаю поводок Куши. Неведомая сила подхватывает меня, и вот я уже сижу на траве рядом с Вальтером… Не слишком близко. Ноги поджаты к груди, руки обхватывают колени.
– Слова, которые ты сказала тогда, и то, что ты сделала… – Его низкий голос обволакивает меня. – Это было так смело. И благородно.
– Мне здорово попало за то, что я сбежала из школы в тот день, но для меня это было важно тогда, – говорю я, а сама гляжу на свои колени.
Тогда – да, но теперь я выросла. Поумнела. За три года, прошедшие с тех пор, я научилась понимать, какую опасность представляет для нас еврейская раса, видеть угрозу, которая исходит от нее. Теперь мне ясна самая суть еврейского характера. Но я молчу.
– Мне очень жаль. А ведь я так и не поблагодарил тебя.
– И не надо.
Шум на тропинке – кто-то едет на велосипеде. Мои руки судорожно вцепляются в поводок. Велосипедист проносится мимо.
– Нет, Хетти, не у всякого хватило бы смелости вот так сбежать из школы. Сказать эти слова мне и Фриде. Особенно после того, как Карл перестал со мной общаться. Это так… – Он делает глубокий вдох. – Много значило для меня.
Я пожимаю плечами. Тогда я была еще совсем ребенком. И понятия не имела о том, что творю. Просто не хотела, чтобы Вальтер был евреем. Но он еврей.
– Я хочу сказать, твои слова особенно много значили для меня потому, что их сказал человек из вашей семьи. Наверное, это очень трудно. Думать иначе. – Вальтер смотрит на меня, а я на него. И опять что-то словно обрывается у меня внутри. По жилам бежит электричество, а не кровь. – Ты и сейчас, – тихо продолжает он, – думаешь иначе?
Его глаза притягивают меня, и я киваю.
Герта Хайнрих, не забывай, кто ты. Тот, кто служит Адольфу Гитлеру, служит Германии. А тот, кто служит Германии, служит Богу.
Я отвожу взгляд. Руки дрожат.
– Так что с тобой случилось? – спрашиваю я из чистого любопытства. – Ты куда-то пропал. Фрида тоже.
Вальтер со вздохом срывает несколько травинок, смотрит, как они падают у него между пальцами на землю.
– Нам пришлось переехать. Кто-то написал на нашей входной двери «Жиды, убирайтесь прочь», и хозяин квартиры сказал, что мы должны съехать, иначе ему побьют все окна. Кроме того, он так задрал квартплату, что нам все равно нечем было платить. Дела у моего отца идут неважно.
– Он, кажется, адвокат? – вспоминаю я.
У Вальтера нет братьев и сестер, только отец и мать. Его отца я видела лишь однажды. Невысокий. Хрупкий, особенно по сравнению с моим папой. Говорит тихо. Начитанный. Он как раз читал, когда я увидела его. «Бесполезное занятие», – сказал тогда папа, и я решила, что он говорит о чтении, но теперь сомневаюсь. Может быть, он имел в виду адвокатуру? Помню, что мне тогда стало жалко Вальтера – ни сестры, ни брата, родители такие тихие. Немудрено, что он сдружился с Карлом и со мной.
– Был. До тридцать третьего года. Потом, после запрета, он стал работать у дяди Йозефа. У него свой магазин на Брюле, торгует мехами. Я тоже там работаю, на складе. Это, конечно, не то, чего бы мне хотелось, но выбора у меня нет. Приходится выживать. Никто не хочет покупать у евреев, никто не хочет ничего нам продавать, банки отказываются давать кредиты. Пока удается отправлять кое-что на экспорт, да и то с трудом.
– Где ты учился после гимназии? В университет поступать будешь?
Вопросы вырываются у меня сами собой.
– Я? – Он смеется и качает головой. – Таким, как я, дорога в университет закрыта. Я ходил в еврейскую школу – школу Эфраима Карлебаха. Но я уже окончил, а Фрида до сих пор там учится. Мне, как еврею, запрещено сдавать выпускные экзамены, так что аттестата у меня нет. Живем мы у бабушки на Гинденбургштрассе, вместе с дядей Йозефом, его женой и тремя детьми. Нам еще повезло. У бабушки большой дом, собственный, так что мы экономим на жилье. Иначе пришлось бы платить за три отдельные квартиры.
Я поворачиваю голову к Вальтеру, смотрю на него. Вспоминаю картинки в книге Финка. Ни малейшего сходства между теми, кто там изображен, и Вальтером. Светлые вьющиеся волосы спадают на распахнутый ворот рубашки, треугольник белой кожи под горлом, длинные ноги, скрещенные в лодыжках. Встреть я его где-нибудь на улице, мне бы и в голову не пришло переходить на другую сторону. И все же если раньше он был для меня почти членом семьи, то теперь стал чужим.
Воплощением Инаковости.
Евреем.
Отталкивающим и в то же время до странности притягательным.
Между нами повисает молчание, колючее, неловкое. Я отвожу глаза, мой взгляд падает на корзину с овощами у ног Вальтера.
– У вас что, садовый участок? – спрашиваю я и кивком показываю на корзину. Все-таки безопасная тема для разговора.
Он мотает головой, и вид у него становится слегка испуганный.
– Жить стало совсем трудно. Если у людей отнимают все возможности прокормить себя, им что же, умирать с голоду?
– Ты что, украл?
– Я взял по одному овощу с каждого участка. Хозяева даже не заметят, а нам легче.
– Но ведь хозяева этих участков много трудятся, чтобы вырастить урожай. Они не богаты. Почему ты думаешь, что вы заслужили, чтобы это есть, а они – нет?
– Прежде всего, мы ничем не заслужили такого обращения, – резко отвечает он, но тут же делает глубокий вдох, точно сдерживает слова, рвущиеся наружу.
Так вот, значит, кем он теперь стал. Чуть прижало – и он превратился в вора. Да, природу не обманешь. Внешность внешностью, а кровь и воспитание берут свое.
Зря я сижу здесь рядом с ним.
Я вдруг ощущаю тяжесть его взгляда. Горло перехватывает, и образ крючконосого, курчавого мерзавца, насилующего хорошенькую невинную девочку, встает перед моими глазами.
– Ладно, приятно было повидаться, но мне надо идти, не то опоздаю к завтраку. – Я вскакиваю. – Куши, идем, нам пора домой.
– Подожди, Хетти, не уходи. Пожалуйста.
Волосы опять падают ему на лоб, глаза цвета тропического моря устремлены на меня. Он красив, отчаян и трагичен.
Если бы что-то дурное должно было случиться со мной, оно бы уже случилось. И снова я думаю о том, до чего же он не похож на изображения гадких евреев в «Штюрмер». Так не похож, что мне даже смешно становится.
Я снова сажусь, а Куши прижимает мои ноги теплым влажным боком.
– Мне очень жаль, что ты так плохо обо мне думаешь. Наша жизнь стала теперь совсем непереносимой. Жаль, что я не уехал из Германии раньше, как другие, – говорит Вальтер, глядя на деревья на том берегу реки. – Но отец отказывается ехать. «Только через мой труп, – говорит он, – Гитлер заберет у нас все, что с таким трудом досталось нашей семье».
Я внимательно смотрю на него. Разве все не наоборот? Разве это не евреи украли все у трудолюбивых немцев?
– Я писал письма во все страны Европы, пытался устроиться куда-нибудь на учебу или на работу. Не повезло. Похоже, евреи везде лишние, – продолжает Вальтер.
Я чувствую, что у меня начинает болеть голова. Вокруг только и разговоров, что о хитрых, пронырливых евреях и о том, как от них избавиться. Но никто не говорит, куда им деваться, раз они не нужны здесь. Только уехать в Палестину. Я снова смотрю на корзину и не знаю, что сказать.
– Мне жаль тебя, правда, Вальтер. Но зачем же красть?
– Хетти… – Он берет меня за руку. От прикосновения его пальцев я вздрагиваю, как от удара током. Вальтер смотрит мне прямо в глаза. – Нам больше не продают хлеб в булочных. Зеленщики не впускают нас в свои лавки. Разве ты не замечала, на витринах многих магазинов теперь появилась надпись: «Евреям вход воспрещен»? Собак впускают, а нас нет. Я говорю тебе это не для того, чтобы ты меня пожалела, жалость мне не нужна. Я лишь хочу, чтобы ты поняла – мы поставлены на грань выживания.
– Но есть же еврейские лавки. И магазины. Почему вы не идете туда?
– Да, только у еврейских владельцев их забрали или закрыли. Если войти туда, всегда есть риск быть избитым молодчиками из штурмовых отрядов. – У него ходят желваки, глаза наливаются гневом, смех становится резким, щеки краснеют. – А ты обвиняешь меня в краже горстки овощей?
Его гнев я ощущаю как удар в живот и резко отстраняюсь.
– Прости меня. – Он протягивает ко мне руки. – Я не хотел… Пожалуйста, не думай обо мне плохо. – Внезапно я вновь вижу перед собой Вальтера, открытого и честного, того, кто спас мне жизнь. И сейчас он сердит не на меня, а на жизнь вообще. Гримаса кривит его лицо. – Остается только надеяться, что эти времена скоро пройдут и все станет нормально… как прежде.
«Неужели это такое уж преступление – взять без спросу немного овощей, раз уж тебе запрещено покупать их?» – шепчет мне внутренний голос. Я заставляю его умолкнуть.
– Мне и правда пора идти.
Мои слова падают в неприятную тишину. Жара нарастает. Куши рядом со мной тяжело дышит, вывалив язык.
– Конечно. – Вальтер оглядывается по сторонам, смотрит на свою корзину. – Мне тоже. Нас могут увидеть.
Мы возвращаемся к мостику, откуда каждый из нас пойдет своим путем. Я перейду на ту сторону и отправлюсь в Голис. Вальтер повернет направо и вернется на Гинденбургштрассе, в дом своей бабушки. Почему-то я все время думаю о своем теле: ноги у меня короткие, волосы грязные, руки слишком худые, толстый язык еле ворочается во рту, кожу покалывает, словно иголками.
– Как там Карл? – неожиданно меняет тему Вальтер. – Наверное, сдал экзамены, готовится в университет?
– Да, сдал. Но в университет он не пойдет, будет служить в Люфтваффе. – Я не могу скрыть гордость за брата.
– Пилотом будет? У него получится, я уверен.
– В авиационном отряде гитлерюгенда у него высокий ранг. Он хорошо себя показал, поэтому его взяли в Люфтваффе.
– А помнишь, как мы играли в детстве? В ковбоев и индейцев? Мы с Карлом вечно спорили из-за того, кому брать пистолет, а кому – лук и стрелы. – Он качает головой, задумчиво улыбается.
– А я была вашей доктором скво. Скребла вам пятки и перевязывала ваши боевые раны. А потом пекла для вас пирожки из грязи!
– Очень вкусные, кстати! – смеется Вальтер.
Мы уже у моста. Вальтер хочет что-то сказать, открывает рот, но передумывает. Мы смотрим друг на друга, я переминаюсь с ноги на ногу. Молчание все тянется. Не сводя с меня глаз, Вальтер берет меня за руку и пожимает ее, серьезно и медленно. Его прикосновение вызывает во мне прилив запретного удовольствия, и я затягиваю пожатие.
– Что ж, было приятно увидеться с тобой снова. – Вальтер отнимает руку. – Жаль, что все сейчас… так, но тебе я желаю всего самого лучшего. До свидания, Хетти. – Он улыбается, взмахивает рукой, поворачивается ко мне спиной и, нахлобучив шляпу, уходит.
Вернее, проходит три шага.
– Подожди! Когда мы встретимся? – не выдерживаю я и тут же прикусываю губу.
Вальтер останавливается, оборачивается:
– Ты хочешь опять меня увидеть?
– Только если ты хочешь. Хотя это, наверное, не лучшая идея.
– Это точно!
– В смысле, нам не надо встречаться.
– Конечно не надо. – Он прислоняется к шероховатым каменным перилам моста, опускает в карман свободную руку, выдвигает вперед ногу. – Это опасно. Особенно для меня. Гнусный еврей, застигнутый в обществе красивой немецкой девушки? Одного моего знакомого на днях выволокли из дома и избили за то, что он любезничал с дочкой налогового инспектора.
Красивой немецкой девушки…
Неужели он и правда считает меня красивой?
– Но ради тебя можно и рискнуть, – добавляет он и широко улыбается. – Давай здесь, на мосту, в семь утра, в следующее воскресенье.
– В следующее не могу. Я уезжаю в лагерь с отрядом БДМ. Мои родители не хотели, чтобы я вступала, но в декабре это стало обязательным для всех арийских детей, так что пришлось им смириться.
– Тогда через две недели?
– Хорошо, через две.
– Только никому ни слова. – Вальтер делает строгое лицо и грозит мне пальцем.
Я киваю, торопливо перехожу на другой берег и сворачиваю в сторону города, который уже начинает просыпаться.
– Идем, Куши, – окликаю я пса и оборачиваюсь.
Вальтер уходит: спина прямая, в руке корзина.
Вдруг он тоже оборачивается и улыбается, увидев, что я смотрю ему вслед. Сердце подпрыгивает у меня в груди, и всю дорогу до дома я лечу как на крыльях.