Kitabı oku: «Собрание сочинений в шести томах. Т. 5: Переводы. О переводах и переводчиках», sayfa 4
ЛУДОВИКО АРИОСТО
Неистовый Роланд, II, 37–59
Рассказ Пинабеля о волшебнике Атланте
37 «Сударь (так он начал), я держал мой путь
С пешими моими и конными
В императорский стан, где на выходе из гор
Карл Великий ждал напасть на Марсилия;
И со мною была юная красавица,
О которой пылало мое сердце,
Но у города Родонны нам предстал
Латный воин на крылатом коне;
38 Смертный ли, адское ли исчадье,
Но, завидев прекрасную мою милую,
Он, как хищник,
Соколом на дичь
Пал, взлетел, и в единое мгновенье
Трепетная была в его руках.
Не успел я вспомниться,
Как лишь крик моей дамы слышался с высоты.
39 Так разбойный коршун
У курицы умыкает цыпленочка,
А она вне себя, недоглядевши,
Тщетным криком кудахчет ему вслед.
Как мне было догонять похитителя?
Я в горах, везде отвесные кручи,
Конь устал и еле двигает ноги
По мучительным каменьям трудных троп.
40 Мне казалось, было бы легче,
Чтобы сердце мне вырвали из-под ребер!
Я оставил моих бойцов
Без вождя продолжать свой путь,
А сам, путеводимый Любовью,
По откосам, где было способнее,
Стал держать туда, куда хищник унес
Мой покой и мою утеху.
41 Шесть дней я шел от зари до зари
По кручам и склонам, чуждым и грозным,
Без дорог, без троп,
Без следа ноги человечьей, —
И пришел в заброшенный, дикий дол
Меж каменных гор и черных берлог,
И там был утес, а на утесе замок,
Неприступный, крепкий и дивно прекрасный.
42 Издали сиял он, как пламя,
Не кирпичным был он и не мраморным;
А как ближе подошел я к его сиянью,
Он предстал еще чудесней и прекрасней.
После я узнал: это работные демоны,
Повинуясь заклятьям и куреньям,
Возвели эти стены из булатной стали,
Кованной в аду и каленной в Стиксе.
43 Такой гладью блистала сталь,
Что не брала ее пятнистая ржавчина.
Здесь-то и укрывался злой хищник,
И отсюда он рыскал днем и ночью
Без помехи в своих разбоях —
Тщетны крик и проклятья ему вслед.
Здесь замкнул он мою даму, мое сердце —
Больше нет мне надежды ее вернуть.
44 Бедный, лишь издали смотрел я
На утес, затаивший мое счастье, —
Как лиса, которая слышит
Писк лисенка в орлем гнезде,
А без крыльев достать его не может,
И теряется, и мечется вокруг.
Крут утес, еще круче – стены;
Только птице взлететь в такую высь.
45 Так я медлил, и вдруг я вижу:
Двое витязей, а ведет их карлик,
Вмиг желанье мое вспыхнуло надеждой,
Но и то, и другая были тщетны.
Это были два отважных героя —
Градасс, сериканский царь,
И Руджьер, юный удалец,
Что в чести при африканском владыке.
46 „Эти двое, – сказал мне карлик, —
Собрались помериться силой
С владетелем этого замка,
Небывалым всадником четвероногой птицы“.
Я воскликнул: „О, господа,
Сжальтесь над горькой моей бедою,
В час победы (на нее моя надежда!),
Умоляю, воротите мне мою даму!“
47 Я поведываю о своей утрате,
Слезы подтверждают мою боль;
Они многие сулят мне посулы
И спускаются к замку с крутизны, —
А я остаюсь видеть бой вдалеке
И молить небеса об их победе.
Перед замком было ровное место
Шириной в два переброса камнем;
48 Там, у подножия утеса,
Двое спорили, кому биться первым.
То ли жребий помог Градассу,
То ли меньше это было дорого Руджьеру,
Но вот сериканский царь
Трубит в рог, отгрянули скалы и стены,
И является из ворот
Латный рыцарь на крылатом коне.
49 Взлетал он понемногу, —
Как перелетный журавль,
Разбежавшись, вздымается над землей
На локоть, на два,
А потом распахнет свои крылья,
И уже за ними не уследить.
Так колдун плещет взмахами в такую высь,
Где не реют и орлы.
50 А в урочный миг поворотил он коня;
Сложа крылья, тот прянул вниз —
Так бьющий сокол
Рушится взять горлинку или утку;
Всадник, взяв копье вперевес,
Грозным шумом рассекает воздух —
И еще не взвидел его Градасс,
Как сотрясся от удара и раны.
51 Бьет в Градасса волшебниково копье —
А Градасс разит лишь праздный воздух,
Потому что бивший уже
Отлетел поодаль;
Но удар его бросил на траву
Славную альфанскую кобылицу —
Была у Градасса альфанская кобылица,
И лучше ее не хаживало под седлом.
52 До звезд взвился колдун,
И кружит, и низлетает вновь,
И разит не чающего Руджьера,
Руджьера, что весь в тревоге о Градассе.
Руджьер покачнулся от удара,
На шаг отшатнул коня,
А когда размахнулся для ответа,
Тот уже маячил в вышине.
53 То он на Градасса, то он на Руджьера,
То в лоб, то в грудь, то в хребет,
А они к нему тянутся впустую —
За летучим не уследить.
Он витает широкими кругами,
Одному грозит, а другого разит,
И обоим так мелькает в очи,
Что они не знают, откуда ждать.
54 Двое на земле, один в небе —
Так они сражались до поры,
Когда темная пелена
Обесцветила всю земную красу.
А потом было вот что – расскажу без примолвки,
Что видел, что знаю, а убеждать не стану:
Такое чудо
Больше похоже на ложь, а не на быль.
55 Щит в руке подоблачного всадника
Весь был скрыт дивным шелковым платом,
Я не знаю, зачем так долго
Он держал его под таким покровом,
Ибо кто его увидит открытым —
Тот вмиг ослеплен
И падает, как падает мертвец,
В добычу волшебнику.
56 Щит горел, как камень-огнеок —
Нет на свете светлее света!
Блеск вмиг сбил с ног
Всех не видящих и не помнящих.
Я был вдали, но и я лишился чувств
И очнулся лишь по долгом времени:
Ни рыцарей не было, ни карлика,
Пусто поле, во мраке холм и дол.
57 И я понял, что чародей
Одним махом прибрал к рукам обоих,
Огнеоким лишив сияньем
Их – свободы, а меня – надежды.
И сказал я „прости“ темнице,
Где томится моя душа.
Рассудите же, какая невзгода
На путях Любви сравнится с моей?»
58 Молвив, рыцарь вновь затих в тоске,
О причине которой он поведал.
А был это граф Пинабель,
Сын Ансельма с Высокого Берега.
В своем Майнцском вероломном роде
Не хотел он знать ни верности, ни чести;
59 Всеми черными, всеми гнусными пороками
Был он равен другим и больше других…
ЙОРГОС СЕФЕРИС
Три тайные поэмы
В зимнем луче
1 <Зима>
Листьями ржавых жестянок
в нищем мозге, взвидевшем конец, —
редкие взблески:
листьями в вихре,
вместе с чайками, обозленными зимой.
Как высвобожденный вздох,
танцовщики застыли деревьями —
большой лес обнаженных деревьев.
2 <Снег>
Белые водоросли в огне —
Грайи, всплывшие без век,
облики былых плясок,
окаменелые пламена.
Снег скрыл мир.
3 <Разум>
Спутники свели меня с ума
теодолитами, секстантами, отвесами
и телескопами, увеличивающими предметы,
которые лучше издали.
Куда ведут нас эти дороги?
Но вставший день,
может быть, еще не угас
с огоньком в ущелье, как роза,
с невесомым морем под шагом Бога.
4 <Свет>
Ты сказал здесь годы назад:
«Суть моя – свет».
И теперь еще, когда ты склоняешься
на широкие плечи сна
или даже когда твой путь – на дно,
в онемелое лоно моря, —
ты обшариваешь углы, где тьма
стирается и бессилеет,
на ощупь ищешь копье,
предназначенное пронзить твое сердце,
чтоб открыть его свету.
5 <Река>
Что за мутная река нас умчала?
Мы на дне.
Поток льется над нашей головой,
гнет бессвязный тростник.
Голоса
превратились под каштанами в камешки,
ими бросаются дети.
6 <Bemep>
Дуновенье, и еще, и порыв —
в миг, когда ты бросаешь книгу,
рвешь ненужные листки прошлого
или тянешься увидеть на лугу
горделивых кентавров в скачке
или юных амазонок, в поту
каждого изгиба тела
соревнующихся в прыжках и борьбе.
Ветер воскресения на рассвете,
когда думаешь, что солнце взошло.
7 <Огонь>
Огонь исцеляется огнем:
не каплями секунд,
а мгновенной вспышкой, —
будто страсть слилась с другой страстью
и они, пронзенные, замерли
или будто
музыкальный лад, который застыл
там, в средине, как изваяние,
неподвижный.
Этот вздох – не свершенье,
а кормчий гром.
На подмостках
1 <Солнце>
Солнце, ты играешь вместе со мной,
и все же это не танец:
такая нагота,
почти кровь
для какого-то злого леса;
и вот —
2 <Сцена>
Грянули гонги,
пришли гонцы.
Я их не ждал,
я забыл даже их голоса.
Отдохнувшие, свежеодетые,
в руках корзины, в корзинах плоды.
Я дивился шепотом:
люблю амфитеатры!
Раковина переполнилась по край,
и на сцене померкли огни,
как для славного какого-нибудь убийства.
3 <Действие>
Чего ты ищешь? Лицо твое исковеркано.
Вот ты встала
из постели, где стынут простыни,
и из бани, в которой месть.
Капли скатывались
по плечам и по животу,
под босыми ногами была земля,
срезанная зелень.
Те —
три лица неистовой Гекаты —
увлекали тебя с собой.
Твои очи – две трагических раковины,
на сосцах твоих два вишневых камешка —
театральный, наверное, реквизит.
Те улюлюкали,
ты стояла, вросшая в землю,
жесты их резали воздух.
Рабы вынесли им ножи —
ты стояла, вросшая в землю:
кипарис.
Они вырвали ножи из ножон,
примеряясь, как тебя ударить.
Лишь тогда ты вскрикнула:
«Пусть, кто хочет, придет меня свалить:
разве я не море?»
4 <Море>
Море: как оно стало таким, море?
Я годами медлил в горах,
слеп от светляков,
а теперь жду на этом берегу
человека, плота, обломка.
Море, как оно осквернилось?
Раз! взрезал его дельфин,
а потом
острые крылья чаек.
Но пресной была волна,
где я плавал и нырял ребенком
и где юношей
я высматривал в камешках узор,
искал ритм,
и Морской Старик мне промолвил:
«Я – твое место:
может быть, я – никто,
но могу я стать, кем ты хочешь».
5 <Событие>
Кто слышал в полдень
свист ножа по точильному камню?
Кто примчал верхом
с факелом в руке и хворостом?
Каждый умывает руки,
чтоб они остыли.
Кто вспорол
женщину, младенца и дом?
Нет виновного: только дым.
Кто бежал
и подковы звенели о каменья?
Вырваны глаза: слепота.
Больше нет свидетелей.
6 <Слово>
Когда вновь ты заговоришь?
Наши речи – дети многих отцов.
Они сеются, и укореняются,
и растут, и вскармливаются кровью.
Как сосны
хранят образ ветра,
когда он промчался, и нет его, —
так слова
сохраняют образ человека,
когда он миновал, и нет его.
Может быть, это звезды ищут слов,
когда топчут наготу твою ночью:
Лебедь, Стрелец, Скорпион, —
может быть, они.
Но где будешь ты в тот миг,
когда здесь, в театре, настанет свет?
7 <Вечность>
И однако там, на том берегу
под черным взором пещеры —
солнце в очах, птицы на плечах —
ты была, ты выстрадала
иную муку – любовь,
иную зарю – предстание,
иное рождение – воскресение;
и однако там ты возникла вновь
в неоглядном растяжении времени —
капля за каплею, как смола.
Сталактит. Сталагмит.
Летнее солнцестояние
1 <Жернова>
Огромное солнце с одной стороны,
юная луна с другой —
как те груди, далеки в памяти,
а меж них провалом – звездная ночь,
половодье жизни.
Лошади на току
мчатся, распластавшись в поту.
Здесь все проходит:
и эта женщина,
на миг прекрасная в твоих глазах,
гнется, ломится, падает на колени.
Жернова перемалывают все:
в звезды.
Канун самого длинного дня.
2 <Роза>
Каждому видятся виденья,
но никто не хочет признаться
и живет, словно он один.
Большая роза
всегда была здесь рядом
с тобой во сне,
твоя, но неведомая, —
но только теперь, пригубив
крайние ее лепестки,
ты почувствовал плотный вес танцовщика,
падающего в реку времени —
в страшную зыбь.
Не трать дыханья, которым
одарил тебя этот вдох.
3 <Морок>
Но и в этом сне
так легко виденье становится
страшным мороком.
Так рыба, блеснув в волне,
уходит в глубинный ил,
так меняют цвет хамелеоны.
Город стал блудилищем,
сводники и шлюхи
закликают затхлыми прелестями;
девушка, вышедшая из волн,
надевает коровью шкуру,
чтобы даться быку;
поэт
смотрит на кровоточащие статуи,
а толпа швыряет в него дерьмом.
Уходи из этого сна,
как из кожи, иссеченной бичами.
4 <Вихрь>
В диком мотовстве ветра
вправо, влево, вверх, вниз
кружится мусор.
Смертный пар
цепенит людские тела.
Души
рвутся покинуть плоть,
они жаждут, но нет воды,
они тычутся, как в птичьем клею,
взад, вперед, наугад,
бьются тщетно,
и уже им не поднять крыльев.
Край иссох —
глиняный кувшин.
5 <Ворожба>
Мир укутан в снотворные простыни.
Ему нечего предложить,
кроме этого конца.
Жаркой ночью
высохшая жрица Гекаты,
груди настежь, на крыше дома
исторгает рукодельное полнолуние,
а две маленьких рабыни, зевая,
в медном размешивают котле
душные зелья:
завтра вволю насытятся любители.
Страсть ее и белила —
как у трагической актрисы,
и уже осыпается гипс.
6 <Нагота>
Под лаврами,
под белыми олеандрами,
под колючей скалой,
и стеклянное море у ног, —
вспомни, как хитон на глазах твоих
раскрывался, соскальзывая с наготы,
и ложился вокруг лодыжек,
мертвый, —
не так ли упал этот сон
между лаврами мертвых?
7 <Сад>
Серебристый тополь в ограде —
его дыхание отмеряет часы твои
днем и ночью —
водяные часы, полные небом.
Его часы в свете луны
тянут черный след по белой стене.
За оградой несколько сосен,
потом мраморы и огни
и люди, изваянные, как люди.
Только черный дрозд
щебечет, прилетая пить,
и порою ты слышишь голос горлицы.
Вся ограда – десять шагов;
можно видеть, как падают лучи
на две красные гвоздики,
на оливу и на малую жимолость.
Будь таким как есть.
А стихи
не отдай утонуть в густом платане:
вскорми их твоей скалой и почвой.
А лучшие
закопай в нужном месте, чтоб найти.
8 <Стихи>
Белый лист бумаги, суровое зеркало
отражает тебя таким, как был.
Белый лист, у него твой голос,
твой,
а не тот, который ты любишь.
Твоя музыка – это жизнь,
которую ты растратил.
Если хочешь, верни ее,
коли сладишь с Безразличным, которое
вновь и вновь
отбрасывает тебя к началу.
Ты странствовал,
видел много солнц, много месяцев,
прикасался к живым и мертвым,
знал мужское горе, женский стон,
детскую обиду, —
но все познанное – лишь бесплотная груда,
если ты не доверишься этой пустоте.
Может быть, ты найдешь в ней свои утраты:
юный цвет и глуби праведной старости.
То, что отдал ты, – твоя жизнь;
то, что отдал ты, – эта пустота:
белый лист бумаги.
9 <Люди>
Ты рассказывал о том, чего они не видели,
а они смеялись.
Все равно – тебе плыть по темной реке
против течения,
идти по неведомой тропе
упрямо, вплотную
и искать слова, пустившие корни,
как мозолистая олива, —
пусть смеются, —
и стремиться посеять мир иной
в это душное одиночество,
в руины времени, —
позабудь их.
Морской ветер, рассветная прохлада —
они есть, хоть их и не ищут.
10 <Губы>
В час, когда сбываются сны,
в первом сладком свете зари
я увидел, как раскрываются губы
лепесток за лепестком.
Тонкий серп засветился в небе.
Я боялся, что он их срежет.
11 <Море>
Это море называется тишь,
корабли и белые паруса,
тяжкий вздох бриза с сосен и Эгейской горы.
Твоя кожа скользит по коже моря
легко и тепло —
мысль неясная и тотчас забытая.
Но в расселинах
черным соком хлынул раненый спрут
в глубину, —
где конец, как подумать, прекрасным островам.
12 <Зной>
Набухает зной
в венах воспаленного неба.
Кровь взрывается —
она ищет обретения радости
по ту сторону смерти.
Свет – как пульс,
реже и реже,
и вот-вот остановится совсем.
13 <Полдень>
Солнце вот-вот замрет.
Призраки зари
дули в сухие раковины.
Птица пела лишь трижды и трижды.
Ящерица на белом камне,
неподвижная,
смотрит в выжженную траву,
где вьется уж.
Черное крыло резким взрезом метит
синий высокий свод:
вглядись, и он распахнется.
Воскресение в родильных муках.
14 <Всесожжение>
И вот
в плавленом свинце ворожбы —
блеск летнего моря,
обнаженность жизни,
путь, привал, уклон и подъем,
губы и лелеемая кожа —
все хочет сгореть.
Как сосна в полдень,
взбухшая смолой,
рвется родить пламя
и не терпит родильных мук, —
созови детей собрать пепел
и высеять.
Что свершилось, то правильно свершилось.
А чего еще не свершилось,
то должно сгореть
в этом полдне, где солнце пригвождено
в сердце столепестковой розы.
ТРАГЕДИИ
Было три великих греческих трагика: Эсхил, Софокл и Еврипид. Эсхил был могуч и величав, Софокл мудр и гармоничен, Еврипид изыскан и страстен. Трем трагикам повезло на трех русских переводчиков: два поэта-филолога и один филолог-поэт нечаянно сумели сделать эту разницу стилей еще выпуклее. Эсхил у Вячеслава Иванова стал архаичен и таинствен, как пророк; Софокл у Фаддея Зелинского – складен и доходчив, как адвокат; Еврипид у Иннокентия Анненского – томен и болезнен, как салонный декадент. Такими они и запомнились современному русскому читателю.
Всякий перевод деформирует подлинник, но у каждого переводчика – по-своему. Еврипид у Анненского пострадал больше всего. Во-первых – это заметили уже первые критики, – речь в античной трагедии логична, рассудочна, разворачивается длинными сложноподчиненными периодами. Анненскому это претит, он делает ее эмоциональной, романтически отрывистой, разорванной паузами-многоточиями, в которых должно сквозить невыразимое. Во-вторых, он многословен: почти каждые десять стихов подлинника разрастаются до тринадцати-пятнадцати, фразы удлиняются, перестают укладываться своими звеньями в отведенные им строки и полустишия, прихотливо перебрасываются из строки в строку, и от этого «дикционная физиономия» Еврипида (выражение Ф. Зелинского) теряется окончательно.
Когда я был молодой и читал трех трагиков в русских переводах, я очень радовался, что они стилистически так индивидуальны. Когда я вырос и стал читать их по-гречески, я увидел, что на самом деле они гораздо более схожи между собой – той самой общей «рассудочностью» античной поэзии, – а стилистические их различия гораздо более тонки, чем выглядят у Иванова, Зелинского и Анненского. Рассудочность в поэзии всегда мне близка, поэтому мне захотелось что-нибудь перевести из Еврипида, чтобы в противоположность Анненскому подчеркнуть именно это: логичность, а не эмоциональность; связность, а не отрывистость; четкость, а не изломанность; сжатость, а не многословие. И чтобы показать, что при всем этом Еврипид остается Еврипидом и нимало не теряет своей поэтической индивидуальности. Я нарочно взял для перевода 5-стопный ямб с преимущественно мужскими окончаниями: он на два слога короче греческого размера, такое упражнение в краткости всегда дисциплинирует переводчика. Хоры для контраста переведены свободным стихом, как в переводе Пиндара. Начала строф, антистроф, «месодов» и эподов отмечены на правом поле.
Сюжет «Электры» – один из мифов о конце сказочного «века героев». Главных фигур в нем три: Агамемнон, царь Микен и Аргоса, предводитель греков в Троянской войне, жена его Клитемнестра и сын их Орест. На Агамемноне лежат три древних проклятия. Во-первых, прадед его Тантал, друг богов, обманывал их и обкрадывал и за это был наказан «танталовыми муками» в аду и несчастьями в потомстве. Во-вторых, дед его Пелоп хитростью приобрел себе жену и царство, а пособника своего Миртила погубил, и тот, погибая, успел его проклясть. В-третьих, отец его Атрей преступно враждовал со своим братом Фиестом: Фиест обольстил Аэропу, жену Атрея, ради золотого овна из его стада, Атрей зарезал детей Фиеста и накормил ими отца. За грехи этих предков Агамемнон погибает на вершине своего величия – с победою вернувшись из-под Трои. Его убивают Эгисф, сын Фиеста, и собственная жена его Клитемнестра, дочь Тиндара и сестра Елены, виновницы Троянской войны. Эгисф мстит ему за страдания отца, а Клитемнестра – во-первых, за то, что, отправляясь на Трою, Агамемнон ради попутного ветра принес в жертву богам их дочь Ифигению, а во-вторых, за то, что вернулся он из-под Трои с новой любовницей, «вещей девой» Кассандрой, дочерью троянского царя. После Агамемнона остаются двое детей: дочь Электра и маленький сын Орест. Ореста удается спасти и отправить на воспитание к Строфию, царю Фокиды (сын этого Строфия Пилад станет верным другом Ореста). Проходит лет десять, и Орест, выросши, возвращается, неузнанный, чтобы мстить родной матери за отца. Здесь начинается трагедия.
В трагедии Еврипида – шесть драматических частей, между которыми вставлены лирические части – песни персонажей или хора. В первой части главное лицо – пахарь, за которого выдана Электра; он рассказывает зрителям предысторию событий. Во второй части главное лицо – Электра: к ней приходит неузнанный Орест с вестью, что брат ее жив и готов к мести. В третьей части главный – старик, когда-то спасший маленького Ореста; теперь он узнает Ореста по детскому шраму на лбу, и после общей радости все трое сочиняют план действий. В четвертой части главный – Эгисф: на сцене он не появляется, но вестник подробно рассказывает, как его убил Орест. В пятой части, самой длинной, главная – Клитемнестра: ее вызывает Электра будто бы для помощи после (мнимых) родов, они ведут спор, а потом Орест за сценой убивает мать. После общего плача следует финал, шестая часть: «боги из машины», Диоскуры, братья убитой Клитемнестры, объясняют героям и зрителям, что должно случиться дальше. На Ореста нападут Керы (Эринии), богини мщения за мать; он убежит в Афины, там предстанет с Керрами перед людским судом на Аресовом холме (ареопагом) и будет им оправдан: вереница отмщений кончится. Друг его Пилад возьмет в жены Электру, а тела убитых будут погребены там-то и там-то.
Еврипид не первый разрабатывал сюжет «Электры»: им пользовались все три великих трагика, и каждый вносил свои подробности. Когда у Еврипида Электра говорит, что ни по пряди волос, ни по следу на кургане нельзя опознать человека (ст. 520 сл.), то это запоздалый спор с Эсхилом, у которого Электра именно по пряди и по следу догадывалась о возвращении Ореста. Новых мотивов у Еврипида было три. Во-первых, фигура пахаря, за которого унизительно выдана Электра: обычно считалось, что она оставалась в девицах. Во-вторых, Орест убивает Эгисфа, будучи принят им как гость гостеприимцем; в-третьих, Электра зазывает Клитемнестру на смерть, вызвав ее человеческую жалость мнимыми родами. От этого в зрителе сильнее сострадание и к Электре, и даже к злодеям Эгисфу и Клитемнестре: недаром Еврипида называли «трагичнейшим из трагиков». И, конечно, только Еврипиду принадлежит в конце (ст. 1233, 1290) упрек богу Фебу-Аполлону, который приказал Оресту мстить и тем толкнул его на столько мук: у Еврипида была прочная слава рационалиста-богохульника.
Мимоходом в трагедии коротко упоминаются и другие мифы. Например, в песне о походе на Трою назван миф о Персее, победителе чудовищной Горгоны, изображенной на Ахилловом щите (ст. 455 сл.). В песне о предках Агамемнона речь о том, как когда-то Фиест обольстил Атрееву жену и похитил его золотого ягненка, дававшего право на царство, но Атрей взмолился, чтобы в знак его правоты солнце в небе пошло вспять, и этим отстоял свою власть (ст. 695 сл.). А в финальной речи Диоскуров упомянут и древний миф о том, как бог Арес держал ответ перед земными судьями за убийство героя Галиррофия, и свежий миф о том, что Елена будто бы все время Троянской войны находилась не в Трое, а в Египте, где ее и нашел ее муж Менелай, брат Агамемнона. Кроме того, трагедия любит (особенно в песнях хора) перифрастические и синонимические выражения: Агамемнон – Атрид, Клитемнестра – Тиндарида, Аргос – инахийский край (по названию реки), в Микенах – киклоповы стены (по их строителям), Троя – Пергам, Илион, дарданский, фригийский, идейский, симоисский край; крылатый Пегас – «Пиренский скакун»; алфейские венки – венки Олимпийских игр близ города Писы и т. п.
Конечно, я не помышлял вступать в соперничество с Анненским. Его перевод полного Еврипида – подвиг, дело всей его жизни; он, видимо, еще долго будет единственным русским Еврипидом. Я предлагаю не альтернативу, а корректив: если читатель сравнит хотя бы одну страницу в переводе Анненского и в этом и представит себе, что подлинный Еврипид находится посредине, то это, может быть, позволит ему лучше представлять себе ту настоящую греческую поэзию, которая лежит за русскими переводами.