Kitabı oku: «Антропология детства. Прошлое о современности», sayfa 3
Отношение к ребёнку в разных обществах
Вслед за вышеупомянутым Рональдом Ронером, который уже около тридцати лет в Университете Коннектикута проводит исследования отношения родителей к детям в различных культурах мира, подчеркнём, что нет обществ, где родители вовсе бы не заботились о детях. Все дети в той или иной степени получают от родителей заботу, «шкала родительского тепла» (the warmth dimension of parenting) в общем представлении о детско-родительских отношениях универсальна. Ронер приходит к заключению, что нет «отвергающего» стиля воспитания, родительского «отвержения» ребёнка как варианта культурной нормы не существует. Просто заботу о ребёнке каждое общество понимает по-своему. К тому же, кроме общекультурных трендов родительского отвержения-принятия, есть значительные индивидуальные вариации, а также, что очень важно, субъективная составляющая отношений родителей и детей: как сам ребёнок воспринимает отношение к себе взрослых – как любовь, заботу, безразличие или враждебность (Rohner, Khaleque, Cournoyer 2012).
Стоит подчеркнуть, что в различных культурах и обществах любовь и строгость выражаются в различных культурных символах и формах поведения. В Японии, например, не принято открыто проявлять нежные чувства к ребёнку, баловать его, равно как и наказывать, но и без шлепков и порки это весьма строгое и суровое воспитание. Вседозволенность воспринималась бы в контексте традиционной японской культуры как невнимание и заброшенность со стороны родителей.
При всём том в большинстве традиционных культур ребёнок, особенно младенец, воспринимается как недо-человек. Именно поэтому, несмотря на обычную заботу и любовь к детям, временами в традиционных обществах допускается инфантицид. Если ребёнок родился, когда у матери уже есть на руках один малыш, и двоих выкормить она не в состоянии (предпочтение отдаётся старшему); когда неурожай, засуха, и племя голодает; когда ребёнок родился с какой-то патологией (обстоятельства могут быть самыми разными) – его могут лишить жизни. Подчеркну, что инфантицид никогда не был нормальной практикой обращения с детьми. Он всегда был исключением в силу обстоятельств, отклонением, но отклонением, которое отнюдь не во все времена и не во всех культурах каралось.
Вспомним Древнюю Грецию, Спарту и её практику «выбраковывания» младенцев. Плутарх описывает нравы спартанцев как справедливые и разумные: «Отец был не вправе сам распорядиться воспитанием ребёнка – он относил новорождённого на место, называемое «лесхой», где сидели старейшие сородичи по филе. Они осматривали ребёнка и, если находили его крепким и ладно сложенным, приказывали воспитывать… Если же ребёнок был тщедушным и безобразным, его отправляли к Апофетам (так назывался обрыв на Таигете), считая, что его жизнь не нужна ни ему самому, ни государству…» (Плутарх 1994). Аристотель, Гиппократ, Цицерон, Сенека считали, что дети с различными отклонениями недостойны жизни. В некоторых обществах считалось, что рождение двойняшек приносит несчастья, и такие младенцы были обречены.
При этом убийством инфантицид не считался. Просто новорождённый ещё не человек. В средневековой Японии убийство новорождённого младенца называлось словом, которое дословно переводилось не «убить», а «вернуть обратно». Просто пришёл он оттуда, и его туда же возвращают.
О совсем ином статусе ребёнка свидетельствует и то, что детский похоронный обряд в традиционных культурах был существенно проще взрослого. Погребальные обряды взрослого человека проводятся в несколько этапов, когда собирается вместе всё племя или несколько деревень; взрослого оплакивают специальные «плакальщики», их слова и причитания доходят до слуха умершего, и они рассказывают ему, как его провожают, как о нём заботятся, уговаривают не возвращаться и не мстить оставшимся в живых; с той же целью после погребения устраивают тризны и игрища; соблюдают ряд табу, проводят очистительные обряды.
В то время как при захоронении ребёнка обрядов проводится меньше, и событие это или внутрисемейное, или не выходит за пределы некоего локального поселения или отдельной кочевой группы. Ребёнок, недавно пришедший в этот мир, не опасен, он не привязан к социуму, он не будет возвращаться к своим сородичам и вмешиваться в их жизнь, поэтому и магическими мерами предосторожности можно пренебречь, что упрощает сам похоронный обряд. Чем младше ребёнок, тем проще весь обряд.
Христианство также не спешит признать новорождённого, полноценным человеком он становится только после крещения, «рождения во Христе». Христианство не признавало инфантицида, тем не менее только при римском императоре Константине в 318 г. детоубийство было осуждено и приравнено к преступлениям, каравшимся смертной казнью, а позднее, в 374 г., вышел закон, приравнивающий умерщвление детей к человекоубийству (Гис, Гис 2002: 36; 7; 47).
Но это вовсе не значит, что в христианском мире инфантицид, запрещённый и осуждаемый законом, ушёл в прошлое. Психоаналитик и основатель психоистории Ллойд де Моз (L. de Mause) считает, что вплоть до XIV века в отношении к детям в Европе господствовал «инфантицидный» и «бросающий» стиль. Кровь стынет в жилах от приводимых им документированных описаний того, как обходились с нежеланными детьми, как детей морили голодом, выбрасывали в выгребные ямы и канавы, как тугое пеленание и всяческие манипуляции с телом младенцев оборачивались издевательствами, насилием и увечьями: «История детства – это кошмар, от которого мы только недавно начали пробуждаться» (де Моз 2000: 14).
Судя по записям в требниках, епископы с подозрительной яростью и настойчивостью запрещали класть детей в одну постель с родителями. Быт бедноты – одна большая кровать на всю семью. Ребёнка могли просто задавить во время сна. И, видимо, это было очень частым явлением. Более того, под видом несчастных случаев могли маскироваться детоубийства предумышленные. К тому же можно было просто что-то не предпринять, чтобы уберечь ребёнка (Арьес 1999: 16).
Такое отношение к детям осуждалось священниками, но в повседневной жизни среди бедноты это воспринималось этически нейтрально. А элита? Её нравы были немногим лучше. Рождался ребёнок, и ребёнка отдавали в семью кормилицы, за небольшую плату. Кто кормилица? Деревенская женщина, у которой есть свои дети. Как с младенцем будут обращаться – никто не будет вникать. Выживет он восьмым или двенадцатым ребёнком в чужой семье или нет – как получится (де Моз 2000).
Как бы христианство ни боролось с этим, одно дело – декларируемая норма, другое – насколько она проникла в сознание людей. На такое отношение к детям смотрели сквозь пальцы, наказывали наложением епитимии, штрафами, но это не было позором, общество не содрогалось от подобных деяний, и так было века до XVI–XVII-го (Арьес 1999: 16–19).
Ф. Арьес полагает, что смертность среди детей была столь чудовищная, что к ним попросту не успевали привязаться. М. Монтень в шестнадцатом веке пишет: «Я потерял двоих или троих детей, когда они были в грудном возрасте, не то что б я не сожалел о них, но не роптал» (цит. по Арьес 1999: 49; 137). В этой фразе больше всего поражает, что сам Монтень, писатель, философ и гуманист, которого мы читаем и почитаем по сей день, не помнит, сколько точно младенцев он потерял – то ли двое, то ли трое!
Подчеркну и повторюсь, что речь идёт не о родительской любви и заботе, а о глобальной социо-культурной установке: цена детской жизни несопоставима со взрослой. В XIV в. в списках жертв голода или очередного приступа эпидемии чумы счёт ведётся в основном домохозяйствами, упоминаются прежде всего мужчины, женщины в качестве жён или родственниц умерших, малых же детей вообще не пересчитывали и не упоминали поимённо. (Хотя одну из вспышек эпидемии в Италии в районе Прато в 1363–1364 гг. назвали «детской чумой» именно из-за преимущественно детской смертности). В личных же документах того же времени, в письмах, в жизнеописаниях, есть множество рвущих душу строк, описывающих семейные трагедии и болезни любимых детей (Гис, Гис 2002).
При этом новорождённый ребёнок – что-то вроде «не мышонок, не лягушка, а неведома зверушка», явившаяся из иного мира. Настоящим человеком ему предстоит стать. Культура делает из ребёнка полноценного и полноправного члена социума, заботясь об освоении им социальных норм, знаний, навыков и ценностей; о формировании эмоционального и когнитивного стиля, характерного для представителей той или иной общности, а также о его телесной красоте. Это называется «социализацией».
Социализация
Социализация — это интеграция ребёнка в человеческое общество, освоение заданных ему социальных ролей.
Механизмы, приёмы, институты социализации стали центральным предметом исследования психологической антропологии и той её области, которая занимается этнографией детства.
Как дети в разных культурах осваивают культурный багаж? Какие можно выделить модели социализации?
Кто может быть субъектом социализации, проще говоря, кто выступает в роли воспитателей ребёнка – родители, родственники, сверстники, наставники и педагоги?..
К сфере социализации можно отнести и практики ухода за младенцами (как кормили, пеленали, наказывали, приучали к гигиене и т. п. – всем этим начала интересоваться ещё Школа «Культура и личность», начиная с 1930-х гг.), и всё многообразие обрядов детского цикла, которыми окружают ребёнка с момента его появления и которые отмечают каждый его шаг вхождения в мир людей, включая многочисленные обереги, которые отводят от него злых духов и всяческие немочи, и обряды инициации, изменяющие социальный статус ребёнка и открывающие ему доступ к эзотерическим знаниям (подробнее см. Очерки 2 и 3), а также обучение различным профессиональным навыкам, равно как и системы образования, начиная с обучения основам грамоты в письменных обществах. Среди глиняных табличек Междуречья сохранились свидетельства обучения детей письму. Знаменитые гимназии в Древней Греции. Берестяные прописи мальчика Онфима, найденные при раскопках древнего Новгорода, датированные XIII веком.
Стоит ещё упомянуть, что, согласно большинству традиционных архаичных представлений о новорождённом, без неустанной заботы со стороны взрослых он даже физически вырастет совсем «неправильно». И из ребёнка в буквальном смысле «лепили» человека, причём человека красивого, согласно канонам красоты, господствующим в обществе. В связи с этим практиковались многочисленные манипуляции с телом младенца: разные варианты тугого пеленания – чтобы выпрямить все члены его тела, и он рос ровным; заковывание ножек девочки в колодки, чтобы не росли, как это принято было в аристократических слоях в средневековом Китае; изменение формы черепа посредством наложения различных повязок или «шапочек» на голову новорождённому или фиксирование его головы в люльке при помощи особых приспособлений, такие обычаи были распространены во Франции и сохранялись в некоторых сельских регионах её вплоть до XIX века (Любарт 2005: 234–236; 15). Могли практиковаться такие вещи, как прокалывание ушей (чтобы лучше слышал), татуировки и шрамы; в Австралии и Океании, например, они могли быть оберегами от злых духов, могли способствовать будущей фертильности или свидетельствовать о прохождении ребёнком определённых обрядов, что существенно повышало его социальную значимость (подробнее о практиках социализации см. Этнография детства… 1983; 1988).
Медицинское наставление XII века, приписываемое Тротуле Салернской, настойчиво рекомендует смазывать нёбо новорождённого мёдом, а язык промывать горячей водой, «чтобы он мог правильнее говорить», уши «немедленно прижать и придать им форму», тело выпрямить при помощи свивальника. Современник упрекает средневековых ирландцев, что те не пеленают детей, оставляя новорождённых «на милость безжалостной природы», и изумляется, что, несмотря на это, у ирландцев красивые сильные тела (Гис, Гис 2005: 215–216).
Итак, каждая культура и историческая эпоха по-своему создаёт образы ребёнка и детства своим ценностным отношением к ребёнку, обычаями и обрядами, сопровождающими взросление. И каждая культура, и каждое общество по-своему прокладывают путь ребёнка в мир взрослых.
Время детства
Долгое время считалось, что у архаичных народов детство чрезвычайно кратко. Как только ребёнок учится ходить и как-то себя обслуживать, его быстро начинают приучать к труду. Если это охотники – ему дают лук и стрелы, или детский гарпун, если это морские охотники. Если это скотоводы, дают лассо, и ребёнок целыми днями упражняется, накидывая лассо на пенёк. Уже к годам пяти он может охотиться на какое-то мелкое зверьё, якобы добывая себе пропитание. Н.Н. Миклухо-Маклай описывает детей папуасов 4–6 лет, которые помогают родителям обрабатывать огороды, ловко метают палки наподобие копий, стреляют из лука, могут подбить какое-то мелкое животное или залучить рыбу. Рассказывая о народах Севера, советские этнографы описывали, как краток у них век детства, как рано их дети осваивают охотничьи навыки, выслеживают добычу, ставят сети или капканы, управляются с настоящей лодкой. В этих описаниях исподволь присутствует сравнение, как при социализме наши дети играют, учатся в школе, как о них заботятся взрослые, а эти несчастные, только чуть-чуть подрастут и окрепнут, включаются в трудовой процесс, разделяют со старшими все тяготы сурового быта и опасной охоты (Эльконин 1978: 41–47).
Итак, долгое детство – это завоевание цивилизации. С одной стороны, оно роскошь, которую может позволить себе общество, обладая некими избыточными ресурсами жизнеобеспечения, когда малолетние могут многие годы не участвовать в добыче пропитания. С другой стороны, это необходимость, потому что, чтобы быть взрослым в цивилизованном обществе, надо многому научиться, овладеть багажом знаний, освоить сложные профессии.
Всё это так, но столь ли однозначна связь «цивилизованности» и «долгого века детства»? Хорошо известно, как в «цивилизованных» и технически оснащённых индустриальных обществах может широко использоваться детский труд, и известно множество описаний детских игр, обрядов, развлечений у народов, ведущих образ жизни, близкий первобытному (Minz 2006; Тендрякова 2015: 109–118).
Те же этнографы, которые описывали суровое и непродолжительное детство народов Севера, оговаривались, что у них нет привычного нам разделения на детей и взрослых. Л.Я. Штернберг отмечал, что цивилизованному человеку трудно себе представить, какое уважение выказывают подросткам 10–12 лет, почтенные старцы внимательно выслушивают их реплики и отвечают им с той же серьёзностью и вниманием, что и своим сверстникам (Эльконин 1978: 46).
Миссионеры и этнографы, которые работали среди племён Центральной Австралии ещё в XIX в., когда их традиционный уклад жизни был относительно сохранён, с удивлением отмечали, как рано дети аборигенов овладевают охотничьими навыками, как искусно управляются с бумерангами и копьеметалками, но несмотря на это их не берут в серьёзные охотничьи походы, запрещают охотиться на определённые виды дичи. И, напротив, как только мальчик-абориген прошёл через определённые обряды инициации, его статус кардинально меняется, он становится равным среди старших мужчин (Берндт, Берндт 1981). Так кого аборигены считают ребёнком, для которого пока что многое под запретом, а кого взрослым?
Камнем преткновения тут становится вопрос, как в том или ином обществе проводится грань между ребёнком и взрослым?
Что именно берётся за критерий взросления?
Каждая культура накладывает свою «сетку» понятий на универсальный генетически обусловленный процесс онтогенеза. «Быть взрослым» в каждом историко-культурном контексте понимается по-своему.
С биологической точки зрения «детство» можно определить как период от рождения до наступления половой зрелости человека, то есть до 11–15 лет. Но половая зрелость – не единственный параметр биологического взросления/созревания организма, за точку отсчёта можно взять и другие, не менее важные, показатели.
По биологическим критериям, раннее детство заканчивается с появлением первых постоянных зубов в возрасте около шести лет, а взрослой человеческая особь становится с появлением последних постоянных зубов – к 21 году (Кребс 2012).
Ещё один критерий – созревание мозга. У новорождённого человека мозг намного менее развит, чем у новорождённых приматов. Это как раз и является биологическим основанием более продолжительного детства у Homo (возможно, ещё задолго до появления Homo sapiens), чем у их ближайших родственников – приматов. Созревание требует, с одной стороны, пролонгированного детства, а с другой стороны, в свою очередь обеспечивает высокую лабильность, а значит, и обучаемость (Кребс 2012). Это выступает как необходимая биологическая предпосылка обучения и формирования присущих только человеку психических функций, таких как речь и вербально-логическое мышление (Changeux, Goulas, Hilgetag 2021; Хомский, Бервик 2018: 163–248). В онтогенезе происходят многочисленные изменения в мозге – увеличение объёма, структурирование синаптической архитектуры и образование коннектом (см. выше) – но сами по себе они не видны и проявляются только косвенно в новых навыках и умениях ребёнка. Так что столь важный процесс, как созревание мозга, культура не выделяет.
Ни в одной культуре, ни в одном обществе физиологические признаки взросления не фигурируют напрямую: в разных историко-культурных контекстах они по-разному отмечаются и осмысливаются (или игнорируются): появление молочных зубов, первый коренной, признаки полового созревания – всё это находит своё отражение в обрядах и манипуляциях с ребёнком. Онтогенетические изменения мозга в обыденных представлениях, конечно же, не отражаются, но отмечается первое слово ребёнка, обретённый навык, готовность к обучению… Биологические изменения «вступают в силу», становясь вехами на пути взросления, лишь после проведения связанных с ними определённых ритуальных действий – так общество санкционирует и принимает к сведению физическое созревание ребёнка.
Биологические критерии перехода из детства во взрослость, конечно, важны. Но культура относительно независимо от биологии осмысливает детство и по-своему проводит границу между детьми и полноправными взрослыми.
Когда европейские исследователи говорили о «коротком» детстве первобытных народов, они ориентировались на принятое у нас представление о взрослости: взрослый – это тот, кто трудится, участвует в хозяйственной деятельности, задействован в системе жизнеобеспечения. Участие в общественно значимой трудовой деятельности как критерий взрослости – в истоках своих вполне марксистское представление о возрастном делении.
Но не факт, что этот критерий «работает» в любом обществе. Вспомним возрастные инициации, столь распространённые во многих архаичных обществах во всём мире. Взросление и обретение статуса полноправного члена социума в таких обществах немыслимо без инициации. Это комплекс обрядов и эзотерических знаний, которые должен пройти молодой человек, прежде чем он на равных правах со старшими будет восседать в мужском доме (Новая Гвинея) или принимать участие в важнейших событиях племени. У аборигенов Центральной Австралии, например, в племени аранда, первые обряды инициации начинаются, когда мальчику 12 лет, а последние завершаются, когда 25–30. Только после последних обрядов инициации, когда молодой человек посвящён полностью в тайную жизнь племени, он считается полноправным и полноценным взрослым мужчиной. Здесь мы сталкиваемся с другим пониманием «взрослости»: взрослый – это человек высокого статуса, полнопосвящённый. И критерий такой взрослости – достойное прохождение обрядов инициации, а не умелое владение бумерангом или копьеметалкой.
Как представлялись возрасты жизни и как представлялась взрослость в европейской истории?
В трактате XIII в. «Большое собрание всякого рода вещей» сведения о возрастах жизни помещаются в том же томе, где объясняются физические параметры мира, числа и меры. Всего у человека семь возрастов жизни: enfance – детство, которое сажает зубы, от рождения и лет до 7; puerita (дитя) – лет до 14, человек в этом возрасте «подобен глазному зрачку»; далее следует adolescence – отрочество, до сих пор было вполне понятно, почти как и сейчас – раннее детство, подростковый период, отрочество, но сходство мнимое, чем больше автор/ы трактата/ов приводит разъяснений, тем более запутанной становится картина. Отрочество, оказывается, продолжается до 21 года, а иногда лет до 28, ну уж никак не позже 30–35 лет, и главные признаки этого возраста жизни – то, что все члены тела гибки, что человек ещё продолжает расти (и это-то при ранних физических нагрузках в те века? – М.Т.), и что он способен родить себе подобного. При таком отрочестве молодость продолжается до 45–50 лет, когда человек достигает своего расцвета и в силах помочь другим людям. Затем следует зрелость, которую автор классификации называет тяжестью, человек становится тяжёл и в мыслях, и в поступках, и в манерах. А потом наступает vieillesse, старость, «она длится лет до 70, а может быть и до самой смерти» (!? – М.Т.). И последняя стадия старости senies, «когда старик весь полон кашлем»… (Арьес 1999: 30–33).
«Нет пограничных столбов между разными периодами жизни, это мы ставим их».
Януш Корчак
Как мы можем видеть, категория «детей» весьма расплывчата, в неё попадают и новорождённые, и «дети» лет 14, те, кого мы называем «подростками». Подростки же объединяются с людьми взрослыми, по нашим понятиям, даже не молодыми, а уже зрелого возраста. В календаре возрастов XVI в. встречается реплика: «Ребёнком становятся в 18 лет», а о другом персонаже 24-х лет говорится: «сильный и добродетельный ребёнок». В другом же источнике XVI в. содержится упрёк: некто «столь ленивый и столь бесчестный, что не желает ни узнавать ремесло, ни вести себя как достойный ребёнок, …охотно же бывает в компаниях обжор и людей досужих, которые часто устраивают драки в кабаках и борделях, и не найдётся одинокой женщины, которой бы он не учинил насилие» (Арьес 1999: 37). Распекаемого таким образом называют ребёнком!
Так кого же в европейской культуре на протяжении многих веков (с XII— по XVII или XVIII века) считали ещё ребёнком, а кого уже взрослым? Когда кончается детство и начинается взрослая жизнь?