Kitabı oku: «Эдипов комплекс», sayfa 6

Yazı tipi:

Глава 40

Проснувшись наутро, я вспомнил, что в начале девяностых отец выпустил книгу сказок Андерсена с отличными иллюстрациями и его предисловием как редактора. Я помогал разгружать фургон с этими книгами – мы должны были их сами реализовывать. И, кстати, вполне успешно реализовали! Наверное, это был один из немногих, если не единственный его удачный бизнес-проект, в котором он был главным. Отец заработал хорошие деньги и отдал из них небольшую часть мне как помогавшему в разгрузке. Все по-честному. На заработок я не мог купить что-то крупное, например, из одежды, но зато вдоволь покупал бананы и сладости, даже угощал ими друзей. Наши с ним отношения тогда были чуть лучше, чем обычно – мы общались, радовались, что книги так хорошо расходились. Отец любил книги, любил ими заниматься. Он написал хорошее предисловие, и я подумал, почему он так редко использует те слова, которые использовал в тексте, обращаясь к читателям сказок: «Тебе повезло, малыш…» И так далее. Если бы он так разговаривал со мной и с матерьюой, мы бы не ругались и не обижались друг на друга.

Мать, узнав, что он просил меня поделиться датскими конфетами, возмутилась в своей привычной манере: «У ребенка просить конфет, которые сам же привез? Как не стыдно?» Она всем жертвовала для детей. Что касалось лучшего куска или чего-то вкусного, она никогда это не брала, а отец любил все лучшее, ему оно всегда должно было перепасть, он был жаден до еды, выпивки, любил и сладкое, хотя скрывал это. Честно говоря, мне не стыдно, что я не угостил его тогда конфетами. А вот мать жалко. Она, если надо было, во всем могла себе отказать. Как сказала однажды тетя Галя, она была особенная мать.

Надевая свою старую кожаную куртку и выходя из отеля, я вспомнил про потертый отцов пиджак, который носил, когда ходил в школу. В школе смеялись над пиджаком, он выглядел старомодно, все понимали, что он с чужого плеча. Я и сам стеснялся его носить, но это было лучше, чем ничего. Пиджак пах отцом, его потом и одеколоном, табаком. Я очень хотел новую кожаную куртку, но купили мне ее не скоро. В то время мы жили не так хорошо, как раньше, отец вернулся из морей, его должность сократили, жизнь была почти голодная, очереди за хлебом и молоком, самое начало девяностых. Он уже продал старенький «Форд», который привез из последнего, канадского загранрейса, и пытался пробиться «на суше». Жили мы все равно лучше многих, но больше не были первыми как раньше. Нас обогнали серости, спекулянты и торгаши, время которых пришло: братья-близнецы Замоткины, всегда жившие на мизерную зарплату отца-инженера, теперь ходили гордо подняв голову. Я терпеть не мог этих тупиц, моих сверстников, они пользовались популярностью в школе, все девочки мечтали о них. Они носили кожаные куртки, по которым я с ума сходил. Я же со своим отчужденным взглядом молодого романтика, с непокорной шевелюрой, за которую меня дразнили, называли Моцартом или Пушкиным, совсем был не популярен. Я упрекал мать за то, что она не отдала меня в «нормальную» школу: «Почему Дима, старший брат, ходил в хорошую школу, а я в этот ужас?» «Потому что мы тебя пожалели, не хотели, чтобы ты вставал рано… Ты так тяжело встаешь по утрам». Какая глупость! Я потому и вставал так тяжело, что не хотел идти туда.

Увидев на улице в Копенгагене пожилого, грузного, тяжело передвигающегося человека, я сразу же вспомнил отца, когда он пришел домой и сказал, что «еле дополз» – болели ноги. Это были его сосуды. Отцово лицо было очень бледное и одутловатое – лицо больного человека. Это было незадолго до инсульта. Он не лечился систематически – не любил этого, тем более что надо было зарабатывать деньги. Сам приспособился делать себе уколы баралгина, не допускал до себя никого, отмахивался и говорил, что как суждено, так и суждено. «Я за эту жизнишку держаться не буду. Умру так умру, в одночасье».

Потом, уже в Национальной галерее, среди картин, одна из которых изображала счастливую семейную идиллию на берегу озера, я вспомнил, как приехал проведать отца, после инсульта. Он лежал в кровати, жара была невыносимая, это было знаменитое лето лесных пожаров и смога, 2010 год, он мучился, сознание было не совсем ясное. Его надо было помыть – запах шел довольно сильный, сиделки, эти распиздяйки, его совсем запустили. Он спал, а я наблюдал за ним: его лицо, набухшие глазные яблоки под тонкими фиолетовыми веками, это безмолвное, распластанное на несвежей простыне, бесстыдно обнаженное (тонкая простыня только подчеркивала наготу), наполовину парализованное грузное тело. Я расчувствовался, слезы капали на подушку, я все продолжал смотреть на него, грязного, вонючего, опаршивевшего в этой затхлой, душной спальне под «надзором» обнаглевших сиделок, которых лишь осенью сменит Валентина. Я впервые страстно захотел найти к нему ключ, попробовать понять его, этого человека, моего отца, который лежал передо мной на этих серых простынях, в невыносимой дымной жаре.

Стоял над ним, мое дыхание щекотало его ухо, шептал: «Я люблю тебя, я твой сын, а ты мой отец». «Что ты там бубнишь?» Он резко проснулся. Его голос был криклив и раздражителен. «Отстань от меня! Дай мне поспать! Я устал смертельно!» Я замолк и вышел из комнаты.

Я долго не мог сделать шаг навстречу, и от этого напряжение нарастало как снежный ком. И когда был готов его сделать, он закричал «Отстань». Он не понял. Но я все-таки сказал эти слова.

Глава 41

Вернувшись в Москву, сидел дома почти месяц как затворник, ел ярко-красные, с деревянным вкусом груши, которые нагоняли на меня тоску и вызывали запор, чего прежде у меня никогда не было, смотрел из окна на ветку большого дерева, которая качалась в ночи, и на луну. Квартира казалась мне конурой, берлогой, я чувствовал себя в ней как медведь в спячке. Я был даже рад этому, давно мечтал провести как можно больше времени не выходя никуда. «Не выходи из комнаты…» Воспоминания сменяли друг друга так же, как серые, однообразные зимние дни.

Приснился сон: отец и старший брат сидели всю ночь на крытой веранде в нашем деревенском доме (он давно уже продан). Говорили без умолку, пели под гитару, спорили, соглашались, опять спорили, выпивали, закусывали. На следующее утро отец вышел бледный как полотно. Мы были в шоке. Я таким его никогда не видел, разве что тогда, перед самым коллапсом… Проснувшись, понял, что это было на самом деле, еще задолго до того, как он слег, в один из летних дней в деревне. Мать его ругала за этот ненормальный режим. Он даже не спорил с ней, не было сил. Надо было ехать куда-то на машине, а он не мог, брат тоже был не в форме. Мать поэтому так была возмущена, ее планы поехать сорвались.

Потом вспоминал, как тетя Галя активно участвовала в папиных невеселых делах, приносила лекарства, вызывала врачей, справлялась о его самочувствии, но он все равно не любил ее, часто доводил. Однажды позвонил рано утром, назвал сволочью и предъявил претензии, что не было какого-то лекарства, она потом вспоминала это со смехом. Она, как сама говорила, делала это «только ради матери» и ради нас с братом, хотя и его тоже было жалко.

Глава 42

Мне попалась на глаза фотография, одна из тех нескольких, что взял с собой из старой родительской квартиры. На ней отец и мать вместе, совсем молодые, только что поженившиеся. Фотография коричнево-бежевого цвета, даже белый на ней какой-то желтоватый. Словно кадр из фильма. Плюс фон – тоже киношный, Гагры, они на лодке, на озере, в кадр попал медвежонок, свесившийся к воде, видимо, было жарко и он страдал от жажды. Я был почти уверен, что это фотография их медового месяца, первых дней совместной жизни. Отец смотрел в камеру чуть виновато, его тонкие губы слегка сжаты, одной рукой он сжимал материну руку. Сжимал ее так, словно это была мольба. Но о чем? Материн взгляд был полон нежности и растерянности. У нее довольно густо были подведены глаза – вероятно, по моде того времени, выкрашенные в темный или рыжий цвет волосы и смелая, под стать макияжу, прическа а-ля Брижитт Бардо – фотография была сделана в шестидесятых. Я перевел взгляд на папу, на его начинающую лысеть голову, на полнеющее лицо, на тонкие, нервные, крепко сжатые губы. Я ревновал его к ней, я хотел быть с ней там без него, на этом озере.

На следующий день я поехал прогуляться по центру и вспомнил сцену из детства: отец обнимал меня, совсем маленького, а я лепетал ему, что тоже болею за «Спартак», мне было года четыре, не больше. Отец и брат были в восторге, я улыбался, несмотря на то что у меня только что выпал молочный зуб, я чувствовал соленый привкус во рту и хотелось расхныкаться. Мой лепет и комментарии отца и брата были записаны на кассету, и я иногда ее слушал вместе с матерью. Она говорила, что, когда я был маленький, мы хорошо ладили с отцом, потом отношения стали ухудшаться. Сам я не помнил всего этого, но до сих пор звучит в голове мой детский голос и голос отца, от которого я содрогался впоследствии. Я помнил лишь те времена, когда нам обоим было все труднее друг друга терпеть, он доставал меня и однажды так довел, что я чуть не бросился на него с ножом – финкой, которой он так гордился и которая лежала на почетном месте в серванте. Я часто в его отсутствие брал этот нож и любовался им, трогал острое лезвие, думал о сведении счетов с жизнью – меня забавляла и возбуждала такая мысль. В тот вечер, когда матери не было дома и он совершенно меня довел, я открыл сервант, достал оттуда финку и пригрозил ему, что если он еще раз… Он не испугался, напирал на меня, говорил: «Ну, давай, прирежь меня, ссыкун, баба, тряпка, ну, давай же!» Он был пьян и агрессивен, настоящая злобная тварь, я ненавидел его в те мгновения лютой ненавистью, как однажды мать, которая кричала ему: «Ненавижу тебя всеми фибрами своей души!» Я не смог дать ему отпор, стоял и рыдал горько, держа в руке финку, а он издевался надо мной и ушел победителем. Правда, с тех пор, кажется, он стал меня чуть больше опасаться, а может это я сочинил.

Когда я возвращался домой с прогулки по центру, в вагоне метро рядом со мной сидел одинокий пьяница, от него разило алкоголем, он был грязен и неприятен, все сторонились его, а он бормотал себе что-то под нос. Поглядев на него, я почему-то вспомнил отца, те последние годы, когда он был таким беспомощным, и мне стало жаль этого пьяницу. Я дал ему сто рублей, пьяница, прекратив бормотать, уставился на сотню, потом злобно посмотрел на меня и опять принялся бормотать. Я вышел из вагона, не сказав ему ни слова. Вслед мне смотрели удивленные пассажиры.

Вечером того же дня попалась на глаза другая семейная, но уже полароидная, фотография – отец, мать, старший брат и я. Наверху дивана даже сидел Пакито. Я был опять в какой-то яркой импортной футболке, очень довольный, только-только вышедший из возраста карапуза – румяные щечки, маленькие глазки и маленький, аккуратный носик. Я любил эту фотографию, в отличие от той, где я все портил, закрывшись от солнца рукой. На этом фото совершенно другая атмосфера: мы были какие-то расслабленные; родители улыбались, брат тоже был доволен. На отце была синяя рубашка, на матери яркий, я бы даже сказал легкомысленный, сарафан с лиловыми розами на темно-синем фоне, в сочной листве. В нем она выглядела очень молодо: точеное личико, мелкие черты лица – похожа на девчонку, на подростка, хотя ей было не меньше 39 лет. Может, это еще из-за того, что фотография была сделана при удачном освещении: мягкий оранжевый свет от ночника. Мы на этой фотографии были похожи на добрых призраков совсем не из «советского прошлого», словно выпали из времени и пространства. Мое любимое фото.

Глава 43

Наутро я вспомнил неприятную историю, она произошла, когда я учился в начальной школе. Я тогда панически боялся отца. В углу сидел в клетке Пакито, он тоже притих от его голоса и властных манер. Отец решил проверить мои знания в таблице умножения, спросил меня, сколько будет шесть на семь. Я не мог сказать, хоть мы и проходили это. Он сказал, что, если я не знаю, мы не пойдем в кино. Ему нравилось чувствовать надо мной свою власть. Когда я был младше, я копировал его слова и манеру говорить, как тогда про «Спартак», и это приводило его в восторг. Все вокруг тоже были в восторге. Потом я стал расти и меняться. Он снова хотел вернуться в то время, когда я был маленьким и обожал его. Я стоял, дрожа от неприятного возбуждения, а он выговаривал мне за то, что я такой тупой и ленивый. Он боялся меня бить – мать запретила, но все же не удержался и съездил мне по губе, не сильно больно, но унизительно, кровь потекла, я смотрел на него, он крикнул: «Не смотри на меня, лучше садись и учи таблицу умножения!» В тот день мы все же пошли в кино, он так захотел. Я уже не хотел, но пришлось. Это было ужасно – сидеть рядом с человеком, который только что тебя ударил и отчитал, даже если и была причина. Мне не понравился фильм – он назывался «О бедном гусаре замолвите слово». Дома мать сразу увидела раздувшуюся губу, опять начался скандал, отец врал, что не трогал меня.

Потом вспомнил, как под влиянием отца, а может по собственному выбору, с наслаждением отвергал все советское. В классе я постоянно провоцировал скандалы своими заявлениями о том, что «в совке ничего не было хорошего». Вызывающе носил джинсы и джинсовую куртку вместо школьной формы. За это меня не любили.

В школе на уроках литературы я писал графоманские сочинения, вызывавшие скандалы в классе и приводившие в трепет учителей, гордо приносил тройки по математике, физике, химии. Неясно было только с биологией: я все никак не мог определить, под какую категорию подпадает она. И долгое время держался где-то между четверкой с минусом и тройкой с плюсом. Все определила какая-то проходная работа – не контрольная даже, а так, проверочная. Биологичка долго не могла решить, что мне ставить – то ли четыре, то ли три. Я как раз сидел за первой партой и наблюдал ее муки выбора. Покрутив мой листок с бегущими по нему буквами, она отложила его и стала проверять другие работы. Все шло как по маслу: этому тройку, той пятерку, тому четверку. Вот только моя работа по-прежнему ставила ее в тупик. Увидев, что я наблюдаю за ней и уловив в моем взгляде насмешку, она нарисовала на листе пузатую тройку и отложила его в стопку оцененных работ. Ну, тройка так тройка. Я сосредоточился на сочинениях по литературе.

Глава 44

Одно из самых тяжелых воспоминаний детства связано со скандалом из-за бриллиантового перстня, который мать купила, продав все свои старые драгоценности. Это был даже не перстень, а колечко-лодочка с несколькими малюсенькими бриллиантами. На это ее надоумила тетя Галя. Она тоже собрала свои драгоценности – все эти старомодные кольца и перстни, пахнущие чужой смертью, и продала их, купив изящное кольцо с крохотными бриллиантами. Отцу было особенно неприятно ее влияние на мать. А также то, что она рассталась с теми побрякушками, что он ей подарил – безвкусное австралийское золото, которое почти ничего не стоило, рубиновый гарнитур (рубины – искусственные, сережки, цепочка и перстень – дешевое серебро). Она терпеть не могла эти некрасивые, чужие (в смысле чужеродные) вещи, но это были его подарки. Я был в своей комнате и слышал все до единого слова – они ругались на кухне.

Выйдя из комнаты, я увидел, как отец пошел в спальню, открыл шкатулку, вытащил колечко-лодочку с бриллиантиками – яблоко раздора – вернулся с ним на кухню, показал его матери и плюнул на него. Мать выхватила кольцо из его руки, обтерла его и положила в маленькую шкатулку, расписанную под Палех.

Я вспоминал это, когда ехал в метро – опять на прогулку в центр, на меня пялилась старуха, сидевшая напротив, явно сумасшедшая. Она как будто хотела что-то сказать, я пересел в другой конец вагона и снова стал вспоминать, как они жутко ругались из-за этого дурацкого кольца, стены дрожали от их возмущенных криков. Я никуда не мог от этого деться, эти крики, эти слова резали мою душу словно по живому, жалили больно, выворачивали меня наизнанку. Я взял свою любимую игрушку – огромный красный пластмассовый щит из какого-то «рыцарского» набора – и, уткнувшись в него, горько зарыдал. Скандал продолжался. Старший брат реагировал не так остро, как я, скорее даже равнодушно. Проходя мимо них, он сказал примирительно и вяло – у него ломался голос, он был уже подростком: «Ну хватит, не ругайтесь!» Отец, однажды вспомнив, как брат призывал их к миру, обвинил меня в том, что мне нравились эти скандалы, ведь я никогда не пытался их примирить. И правда, почти во всех ссорах я сразу же становился на сторону матери. Но неужели он был таким идиотом и думал всерьез, что мне нравилось это? И да, хоть не всегда отец был зачинщиком, я винил больше его. Ведь это его нетерпимый характер был источником постоянного напряжения, в котором мы жили, это его насмешки и оскорбления раздражали нас, и если у него было хорошее настроение, то это был настоящий праздник, мы нарадоваться не могли.

Глава 45

Помню, как я, совсем маленький, «провинился» в чем-то и бросился к отцу в объятия, в слезах, просил простить меня. Отец грубо оттолкнул меня со словами: «А ну не хнычь как девка, иначе я утоплю тебя в унитазе!» Бабушка и дедушка, видевшие это, сидели молча, поджав губы. Они не вмешивались, у них самих когда-то похлеще было.

Однажды, когда у отца уже было плохо со здоровьем, но он еще был на ногах, мать полезла драться. Она раздавала ему пинки, ее ноги задирались высоко, как у акробата, светились белым из-под халата. Отец вяло отбивался. Мать словно мстила ему за что-то. «Что вы делаете? А ну, прекратите оба!» Мой голос звенел от возмущения. Впервые мое осуждение было адресовано обоим, даже больше матери, чем отцу. Впервые я осуждал скорее не отца, а мать. Мне было за двадцать, и я с горечью обнаружил, с какой страстью они предавались этому занятию, словно это был акт любви. Я подумал тогда, что, может быть, им нужно было именно это, чтобы быть вместе, может быть, у них была такая манера «общения», и что может быть зря я так остро реагировал на их скандалы, может, они были понарошку? Я заплакал, подумав, что отчасти это могло быть правдой. Как они могли так одурачить меня, втянуть в эту игру? Ведь я все принимал всерьез! Зря я не слушал брата, который говорил примерно то же, что думал я в тот момент, когда увидел, какой способ общения им дороже всего – вот этот, буйный и насильственный, они не могли без ссор, без этих схваток. И, возможно, этим усложнили мне жизнь, сделали невротиком, который сторонился любого тесного контакта и не доверял никому, который жил столько лет с чувством вины. А они в это время развлекались. Но если бы все это была шутка! Ведь нет, мать страдала по-настоящему, отец тоже, возможно в меньшей степени, потому что все крутилось вокруг него, правда, потом ему пришлось тоже пострадать, брат страдал, я страдал, все мы страдали.

Во сне я увидел театральное представление с марионетками: ширма резко распахнулась, показалась небольшая деревянная сцена, на которой весело танцевали куклы отца и матери. Ни с того ни с сего они начали колошматить друг друга. Мать таскала отца за остатки волос на затылке, но их было мало, и ее рука все время съезжала куда-то в пустоту. Зрелище было потешное, я, забыв, что это мои родители, покатывался со смеху. Потом мать стала хватать отца за лицо, выкручивала ему нос, вошла в раж, а я не мог остановиться, все смеялся как ненормальный. Дурацкий и скоморошный, мой смех был даже вульгарнее, чем само представление. Я смеялся неудержимо, пока не включился огромный, во всю стену, экран, на котором я увидел все тех же марионеток, движения матери и отцово лицо периодически давались крупным планом, он фыркал, как кот или собака, пытаясь оторвать настырную материну руку от своего носа, которая мешала ему дышать.

Я стал кричать матери, чтобы она перестала это делать. Она была сильнее него, но я хотел, чтобы она прекратила издеваться над отцом, даже несмотря на все обиды и злость, которые у нее были на него. Мать глядела на меня с экрана открыв рот. Не в силах больше смотреть на это, я разбил огромный экран тяжелой хрустальной вазой, стоявшей в центре стола, на крохотной скатерочке, расшитой белой бахромой, типичная деталь советского интерьера. Ваза была тоже старомодная, толстое богемское стекло, на дне вазы скопились пыль и какие-то крошки, мать бы не одобрила, она не любила, когда грязно. Экран разлетелся во все стороны, ваза отлетела от него невредимой. Я стоял перед дырой, зиявшей на месте экрана, и смотрел в эту черноту. Появившиеся в комнате марионетки с лицами отца и матери притихли и в страхе смотрели на меня. «Сынок! Прости нас!» – наконец сказали они механическими голосами, гнусавыми и очень смешными. Проснувшись среди ночи, я долго рыдал и не мог заснуть до раннего утра. После рассвета все же провалился в глубокий сон и проспал до полудня.

Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
02 haziran 2021
Yazıldığı tarih:
2021
Hacim:
110 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu