Kitabı oku: «Моя дорогая Баттерфляй», sayfa 5

Yazı tipi:

Письмо одиннадцатое, не отправленное, 1 января 1983 года

Наутро 1 января, снова собираясь на работу, я вдруг понял, что именно эта страна – теперь, по сути, мой дом, мой приют, прибежище добровольного изгнанника. Вот такая горькая ирония: я изгнанник, лишенный дома, домашнего очага, разлученный с семьей, одинокий, но это – мой дом, такой, какой есть… Я пишу эти строки во время пятичасового перерыва между двумя моими большими новогодними сменами; самую долгую я отработал, осталась вот эта, короткая, потом меня сменит Петр Петрович, а завтра уже вся редакция вернется с каникул, будет оживленно и уныло одновременно, все пять пропитается безысходной и неисчерпаемой ненавистью к СССР… С тем же Петром Петровичем, что сменит меня сегодня, кроме его воспоминаний о детстве и о том, как он ненавидит все советское, тоже говорить не о чем. Он из донских казаков, эмигрировавших в двадцатых годах, примерно в то же время, что и Марья Ивановна; но она была двадцатилетней девушкой в то время, а он – совсем маленьким, когда его увезли сначала в Париж, а оттуда, немного подросшим, в Канаду. Он в совершенстве владеет французским, освоил его еще в Париже, а вот по-английски ни бельмеса не понимает. Кстати, так же, как и наша гордость, ум, честь и совесть нашей эпохи, как мы в шутку (и всерьез тоже!) ее называем, Марья Ивановна. Здесь, в Монреале, кстати, французский куда в большем почете, чем английский. Уверен, наша Марья Ивановна сейчас спит здоровым, безмятежным сном в своей девичьей постели, у нее сегодня выходной. А завтра утром будет как огурчик на своем посту, бодрее и веселее всех.

Когда ехал на своем верном Феде, неожиданно вспомнил про мать, впервые за долгое время. Как она там, в Челябинске? Знает ли о моем побеге? Уверен, знает, Люба ей сразу же сообщила, из мести и вообще, надо ведь оповестить, мать все-таки, на это у нее всегда найдется время… Материн телефон Гэбэ тоже прослушивает, уверен на сто процентов, но зря они стараются, я все равно ей не позвоню. Просто не хочу, и все. Что я услышу, кроме эгоистических упреков? Она всегда раздражала меня своим себялюбием, стремлением привязать к себе. Когда я собирался поступать в МГИМО, она костьми легла, не дала мне уехать, все деньги забрала, даже мои собственные, устраивала отвратительные сцены… Я все равно уехал, сбежал тайком, крадучись как вор; перед этим работал на стройке все лето, чтоб было на что сбежать; деньги закапывал в саду, чтобы не отобрала, как тогда, она все вещи мои каждый день обшаривала… Она осталась в Челябинске, после смерти отца у нее появился любовник, вот, наверное, с ним и стала жить; при мне он стеснялся приходить к нам, она к нему сама бегала, не могла без мужчины. Да я и не виню ее, по крайней мере за это, хотя меня все эти шуры-муры коробят, память отца и все такое… Хотя отец сам был хорош! Исчез, и все, пропал с концами, никто даже найти его не смог. Ни одной весточки от него, ничего, за много лет. Вот это стойкость духа! Или просто эгоизм?

В МГИМО я не поступил, завалили, сволочи, на вступительных, там такой блат. Хотя я блестяще выдержал все экзамены. Я видел по глазам этих тварей, что мой ответ – лучше всего того, что они слышали за долгие годы. Но – пресловутый пятый пункт. В общем, не получилось с Москвой. Пришлось ехать к теткам в Калинин, к жадным еврейкам, которых так и хотелось некрасиво назвать жидовками… Как они меня изводили! Выдержал у них два месяца, потом поступил в Калининский Университет, у приемной комиссии глаза были мокрые – так хорошо я отвечал на экзамене. Все пять лет учебы они меня на руках носили. Самое счастливое время было! Первая любовь – нет, не с Любой, с Аллой… Не хотел говорить об этом, но да, именно Алла была моей первой женщиной и… первой женой. Недолго, правда, эта наша музыка играла, полгода вместе протянули и разошлись как в море корабли. Но поначалу я был ужасно влюблен. Каждый день старался покупать ей цветы, не замечал ее капризно оттопыренной губки, из-за которой все и началось потом… Алла была дочерью генерала, избалованная девица, куча нарядов, дорогая заграничная косметика и все такое. Многие думали, что я из-за этого с ней связался, но нет, она меня пленила совсем другим. Своей независимостью, гордостью, прямой, как у балерины, спиной. У нее был характер. А какое тело! Я замучивал ее постельными делами, а она в этом была довольно холодна, надо сказать. Или это я ее не заводил? Все возможно, да мне и не важно теперь, что там было и чего не было. Потом все как-то расстроилось, оркестр наш заиграл фальшиво, хотя уже давно он так играл, это я слишком любил и не замечал этого. Когда заметил, очнулся, было самое время – Алла сделала второй аборт, был скандал, ты не хочешь ребенка от меня? Нет, не хочу. А, тогда я ухожу. Уходи, сделай милость… Я так от тебя устала! После этого разговора я ее не видел. Ну, не считая суда. Мне настолько она стала противна, что я даже ни разу не обернулся, чтобы посмотреть на нее, она сидела сзади, в глубине, я чувствовал ее присутствие, ее взгляд, но не реагировал. Когда я шел к судье подписывать заявление, наши глаза встретились, она их отвела первой, я слегка задержался на ней и тоже перевел взгляд на потолок, я видел чужую женщину, ее лицо ничего мне не говорило, это было незнакомое существо. Я как можно быстрее подписал все бумаги и вышел из зала, спокойный, уверенный, не жалеющий ни о чем. Все время, что я провел с ней, казалось дурным сном, почти кошмаром.

На праздновании в честь окончания последнего курса и получения диплома я впервые увидел Любу, она стояла скромно в стороне, разговаривала с подружками. Но взгляд был смелый, и в то же время кроткий. Мне словно кто-то сказал, шепнул на ухо: «Вот она, давай, иди к ней!» И я пошел. Пригласил на танец. Завязался неловкий разговор. Я чувствовал себя искушенным рядом с ней, у меня было уже за плечами три-четыре романа, даже короткий брак. А Люба была как раз совсем не искушенная, наивная и чистая. Она не казалась особенной, яркой, харизматичной, но в ней было что-то трогательное, ранимое даже, она вся была раскрыта как свежий молодой цветок, который ищет солнца, который хочет беззаботно улыбаться его лучам и радоваться жизни. Я подумал, что, если упущу его, то этот цветок уйдет к другому, и что тогда будет? Она достанется какому-нибудь Митьке, или Саньке. Странные это были мысли, но я понял, что это судьба, что я уже взял этот цветок в свои руки и он мой…

Я поцеловал ее, она хотела отстраниться, но передумала и робко, трогательно потянулась ко мне своими девичьими, ни разу не целованными губами. В эту же ночь, в моей общежитской комнатке, у нас случилось это. Я был нежен и ласков, а она так трогательно отвечала на каждое мое движение, что я готов был заплакать. Один раз в глазах даже стояли слезы, но она не видела этого. Я был пленен и покорен, она стала моей женщиной, скоро будет моей женой, в общем, в эту же ночь все решилось. Мы отчего-то тянули со свадьбой еще пару месяцев, нас обоих пронзила какая-то странная, подростковая робость, и тогда я сам пошел в ЗАГС и обо всем договорился. Как назло, был самый сезон, все ближайшие дни были заняты, так что пришлось ждать еще две недели. Но нас, признаться, это совершенно не волновало. Мы уже были одним целым, мужчиной и женщиной, нашедшими друг друга, двумя соединившимися половинками. Скоро станем мужем и женой. Запись в книге, церемония, фата, белое платье, гости, банкет – всего этого нам было не нужно, да и денег не было. Была простая церемония, с минимальным количеством друзей, все из университета, никакой помпы. Я прекрасно знал, что моя мать все раво не приехала бы, поэтому не звонил ей. Любины родители тоже не смогли приехать, они жили еще дальше, в Сибири. Правда, была ее старшая сестра и брат.

После свадьбы мы все равно поехали к ее родителям – Люба на этом настояла. У них был большой частный дом в Хабаровской области, родители оказались открытыми, честными людьми, я нашел там настоящий родительский дом, которого никогда до этого не знал. Сразу стал звать их папой и мамой, и это было искренне. Я полюбил Любиных родителей, иногда подсмеивался над ними, над их «деревенской» простотой. Но полюбил искренне, от всей души. И они меня тоже. Неграмотная, почти не учившаяся в школе, но очень мудрая Мария Никитична называла меня «Валерощка», она не выговаривала «Ч». Она любила рассказывать, как девочкой пошла в школу, а по дороге на нее напали деревенские мальчишки, обозвали ее «нищенкой», распотрошили портфель, испортили учебники, вытащили узелок с едой, и она, плача, вернулась домой. Больше в школу ее не отправляли. Или как ее укусила змея-медянка, а она думала, что это рыбка… У меня слезы на глаза наворачивались. Отец, Иван Васильевич, говорил, что из всех детей я на него более всего похож. Мы с ним ездили по соседним областям, добывали дефицитные продукты типа мяса и сыра – полки были пустыми; выпивали, вели мужские разговоры, часто засиживались до утра. Он был очень талантливый бухгалтер, работал на золотых приисках, работа была рискованная, но денежная. Конечно, он проворачивал махинации, но никогда никого не обманывал – из подельников. А всякие там ревизоры – они прекрасно понимали, что есть махинации, но не могли его поймать, как ни бились, настолько он умело прятал концы в воду…

Уверен, родители Любы живы-здоровы. Наверное, их глубоко задело и расстроило то, что я сделал. Вот, значит, еще двое, перед которыми я чувствую себя очень виноватым. И моя мать тоже, дай бог ей здоровья и долголетия. Уверен, что кого, а ее не слишком расстроило мое исчезновение. По сути, я уже давно исчез из ее жизни, она никогда мне этого не простит… Но даже после того, что я сделал, Люба не станет дружить с моей матерью, уж слишком они разные. Они виделись всего пару раз, но друг друга терпеть не могут, и это навсегда. Мать унижала Любу, прохаживалась по ней, Люба терпела, а потом вспыхивала, в итоге получались сцены. Когда они готовы были навеки разругаться, я увозил Любу. Та пару дней на меня дулась, припоминала все гадости, которые услышала от матери, потом отходила. У матери всегда был злой язык, и еще вдобавок эта ревность.

Наши с Любой отношения тоже стали ухудшаться, и это было не из-за матери, а из-за нас самих. Не знаю, почему, но мы стали какими-то нетерпимыми друг к другу, собачились по мелочам и по-крупному, доходило до скандалов и истерик. Я про это уже не раз говорил. Мне стало казаться, что Люба меня разлюбила, меня это задевало. Я знаю, она мной не переставала восхищаться, мой ум, эрудиция, яркость – все это ее трогало, но… Но было что-то, что ее не устраивало во мне. Я это хорошо понимал. Да и мой характер оказался далеко не сахарным. Я изводил ее порой придирками, вспышками гнева, неконтролируемой яростью, даже несколько раз бил ее. Я мог бы сказать в оправдание, что это она меня провоцировала, да очень часто так и было, она правда меня унижала, язвительно комментировала мои идеи, которыми я с ней делился. Но я! Почему не мог ей, бабе, показать, что благороден, даже, быть может, благороднее ее, не мог дать ей пример, падал до ее уровня, бабьего, визгливого, обидчивого? А она ждала от меня другого… В общем, что-то стало не ладиться у нас.

Рождение Димки и помогло, и не помогло. Мы стали жить гораздо лучше, купили трехкомнатную кооперативную квартиру в Калинине после 7 зимовок в Якутске; я там работал в газете «Советская Якутия», Любу удалось пристроить на радио. У нее, кстати, в отличие от меня, был диплом журналиста, а я был по образованию педагог, но давно работал именно как журналист. Благополучие иногда помогало уменьшить разногласия и трения, создавало защитную пленку, но те все равно прорывались наружу в виде скандалов и ссор, обнажая истинную сущность наших отношений. Или это были именно те отношения, которых мы оба желали? А может, мы были только на них и способны? Не знаю. Одно было ясно: несмотря на комфорт, брак наш дал серьезную трещину.

Письмо двенадцатое, не отправленное, 3 января 1983 года

Первые дни Нового Года – всегда суетные, что бы ты ни делал. Вот и у меня они пролетели как-то пусто и быстро, бровью не успел повести, как настало третье число, и я снова сел писать. Я прекрасно помню, на чем остановился, но на всякий случай заглянул в предыдущее письмо. Это письмо я тоже не отправлю никому; думаю, гэбня в Калинине уже заскучала, но пусть ребята помучаются, не все же мне страдать!

Я не знаю, мне стыдно, хотя что уж тут, надо говорить до конца… Я думаю, что Люба была разочарована во мне как в мужчине. Я не давал ей не только этого, постельного, достаточно для ее темперамента, но и чего-то еще, какого-то ощущения, что есть между супругами. Ей чего-то не хватало, может, нежности… А может, просто коитусов, этого элементарного, физического, даже животного состояния, в котором она нуждалась, видимо, куда больше, чем я. Мы оба были зажатыми советскими мужчиной и женщиной, избегали разговоров на эту тему, но чего-то хотелось еще… Ей-то уж точно; меня в принципе наши редкие постельные дела устраивали. Может быть, она меня не пленяла как женщина, не знаю, но других женщин я и не искал, презирал эти кобелиные утехи, эти блядские компании, в которые иногда попадал и из которых стремился поскорее уйти… И, в какой-то мере, слава богу, что у меня появились моря. Иначе я бы точно ушел. А так я ушел в моря, по восемь месяцев не бывал дома, потом четыре месяца – отпуск, во время которого все проходило по довольно привычной схеме: приезд, подарки, веселье, радость, гости, праздник… Потом – будни, заботы, скандалы, иногда с рукоприкладством, причем Люба все более смелела, старалась вмазать мне, иногда у нее это получалось. После одной стычки с кухонной доской я стал ее бояться, она меня тогда ловко и сильно огрела, была довольна этим и пообещала впредь так же делать, если я буду на нее нападать. Поделом мне! Я стал ее уважать.

Я не знаю, что нас удерживало вместе. Ее, наверное, дети; а меня? Может, совесть? Как я ее брошу, что с ней будет? Она мне век не простит. И дети тоже. Димка, любимый мой сынок, как я ему могу сказать, что ухожу? Нет, это было выше моих сил. И я нашел выход: сбежал в ночи, как тать, от проклятого, ненавистного совка, и от них тоже.

Не знаю, была ли это любовь, или что это тогда, если я при мысли о разводе пугался и не мог решиться на это? Она мне нередко в голову приходила, эта мысль; она меня повергала в уныние и бодрила одновременно: ах, свобода, долгожданная свобода, один, в холостяцкой, пусть съемной квартире, трехкомнатную им, конечно, оставлю, буду помогать, платить алименты, даже сверх того давать, но зато буду жить один. Один! Какое счастье… Да, это все глупые иллюзии, ошибка молодости, за которую еще долго придется платить, но зато можно жить для себя, наконец-то! Может, засяду за свою писанину, так хочется написать пьесу, роман… Хотя бы рассказ! А с этой семейкой разве такое возможно? В морях, кстати, появилось время и желание писать, и я принялся что-то набрасывать. Но далеко все это не пошло. Так и осталось лежать в столе. Однако я не отчаиваюсь, возможно, вернусь к этому, записи я прихватил с собой, когда сбегал.

Да, и еще вот что. Куда легче отказаться от звонков матери, чем жене, которая тебе стала матерью, с которой ты делил все и даже больше. Которая даже в разлуке была самым дорогим и близким тебе существом на земле. Никогда я не переставал думать о ней, о доме, о Димке… Когда мой корабль чуть не потонул, я горячо и страстно молился богу, я стал в тот момент по-настоящему верующим человеком. Я еще не видел младшего сына, господи, сказал я в пустоту, в этот шторм, в эту темноту, в эту черную стихию, которая бушевала вокруг. Теперь понимаю, что был спасен не из-за того, что кто-то там увидел, услышал меня и решил спасти. А просто так. И уж точно не из-за того, что не видел второго сына. А может, это и была ирония всевышнего? Ну, раз так просишь увидеть его, увидь. Но обрадуешься ли? Бойтесь исполнившихся желаний, так говорят, вроде, буддисты или просто мудрые люди… Со вторым сыном так и не смог найти общий язык, наверное, это моя вина, слишком я разбаловался с податливым и откровенно мной восхищавшимся Димкой. Но не хочу больше об этом, не получилось, значит, не получилось, и все тут. Я к нему не чувствую ничего, ровным счетом ничего. А к Любе и Димке – чувствую. И пусть перед Любой это прежде всего чувство вины, все равно это глубокое чувство, да и не только оно, есть еще нежность, воспоминание о том, как нам было когда-то, пусть давно, хорошо. И я к тому же человек долга. Бросить семью для меня – это отвратительно. Жить бобылем, мерзким запущенным холостяком, без опоры… В совке я и помыслить об этом не мог. А в этом обществе, религия которого – индивидуализм, я с легкостью пошел на это. Здесь это даже в какой-то мере приветствуется. Уж точно не осуждается.

Странно, но именно перед вторым сыном, чужим и непонятным, тяжелым и отталкивающим, мне стыднее всего. Стыднее чем перед Димкой и Любой, вместе взятыми, и даже если прибавить всю Любину родню, которая наверняка обо всем уже узнала, все равно он один, этот маленький молчаливый и трогательный бесенок, перевесит. Ну и сила у него! Какая-то таинственная, внутренняя силища в этом тщедушном теле… Он с детства, непонятно с чего, при такой сытой и спокойной жизни, страдал дистрофией, правда, в легкой форме. Как будто в нем был какой-то протест, дескать, не трогайте меня, я сам разберусь, что мне надо и что не надо. Вроде и ел нормально, даже более чем, вон аппетит какой был даже у грудничка, Любину сиську терзал нещадно… И сейчас, уже пятилетний, хорошо говорящий, правда, с дефектами смешными, он вроде неплохо ест… К логопеду его стали водить, а он все словно упрямился, не хотел выговаривать как следует некоторые звуки, а потом, в один буквально день, стал нормально говорить. Логопед с ним, Люба рассказывала, до изнеможения билась – с нее аж пот градом лился. Ну и характер – упрямый, своевольный, не я ли это, только более утрированный? Наверное, это меня в нем бесит больше всего – похожесть и то, что у него жизнь сытая, благополучная. Люба всегда говорила, что я не прощаю тем, у кого было более счастливое детство, чем у меня; даже ей, у которой было так себе детство, но в полной и нормальной семье, я и то завидовал; хотя ей доставалось от деспотичного отца; это он со мной такой хороший был, а своих детей гонял как сидоровых коз, да и жену поколачивал, еще и погуливал к тому же… У меня было по-другому: отец рано ушел из дома, просто пропал однажды, никого не предупредив, не оставив даже записки. Видать, переехал куда-то и начал новую жизнь. Я так и не знаю подробностей; только на похоронах увидел его снова. Он лежал себе в гробу, словно спал, спокойный и гордый одиночка. Я тоже, видать, в него пошел. Вот, смылся не хуже его, внезапно пропал; правда, про меня все ясно, а он… Про него вообще ничего не знаю. Может, из-за этого я такой надломленный человек? Не было контакта с отцом. Из-за этого, быть может, не ладится у меня семейная жизнь, и так далее? Отец исчез, мать – требовательная и деспотичная, к тому же еврейка, я этого долго стеснялся; в школе меня травили, обзывали евреем и похуже, колотили даже не раз; я дрался тоже, давал как мог сдачи, но силы были слишком неравные; за то, что приходил с порванной штаниной или разбитой губой, еще и от матери доставалось; поэтому в моих интересах было не связываться, а удирать; я боялся прогневать мать, которая стала очень раздражительной; я так переживал, даже думал руки на себя наложить…

Зачем я все это вспоминаю? Только расстраиваю себя. Почему я не могу, как мой беглец папаша, жить спокойно, ни о чем не думая? Хотя откуда я знаю, как он жил, может, тоже как я страдал… Я соскучился по письмам, которые писал Любе, и стал их читать, декламировать вслух – вот они, привычки одинокого человека! Перед отправкой я предусмотрительно делал с них ксерокопии и теперь, перечитывая их, хвалю себя за предусмотрительность. Прочитав их все до единого, решил следующее письмо написать ей, а не себе… Или кому я пишу эти письма без адресата?

Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
12 mayıs 2020
Yazıldığı tarih:
2020
Hacim:
90 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu