Kitabı oku: «Росчерк. Сборник рассказов, эссе и повестей», sayfa 2

Yazı tipi:

Флейта

Когда все предметы, все явления, все существование вокруг прямоходящего существа, смотрящего на всю эту безымянность уставшими, голодными, пораженными холодом в самые зрачки глазами, не имели слова, которое послужило бы наименованием, названием, именем, когда мир не мог быть представлен теми, кто окружает нас сейчас, было кое-что, что является для всего бывшего и будущего на этой земле вечным, – солнце. Солнце поднималось высоко над, казалось, непроходимой чащей леса в местечке, которое через каких-нибудь сорок тысяч лет будет названо прекрасным французским словом, что на русский будет переводиться как «северо-восточный ветер в долине». Солнце било в глаза. Все знают, что старик солнце видел все, и время подарило ему силу – такую, с которой ему нечего бояться. Кроме собственной усталости, наверное. Кроме нее одной. Но в то время, в тот жаркий, пестрящий красками лесов, цветов, запахов и чистоты день, солнце обжигало. Снаружи и изнутри. Голод прожигал, изнурял, заставлял руки и ноги биться, двигаться от запаха к запаху, от шороха к стуку, от кажущегося движения, от блика к бесцельности, к панике, страху, боли поиска. Голод заставлял озираться по сторонам и в каждом маленьком штрихе тени выискивать, искать то существо, то безымянное, не ставшее еще божьим творение, что должно было пасть жертвой другого. Утолить ту жгучую, как солнце, потребность.

Прямоходящий выбился из сил, остановился под сенью большого, широколистного древа, упал на колени и чуть было не взвыл от слова «отчаяние», которым мы назвали бы эту жуткую необходимость вырвать из себя, выцарапать как-то потребность потреблять. Череп с висков сдавила резкая боль, взгляд затянула пелена, запахи зелени, трав, цветочности и жара смешались и врезались в голову, вызывая тошноту. Закрыв глаза, он почувствовал на долю мгновения некое успокоение, тьма, казалось, поглотила все, но тут же блики солнечных видений заискрили, замелькали, задергались, ввергая прямоходящего в ужас. Но сил поднять веки просто не хватало. Дыхание, тяжелое, грудное, с хрипами, – дыхание было столь громким, что закладывало уши. И все, совершенно все смешалось в боли, в судорогах, в тяжести, сдавившей и разрывавшей. Образы сменялись, метались и бесились перед закрытыми глазами. И виделись.

Шоссе. Одиннадцать тысяч девятьсот девяносто третий год голоценовой эры. Поздняя ночь. Только что прошел всем в этом мире известный своим названием, происхождением, сутью и следствием дождь. Трасса – мокрая. Блестит отражением звезд, подмигивающих под тяжестью бегущих по небу. Молодой паренек с мокрыми, взъерошенными волосами, усталым, но шальным взглядом и промокшими насквозь кедами идет, в целом не очень-то и понимая, в какую сторону, принимая далекий блеск мокрого асфальта за огни большого и такого желанного города. Голова гудит отходами алкоголя, недостаточностью его в крови для столь позднего часа и столь мокрых подошв. Он, паренек, идет в неведанную сторону, то и дело оглядываясь в ожидании попутки. В кармане – пара промокших насквозь банкнот, где-то на кончиках пальцев – обида за произошедшее часами ранее, обрывки памяти, нет, воспоминаний. И легкость дороги. И легкость той мысли, что можно бы найти и приют, ночлег на ближайшей заправке, только б добраться до нее. Но вдруг – вот это предчувствие. Чувство живого в ночи, сзади, в затылке, но ясное, четкое, чуткое. Машина. Большой палец кверху. С такой скоростью – нельзя лететь по сырому, искрящемуся мелкими брызгами, затерянному шоссе. Вспышка огней на подъеме. Вспышка.

Вспышка. Первобытующий, первосозданный, первый позднеоткрытый открыл глаза. Впитанная с колен, из нетронутой земли, частица силы заставила его пробудиться. Широкая, выдвинутая вперед грудь набрала воздуха. Еле уловимый запах гнили, сырости, вместе со звуком, столь же еле уловимым звуком движения, – заставил подняться. Заставил вслушиваться, вгрызаться в звук. В запах. И двигаться. Выйти через чащу, затем – неглубокий овраг, но сырость – не от него, и дальше, вдыхая, взывая, въедаясь в воздух. Ниже, по пологому склону – и ноги начинают увязать, но запах все ближе. Широкое, жадное, далекое, как невиданное почти никем море, болото – почти поглотившее, почти отнявшее у прямоходящего то, что даст ему искру жизни. Лепорид. Тонувший в зыбучести. В непостоянстве структур, текстур, формул и формулировок. Поглощаемый болотом. Издававший, излучавший страх на том самом чистом, первозданном, еще не обреченном быть названном уровне, а потому молчаливо утопая. Судорожные движения, конвульсии боли, беспомощности и боли от этой беспомощности только сильнее топили творение в смердящей жиже. Прямоходящий знал, что это место, эта топь может быть опасной и для него, чувствовал, что сил недостаточно будет выбраться: один неосторожный шаг, невнимательный, слишком резкий – и его постигнет та же участь, что и молчаливо принявшего свою лепорида. Но голод не позволял сомнений, не давал частиц времени на формирование того, чем потом гордиться будут миллиарды, – мысли, а потому кровь, ядовитая, тягучая, съедающая изнутри, бросила прямоходящего вперед. Все то время, что он, обезумевший, рыскал в поисках, в руке его был сжат обоюдоострый, тяжелый, отточенный для убийства камень. Тяжело толкая волны болотистых вод, издавая при этом привычный, дикий, воинствующий рык хищника, убийцы, властителя остроты сжатого в руке орудия, прямоходящий наконец добрался до почти поглощенной топью жертвы. Свободной рукой он взял ее за холку, вдавив пальцы под позвоночник творения и с силой потянул его на себя. Лепорид медленно появлялся из черноты. Глаза первородного блестели, голод сгорал при виде добычи, при запахе скорого насыщения. Когда лепорид, большой и, казалось бы, слишком тяжелый для прямоходящего, был освобожден от заточения, тело его содрогнулось, вдохнув воздуха, собираясь ожить. Но хищник уже тогда сформировал свой первый постулат, свое первое правило – жизнь принадлежит только ему. Прямоходящий занес руку и размозжил острым камнем череп своей жертвы. Брызнула кровь.

Дворники заскрипели по лобовому. Вновь заморосил мелкий дождь, но отблеск взошедшей луны, маленьких точек звезд указывал на то, что какое-то крохотное, кусочковое, заблудшее на бескрайнем небе облачко, невидимое в ночи, лишь тает прямо над мчащейся по шоссе, дребезжащей ручками, стеклами, прямоугольниками освежителя под пыльным зеркалом машиной. Паренек смотрит на все внутренности спасшей его от долгого пешего путешествия, разглядывает с нескрываемым любопытством, даже слегка улыбается. Переводит взгляд на водителя, на человеческую душу в человеческом же обличье, спасшего его, проявившего милосердие, а может быть, просто взявшего для собственного развлечения, чтоб не уснуть на скользкой дороге. Тот немного ухмыляется, держа в зубах потухший давно бычок сигаретки. Двое молчат, слушая шепот мокрого асфальта под истертыми шинами и то, как мельчайшие брызги с шипением бросаются из-под колес. Водитель поворачивается к пареньку, отвечая как бы тем самым на его любопытствующе-трезвеющий взгляд, улыбается и произносит, роняя при этом окурок куда-то под ноги: «Слушай, там в бардачке есть мятные конфетки. Подай-ка мне их, будь другом!» И когда малый достает запрошенное и довольно глубоко под кучами каких-то бумаг сокрытое – коробочку трясущихся конфеток – и протягивает их водителю, тот продолжает: «Вот, это чтоб не задремать на скорости. Сигареты, конечно, тоже помогают. Но вот тебе правило, сынок, – жевать и петь. Да! Жевать и петь! Только так ты не уснешь за этой чертовой баранкой. Вот как! Петь уж прости, я не буду, не так уж хорошо мы знакомы, но вот конфетки мятные – самое то! Угощайся!» Он протягивает своему ночному попутчику коробочку. Паренек кивает, берет пару конфет и бросает их в рот. «Только не рассасывай, парень, а грызи! Тогда будет эффект. Правда, ты и не за рулем…» Водитель улыбается и звонко так, отчетливо хрустит мятной конфеткой.

Хруст. Звук излома. Резкий звук – треск разрушения того, что создано прочным, создано крепким, создано держать и выдерживать. Ломалось под натиском мощных челюстей прямоходящего, устроившего свой привал на самом краю того болота, что послужило капканом и принесло столь долгожданное насыщение. Не было времени бить камень о камень, искрой возжигать иссушенную солнцем траву, ломать мертвые ветки, разводить первобытный, простой, всесильный огонь. Тем же обоюдоострым рубилом, что стало почти частью его тела, продолжением руки, победитель срезал шкуру с побежденного, напившись при этом его кровью, густой, горячей, питающей, воспевающей хвалу всему живому как символ быстротечности его. Затем из раскрошенного крошечного черепа изъяты были все частички, и мозг творения был также высосан. Только потом прямоходящий со всей присущей первым жестокостью, жаждой, голодом впился зубами в мясо, сочное, совершенно не пресное – подсоленное кровяными струйками. Утолив первый, критический голод – охотник откинулся, оперся спиной о ствол огромного и тогда еще вечного древа, у которого сделал привал, и посмотрел по сторонам, а затем – в небо. Опасность – запах свежей добычи мог привлечь любого как-угодно-ходящего – таилась со всех сторон, а небо – сулило приближение тьмы, как длинного подола старика солнца, из-под которого не видно ничего. Звуки еще не собраны в слова, они – на уровне движений, они еще недосягаемы для прочтения. Но пробиваются искрами в суженных, пристально смотрящих, и первый прямоходящий уже вырыл камнем небольшую ямку, накидал туда бывших когда-то острыми нитей сухих трав, кривых линий ломаной ветви, не выпуская при этом действии из вида шкурки и недоеденных останков побежденного, черно-красных, багровевших в закатном солнце. Камень о камень. Искра – за искрой, и маленькое пламя, язычок, насмешка, магия, волшебство, как издевательство еще не сотворенных богов, погасло. Погасло вновь. Так и не разгораясь как следует.

Прямоходящий издал рев отчаяния и бросил один из камней в болото. Еще одно несформированное в имя себе, имя для себя, имя собственное. Через множество подсчитанных названное – разочарованием. Добытчик упал вновь на колени, как ранее тем днем, впитывая сил из земли. Ноты голода, как пение невидимых существ, что назовут поющими, подсказало ему, что для того, чтоб избежать лишней опасности в приближавшейся ночи, ему придется съесть оставшееся. Он схватился зубами в приступе голода уже не жизни, но выживания, острыми клыками, сильными челюстями разломив кость и с силой высосав изнутри костный мозг. Обломанная с обоих концов, она в мгновение стала пустой, полой. Прямоходящий почувствовал, что вдыхает уже не сладкую плоть самой плоти, но воздух. Выдохнул, и тонкая струйка ветра со свистом вырвалась с другого конца. Свист.

Свист, а потом какое-то отдаленное хрипение. «Без толку! В этой глуши ничего не поймаешь… – машет рукой на старенькую магнитолу, не очень хорошо вделанную в приборную панель его мчащегося автомобиля, водитель. – Я уже битый час кручу этот приемник, а тут как будто космос какой вокруг – ни одной живой души!» Паренек оглядывается, словно ища подтверждения словам своего спасителя, но в целом осознавая процентов на девяносто с мелочью, что тот прав. Вокруг, кроме них двоих, никого нет и не может быть. Если это космос, то в нем не летит даже одинокий Гагарин. Самый одинокий человек в космосе. «Слушайте, не сочтите за… Не знаю за что, короче. Но вот та штука, у вас в бардачке, такая палка, палочка коротенькая, это что? Это ведь… не флейта, нет?» – улыбается попутчик, спасенный, медленно высыхающий на кончиках пальцев в кедах. «А ты, сынок, никак музыкант? Да, эта штука и вправду зовется флейтой. Хочешь посмотреть?» Паренек кивает головой: «Да!» – «Ну, так валяй, пожалуйста!» Попутчик вновь отрывает бардачок, а водитель, угодливо улыбаясь, ухмыляясь, усмехаясь по-отечески включает даже свет в салоне, тусклый, болезненно-желтый, похожий больше на знак, на символ света, нежели на сами лучи электромагнитного излучения. В руках у парня тем временем уже – завернутая в прозрачный пакетик трубочка, белая палочка с отверстиями. Он пристально и как-то восхищенно-благоговейно ее разглядывает. «Это очень хороший инструмент», – наконец произносит парень. «Да, – отвечает водитель, – стоила эта штучка мне немало. Знаешь, внучка собралась учиться, проказница, а я и говорю – давай, там, гитару освоишь или что-нибудь такое. А она уперлась! Ох и упрямая девка! Пришлось вот купить ей эту палочку в подарок. Чего не сделаешь для этих девчонок!» Водитель улыбается, где-то под приборной панелью гремят расшатавшиеся, раскрутившиеся винтики. В глазах спасенного на переднем пассажирском вспыхивает огонек.

Огонек, в самой глубине, от одной шальной, дикой, отчаянной искры. Прямоходящий, не поднимаясь с колен, приложил к иссушенным кровью жертвы губам полую кость и с силой дунул, направляя потоки выдыхаемого, сгоревшего внутри него воздуха в самую сердцевину тлеющей сухой травы. Огонек. Раздувался свистом, глухим, почти хрипящим, царапающим звуком, раздававшимся, издававшимся с конца зажатого, как камень, неуклюжей лапой обломка белой, обглоданной кости. Огонь. И должен был бы обрадоваться первоходящий, что достиг он света, ведь разгорался тот, что потом будет называться почти тем же словом, что и «кость». Иметь тот же корень, то же начало. Костер. Но все естество, вся сущность прямоходящего была занята только одним. Звуком.

«Можно?» – произносит паренек, смотря на своего спасителя. «В смысле? Чего?» – «Я когда-то мальчишкой умел. Учился пару лет. Можно попробовать?» – Паренек искренен. Это водителю понятно. Удивительно, странно, на скорости мокрого ночного шоссе – чудно, но понятно. «Ну, валяй, коли хочется так!» – в конце концов сдается он.

Первый прямоходящий убирает палец с тонкой трещинки на кости. Хрип оборачивается тонким свистом. Гулом. Прорывается сквозь полости, закручиваясь, оборачиваясь в ночь, как в сладчайший сон, и выбираясь наружу звуком. Звуком.

Звуком магии. Впитывающим все, что было в душе у паренька с одинокого шоссе, водителя-спасителя, его далекой внучки и того первого, самого первого, издавшего звук, что потом назовут, обрекут, оденут и разукрасят словом «музыка». Звуком души. Звуком одинокой души.

Символ
эссе

В наушниках – голос матери. Мы созваниваемся регулярно – пару раз в неделю. Я люблю просто слушать ее голос, как она рассказывает про свой день, про то, как целый час гуляла с собакой или пекла очередные неимоверные печенья из продуктов, названия которых я даже не слышал. Люблю слушать, как она пыхтит в трубку, охает и ахает на кухне, ведь эта женщина не может просто сидеть на месте и разговаривать – она постоянно что-то делает, прибирает, вытирает, режет, взбивает, толчет и пробует! Пробует все на вкус – от сырого теста до кусочка мяса, огненного, прямо со сковородки! Конечно, как и все матери, она любит задавать вопросы. Интересуется и любопытствует. Ее любимый в последнее время – «Как там твоя подружка?».

Этот вопрос всегда вгоняет меня в некий ступор. Я отвечаю, конечно, тут же что-нибудь вдохновенно-неточное, вроде «Как и всегда, отлично!». И всегда, почти всегда она в шутку, в такую шутку, где есть только ее маленькая доля, она произносит: «Раз отлично, так женись, ведь лучше, чем отлично, быть не может!» Тут же она переводит разговор на что-нибудь несущественное, как бы извиняясь за свою настойчивость или прямоту. Чувствуется, что она боится надоедать, но не может не задавать этот постоянный, этот волнующе-тревожащий каждого родителя вопрос.

Что я скажу? Что девушка, фотографии которой она много раз видела и голос которой она много раз слышала, – лишь искусственный интеллект, зашитый в чип на моем запястье? Который пульсирует сейчас, подавая таким образом каждый раз сигнал, что мое сердце участило биение, а мозгу не хватает кислорода, чтобы сдержать волнение. Я увидел лишь раз эту незнакомку, что так понравилась мне. Сфотографировал тайно, загрузил изображение, и нейросеть сгенерировала личность, ее личность – но на основе личности моей. Моих интересов, знаний, черт характера. Она проанализировала всю мою переписку, все документы, фотографии, заметки и записки – все содержание моей цифровой жизни, чтобы создать Ее. Совершенство. О котором я не мог бы и мечтать. Lina. Это имя, которое она выбрала для себя сама.

Мы столько раз звонили маме по видеосвязи, Лина проецировала свое изображение рядом с моим. Мы разговаривали, шутили, смеялись, и я не уверен, что мама вообще сможет когда-нибудь даже просто поверить, что та смеющаяся, улыбающаяся молодая женщина рядом с ее сыном – искусственная, ненастоящая, что она – программа, загруженная в мой смарт-чип под кожей на руке.

Разговор с мамой заканчивается. Как и всегда, в конце ее голос успокаивается, немного затихает. К этому моменту она как будто бы всегда успевает все переделать и, кажется, устает. Эта грусть прощания, грусть разрыва связи, как символ тишины, пугает и ее, и меня, и каждого, кто не выносит расставаний. Кто не терпит расстояний между. Кто не согласен на символ вместо прикосновений. В конце мама всегда говорит: «Хорошо, беги. Беги, но мы не прощаемся. Звони мне чаще!»

Затем смарт-чип мигает красным, а в наушники подается сообщение: «Приложение нейронной сети „Мама“ закончило сеанс аудио-воспроизведения. Хотите повторить сеанс? Изменить настройки? Запланировать новый сеанс?»

Нить
эссе

Бабушкины руки немного тряслись. Тонкие, морщинистые, но очень теплые и такие родные. Не хватало им уже прежней ловкости, прежней скорости, а пальцам – прежней хваткости и силы. Чего, наоборот, было вдоволь, было через край у маленькой, верткой, неспокойной, требовавшей жизни и движения ручки маленькой девочки – внучки. Она и устоять-то не могла на месте, не то что рук удержать. Вся, как говорят, «на шарнирах», вся – только бы вырваться побыстрее и двигаться-бежать-спешить.

Бабушка же никуда не торопилась. Она сделала один оборот тонкой красной нити вокруг маленького запястья, потом стянула крепкий узел, взглянула на малышку и спросила: «Не туго?» В ответ девчонка резко мотнула головой и звонко прощебетала: «Нет! Не чую!» Бабушка ухмыльнулась морщинами вокруг старых, выцветших глаз, обернула нить еще раз и вновь затянула узел. «Смотри, не чует она, – если туго, то говори!» В третий раз обогнула нить маленькое запястье. В третий же раз бабушка затянула крепко узелок, соединив им три линии в одну.

– Все?

– Все-все, да не все! – беззвучным смехом. – Не беги ты так! Не беги расти, моя хорошая! Успеешь!

Девочка поглаживала пальчиками тонкие ниточки, одновременно привыкая к тому, как крепко сдавили они запястье, и к их виду, к гордости, что может она носить такой простой, но чарующий амулет. Но молодости противен покой, молодости непокорно смирение, и маленькие ножки выпорхнули из комнаты, в будущее, в сумрак неосвещенного коридора, хлопая дверками и не давая привычной домашней пыли присесть-отдохнуть.

Побежала тонкая красная нить жизни маленького человека по неизведанным лабиринтам знакомых и незнакомых домов, ярких, шумных улиц и пугающих улочек, широких бульваров и узких тропиночек, линиям разговоров, песен, криков, споров, шепота и молчания между нот на нотном стане, через тернии обид и прощений, пониманий и отсутствий, знаний и признаний, сквозь великодушие и хамскую алчность, ломая беспечность, скупость, скудость, скомканность и глупость, петляя и закручиваясь, запутываясь, завязываясь узлами, не останавливаясь до тех самых пор, пока не сделает три круга да три узла вокруг запястья того, с кем суждено эту жизнь соединить, с кем выбрано эту жизнь связать и для кого призвано этой жизнью стать.

Вопрос-восклицание-предложение

– Да куда вы так спешите, женщина?

– Мне надо! – с какой-то усталой злостью выдохнула она, резко рванула пакет на себя и выскочила из переполненного автобуса. Кончиками пальцев она почувствовала, как под весом стала необычно вытягиваться ручка, возвещая о том, что пластик, пластмасса, полиэтилен – да какая к черту разница, из чего эта одноразовая сумка была сделана! – вот-вот порвется. Резким движением она подняла пакет вверх и взяла на руки, словно маленького, уставшего с долгой дороги ребенка, почти уже уснувшего, вялого, а потому молчаливого и податливого.

Первые шагов сорок она шла быстро, легко, на злости, почти бежала. Инерция движения, как следствие долгого времени взаперти – в духоте близости незнакомцев одного вида, запаха усталости, старости, опустошения. Пакет тем временем тяжелел в руках. Шаги стали медленнее, затем женщина и вовсе остановилась, кинув брезгливый взгляд на непримирительно-красный сигнал светофора. Есть время сделать вдох и описать героиню. Хватит и одного предложения на черную, потертую на воротнике и рукавах куртку, голубые, но явно старые джинсы, истертые кроссовки, ярко-седую прядь туго стянутых в хвост волос. Вторым предложением был небольшой, такой девичий, почти детский рюкзачок за спиной, бледная кожа шеи, бледный цвет глаз. Третьим предложением был мутно-зеленый сигнал светофора как знак необходимости. Двигаться, тащиться, тащить. Набитый продуктами пакет – как украшение современной женщины, атрибут стиля повседневности, знак того, что у человека есть дом, где стоит холодильник, полки которого предательски пусты; что у женщины есть кто-то, хотя бы она сама, кому нужны эти полки, этот холодильник, этот дом.

И быстрый шаг – оповещение для каждого, что она не просто идет, не просто движется, прогуливается, даже гуляет, но спешит, торопится, а значит – имеет цель. Имеет значение. Имеет смысл. А дальше – все избито и разрыто, как тротуар под ногами, – перейдя дорогу, женщина вливается и сливается с серостью панельных многоэтажек, скрывается из виду прохожих и стирается из их памяти навсегда. Героиня и сама тут же забыла про шумных зрителей, скрывшись от них за сценой, за дверью подъезда. Лифт. Нет. Руки почти онемели, но ноги уже бежали по ступенькам на такой недалекий четвертый этаж. Вот уже и дверь – вторая слева. Женщина положила, нет, аккуратно поставила пакет на грязный пол межквартирного пространства и тут же заметила большое пятно на груди. Пакет протек. Нет. Что-то протекло в пакете. Чертов пластик, пластмасса, полиэтилен! Проклятая многоразовость одноразовости! Тем временем руки, почти онемевшие от тяжести, уже рыскали по рюкзачку в поисках ключей. Найдя их наконец, героиня открыла дверь, схватила пакет за остатки его держательности и, как мешок, практически заволокла в квартиру, оставив на придверном коврике. Закрылась-разулась-разделась. Бросила куртку в ванную. Остановилась. Прислушалась.

– Ты дома?

– А что, если нет? – послышался молодой, дерзко-девичий голосок где-то меж тонких стен – разграничителей пространства.

– В принципе, без разницы, – прошептала на выдохе героиня и посмотрела на жалкий, но огромный пакет у своих ног. Наступало время открытий, время узнать то, что она и так знала, – содержимое пакета. Перебирать, выложив сначала на кухонный стол, оглядев затем с высоты собственного роста, изумившись изобилию – «изумившись изобилию», вздохнув, вспомнив цифры на чеке. Мы – это не то, что мы едим, мы – это то, что поедает нас. Целлофан, пластик, пластмасса, полиэтилен – не важно. Хлебный продукт, колбасный продукт, сырный продукт, молочный продукт. Все это – просто человеческий продукт.

– Че купила? – вновь раздалось откуда-то из межстенных перекрытий.

– Ничего. – Голос женщины сдался.

Ничего – из того, что хотелось бы. Ничего – из того, что было бы так, столь, в конечном счете необходимо. Просто минимальный набор для удовлетворения базовых потребностей. Без него можно прожить. Без него можно и справиться. Но без него – совсем уж ничего и никак не хочется, не можется, не дается. Героиня стала методично, не спеша, почти церемониально укладывать купленное в холодильник – хлебный продукт на первую полку, сырные – на вторую, колбасные – на третью, молочные – в дверцу, овощи искусственного цвета и света – в нижний ящик. Соленая рыба, та самая, что дала течь, и со всем запахом своим – пойманным, отсортированным, замороженным, перемороженным, побитым, перевезенным, размороженным, засаленно-замаринованно-посоленным, вновь замороженным, вновь брошенным, вновь размороженным и, наконец, запечатанным в вакуум, что дал течь, – была брошена в раковину. Мысли героини твердили ей, что нужно было бы бросить сразу в мусорное ведро. Но. Рыба посолена, деньги потрачены, пакет доставлен – и слишком жалко было выбросить, так и не попробовав. И плевать, что этот пенопласт, полипропилен, целлофан – дал течь!

Вспомнилась школа и тот мальчишка из десятого «Б», что провожал до дома. Вспомнился его голос, но не лицо. И как на него смотрела лучшая подруга! И сколько она там теперь уж нарожала детей! А дети… вырастали. У всех и каждого. А мысли сплелись с воспоминаниями в клубок. И как так получилось, думала женщина, что стала она соленой рыбой с дыркой в упаковке, из рваного пакета, зажатого толпой?

– Че на ужин?

– Еда, – почти пропела героиня четыре звука, затем взялась за упаковку селедки, вспорола ее ножом, порезала рыбу на куски, бросила их на тарелку, а ту – на стол, села перед ним и заплакала.

Столько предложений – и никаких ответов. Никаких. Существование лишь предлагает нам как сущностям, но не отвечает, но не говорит. Вопрос – восклицание – предложение. Как тонкие ручки целлофанового, пластикового, полипропиленового, полиэтиленового – да плевать какого! – пакета, предлагают порваться, чтобы героиня испачкала курточку, а продукты пропахли продуктом, а слезы капали на скатерть. Вопрос! Восклицание! Поражение —

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.