Kitabı oku: «Война конца света», sayfa 3
Тайна раскрылась спустя несколько месяцев, когда попечитель сиротского дома в Салвадоре обнаружил на дверце кареты, купленной им у торговца из Верхнего города, закрашенный герб семейства Гумусио. Торговец признался, что приобрел карету в какой-то деревне, населенной кафузами 10, и понимал, что покупает краденое, однако представить не мог, что воры окажутся еще и убийцами. Сам барон де Каньябрава назначил большую награду за головы Жоана Большого и Жоана Малого, а дон Адалберто умолял, чтобы их взяли живьем. Шайка бандитов, орудовавшая в сертанах, соблазнившись деньгами, выдала Жоана Малого полиции. Сын кухарки был почти неузнаваем – грязный, со сбившимися в колтун волосами; чтобы заставить его говорить, пришлось применить пытку.
Он поклялся, что не замышлял преступления, – в Жоана Большого, товарища его детских игр, вселился нечистый дух. Он подхлестывал лошадей, насвистывая сквозь зубы и предвкушая лакомства, которыми славился монастырь Преображения, как вдруг Жоан Большой велел ему остановиться. Когда же сеньорита Аделинья спросила, в чем дело, Жоан Большой ударил ее по лицу с такой силой, что она лишилась чувств, а потом вырвал у него вожжи и погнал лошадей на тот самый холмик, куда ходил с хозяйкой любоваться закатом. Там, действуя со столь отчаянной решительностью, что Жоан Малый не посмел вмешаться, он подверг свою госпожу изощренным издевательствам: сорвал с нее платье и хохотал, глядя, как она пытается прикрыть наготу; гнал ее из стороны в сторону под градом камней, осыпая самыми мерзкими ругательствами и бранью, какие когда-либо доводилось слышать Жоану Малому, а потом вспорол ей живот кинжалом и глумился уже над мертвой – отсек ей груди, отрубил голову, после чего, задыхаясь, весь в поту, рухнул наземь рядом с трупом и заснул. У Жоана Малого ноги отнялись со страху, и он даже не смог убежать.
Вскоре Жоан Большой проснулся, обвел спокойным и равнодушным взглядом страшную картину и приказал своему спутнику выкопать могилу, где и были похоронены окровавленные останки сеньориты Аделиньи. Они дождались сумерек и поспешно покинули место преступления. Днем они прятали карету в оврагах и балках или забрасывали ее ветками, а по ночам гнали лошадей во весь опор, стремясь уйти с побережья как можно дальше – только это они и сознавали. Потом они продали карету и лошадей, купили припасов и двинулись в глубь страны, надеясь примкнуть к одной из тех шаек беглых рабов, что, по слухам, наводняли каатингу11. Они старались не отдаляться от леса, сулившего им защиту, обходили большие поселки, а жили тем, что удавалось выклянчить или стащить. Жоан Малый только однажды решился спросить своего товарища о происшедшем. Они лежали под деревом, по очереди куря одну самокрутку, и Жоан Малый, набравшись храбрости, задал мучивший его вопрос: «За что ты убил хозяйку?» «В меня вселился дьявол, – без промедления отвечал тот, – больше со мной об этом не говори». Жоан Малый считал, что убийца сказал ему чистую правду.
Человек, которого он знал с детства, внушал ему непреодолимый и все возраставший страх – с того дня, как было совершено преступление, Жоан Большой стал неузнаваем. Он почти не разговаривал со своим спутником, но, к его ужасу, постоянно бормотал что-то себе под нос, поводя налитыми кровью глазами. Однажды ночью Жоан Малый услышал, как он называет дьявола «отец» и просит прийти на помощь. «Может быть, я еще мало совершил, отец мой? – спрашивал он, и тело его судорожно подергивалось. – Что еще я должен сделать, прикажи!» Жоан Малый уверился в том, что его товарищ продал душу дьяволу; он боялся, как бы во исполнение воли нечистого его не постигла та же участь, что и сеньориту Аделинью, и решил покончить с ним, но в ту минуту, когда он подполз к Жоану Большому и занес над ним нож, вдруг задрожал так, что спящий проснулся и открыл глаза прежде, чем Жоан Малый успел выполнить свое намерение. Жоан Большой увидел склонившегося над собой товарища и пляшущий в его руке клинок, но не выказал ни страха, ни гнева. «Убей меня, Жоан», – проговорил он. Жоан Малый отпрянул и бросился бежать, чувствуя, что нечистая сила гонится за ним по пятам.
Жоана Малого повесили в салвадорской тюрьме, останки сеньориты Аделиньи перевезли в часовню фазенды, но убийцу так и не нашли, хотя семья Гумусио несколько раз повышала награду за его голову, а он сам со дня исчезновения Жоана Малого больше не скрывался. Огромный, полуголый, всеми отверженный, кормясь тем, что попадало в его ловушки, и тем, что можно сорвать с деревьев, блуждал он по дорогам, как грешная душа в чистилище, средь бела дня входил в деревни, прося подаяния, и на лице его была написана такая мука, что крестьяне подавали ему милостыню.
Однажды на окраине Помбала, на перекрестке дорог он увидел толпу, слушавшую исхудалого человека в лиловом одеянии – волосы спускались ему на плечи, глаза горели как раскаленные угли. Он говорил о дьяволе, которого называл Люцифером, лукавым, нечистым, Вельзевулом, о бедствиях и преступлениях, порожденных им на земле, о том, что надлежит делать ищущим спасения. Его завораживающий голос, минуя разум, шел к сердцу и казался охваченному смятением Жоану бальзамом, исцеляющим старые, но все еще жестоко кровоточащие раны. Он слушал, окаменев, не моргая, тронутый до глубины своего существа и тем, что говорил проповедник, и той музыкой, которой звучали его слова. Несколько раз слезы застилали Жоану глаза, и фигура этого человека расплывалась и исчезала. Когда же он пустился в путь, Жоан пошел за ним следом, держась в отдалении, словно пугливый зверь.
В Сан-Салвадоре-де-Баия-де-Тодос-ос-Сантос (впрочем, этот город называли просто Салвадор или Вайя) ближе всего Галилео Галль сошелся с контрабандистом и с врачом: они первыми познакомили его с краем, хотя ни тот, ни другой не разделяли его воззрений на Бразилию, которые он излагал в письмах в газету «Этенсель де ла Револьт». Писал он в ту пору довольно часто. В первом письме, посланном через неделю после кораблекрушения, речь шла о Баии. Галль называл город «калейдоскопом, в котором человек, сведущий в истории, может одновременно увидеть все язвы, разъедавшие нашу цивилизацию на разных этапах ее развития». Он писал о рабстве, которое, хоть и было отменено императорским указом, продолжало существовать де-факто, ибо многим невольникам, чтобы не умереть с голоду, пришлось наняться к своим прежним хозяевам. Те брали – за ничтожную плату – лишь самых крепких и умелых, и потому «улицы Баии полны больными, увечными и стариками, которые нищенствуют или воруют, и множеством проституток, делающих этот город подобным Александрии и Алжиру, двум самым отвратительным портам на свете».
Второе письмо, отправленное два месяца спустя, рассказывало о «бесстыдном союзе мракобесия и угнетения» и описывало, как по воскресеньям знатные и могущественные фамилии Баии пышным и величественным шествием движутся в церковь Непорочного Зачатия к мессе; сопровождающие их слуги несут за ними скамеечки, свечи, молитвенники, держат над головами дам зонтики, чтобы солнце не причинило ущерба их белоснежным щечкам; «эти дамы, – писал Галль, – подобно английским чиновникам в колониях, считают белизну кожи неотъемлемым и непременным условием красоты». Но далее френолог объяснял своим лионским товарищам, что «вопреки предрассудкам потомки португальцев, индейцев и африканцев смешали свою кровь и сумели создать удивительную общность метисов всех оттенков и цветов кожи – мулатов, мамелюков, кафузов, кабокло, курибока 12». «Все это представляет большой интерес для исследователя», – добавлял Галль. Многообразие человеческих типов – среди них были и европейцы, по тем или иным причинам прибитые к этому берегу, – придавало Баии вид пестрой и разноязыкой столицы мира, ставшей родиной для всех, кто там оказался.
Именно среди европейцев Галилео Галль, который едва мог связать два слова по-португальски, и завел свое первое знакомство. Сначала он жил в «Hôtel des Etrangers», но его новый приятель Ян ван Рихстед предоставил в его распоряжение койку и письменный стол в мансарде того дома, где помещалась книжная лавка «Катилина» и обретался он сам. Он же раздобыл для Галля учеников, которых тот должен был обучать английскому и французскому и тем зарабатывать себе на пропитание. Ван Рихстед был по происхождению голландец, хоть и родился в Олинде; с четырнадцати лет он курсировал между Европой, Африкой и Америкой, тайно провозя какао, шелка, пряности, табак, спиртные напитки и оружие, причем ухитрился ни разу не попасть за решетку. Состояния он себе не сколотил по вине своих партнеров – торговцев, арматоров и шкиперов, бессовестно обкрадывавших его. Галль был убежден, что преступники всех рангов – от настоящих бандитов до мелких жуликов – вместе с ним борются против их общего врага, имя которому Государство, и пусть неосознанно, но подрывают фундамент частной собственности. Это убеждение помогло ему сблизиться с бывшим авантюристом – ван Рихстед тогда уже отошел от дел. Он был холост и жил с девушкой, которую подобрал в Марселе и которая была моложе его на тридцать лет. У нее были арабские глаза, а в жилах ее текла кровь не то египтян, не то марокканцев. Из Марселя он привез ее в Баию, снял и обставил ей квартирку в Верхнем городе, потратив немалые деньги, чтобы облагодетельствовать свою возлюбленную, но по возвращении из очередного путешествия обнаружил, что птичка упорхнула из гнездышка, продав перед этим все, что было можно продать, и прихватив с собою ларчик, где ван Рихстед хранил кое-какое золотишко и немножко брильянтов. Он сам посвятил Галля во все подробности этой истории, прогуливаясь с ним по пристани, поглядывая на бухту и рыбачьи баркасы, переходя с английского на французский и португальский, и френологу понравилось, что он не придавал происшедшему особого значения. Ян жил теперь на ренту, которой, по его словам, должно было хватить ему до самой смерти, если, конечно, та не слишком замешкается.
Голландец был человек невежественный, но любознательный: он с интересом выслушивал рассуждения Галля о свободе и о строении черепа, предопределяющем поведение человека, хотя и позволял себе не соглашаться, когда тот заявлял, что любовь и брак в их теперешнем понимании суть пережитки прошлого и причина всех несчастий. Пятое письмо Галля повествовало о суеверии баиянцев и описывало церковь Спасителя Бонфинского, куда молящиеся приносили деревянные или стеклянные руки, ноги, головы, груди, глаза – прося исцелить недуг или благодаря за свершенное чудо. Шестое письмо было посвящено установлению в Бразилии республиканского строя, которое для баиянской аристократии означало лишь замену одних названий другими. Седьмое отдавало дань уважения четырем мулатам – портным Лукасу Дантасу, Луису Гонзаге де Вирженсу, Жоану де Деусу и Мануэлу Фаустино, которые сто лет назад, вдохновленные идеями Великой французской революции, устроили заговор, имевший своей целью свержение монархии и установление равных прав для белых, негров и мулатов. Ян ван Рихстед повел Галля на ту площадь, где заговорщики были повешены, а тела их четвертованы, и с удивлением увидел, как шотландец возложил к месту их казни цветы.
В книжной лавке «Катилина» Галилео Галль познакомился однажды с престарелым доктором Жозе Баутистой де Са Оливейрой, автором заинтересовавшей его книги «Сравнительная краниометрия представителей различных рас и социальных слоев с точки зрения эволюционной теории и судебной медицины». Старик, некогда побывавший в Италии и познакомившийся там с Чезаре Ломброзо, к последователям которого он себя причислял, был счастлив уже оттого, что у его книги, напечатанной на собственные деньги и считавшейся у его коллег просто курьезом, нашелся читатель. Обширные медицинские познания Галля поразили его, и, хотя взгляды шотландца ставили его в тупик, а иногда и возмущали, доктор Оливейра часами вел с ним беседы, жарко споря об умственной неполноценности преступников, о наследственности и о системе университетского образования, которую Галль всячески поносил за то, что она разграничила труд умственный и физический и больше виновата в социальном неравенстве, чем аристократия или плутократия. Доктор Оливейра принимал Галля в своем врачебном кабинете и иногда доверял ему сделать кровопускание или приготовить очистительное.
Доктор и контрабандист часто навещали Галля, прониклись к нему уважением, но ни тот, ни другой толком не понимали, что представлял собой этот рыжеватый человек в сильно поношенном черном сюртуке: вопреки своим взглядам он проводил жизнь в праздности— спал за полдень, изредка давал уроки, без устали бродил по городу, читал и писал у себя в мансарде. Иногда, никого не предупредив, он на целые недели исчезал куда-то, а по возвращении оказывалось, что Галль путешествовал по стране, ночуя где попало и останавливаясь где заблагорассудится. Он никогда не говорил ни о своем прошлом, ни о планах на будущее, и, поскольку от этих вопросов он предпочитал отделываться недомолвками, Оливейра и ван Рихстед решили принимать его таким, каков он есть или каким хочет казаться: одиноким, загадочным, сумасбродным оригиналом, который опасен на словах и вполне безобиден на деле.
Через два года Галилео Галль уже свободно изъяснялся по-португальски и послал в редакцию лионской газеты изрядное число писем. Восьмое описывало телесные наказания, которым подвергали слуг на улицах города и во дворах господских домов, а девятое – орудия пытки, применявшиеся во времена рабства: кобылу, колодки, цепи и «инфантес» – завинчивающиеся кольца, дробившие большой палец. В десятом Галль излагал свои впечатления от Пелоуриньо – лобного места Баии, где и сейчас еще преступивших закон (шотландец называл их «братьями») наказывали плетью из сыромятной кожи, эти плети, именуемые «треска», свободно продавались в лавках.
Он исходил весь Салвадор вдоль и поперек, и его можно было принять за человека, плененного этим городом. Но Галилео Галль выискивал не красоты и не достопримечательности – он искал и находил несправедливость, не перестававшую волновать его. «Здесь, – писал он, – в отличие от Европы нет кварталов богачей и нет трущоб: в двух шагах от убогих лачуг стоят отделанные цветными изразцами дворцы владельцев сахарных заводов, и, несмотря на то что засуха кончилась полтора десятилетия назад, улицы переполнены тысячами беженцев из сертанов: состарившимися детьми и стариками, впавшими в детство, худыми как жердь женщинами; в этой толпе взгляд ученого может отыскать все виды болезней – от неопасных до смертельных: здесь желтая лихорадка, бери-бери, водянка, дизентерия, оспа». «Если революционер сомневается в необходимости великой революции, – писал далее Галль, – ему следует увидеть в Салвадоре то, что видел я, – и сомнения его исчезнут».
III
Когда через несколько недель в Салвадоре стало известно, что жители дальней деревушки под названием Натуба сожгли указы новоявленного республиканского правительства, губернатор штата решил послать туда отряд полицейских, чтобы арестовать зачинщиков. Тридцать стражников в сине-зеленых мундирах и в кепи с еще не снятыми императорскими кокардами отправились – сначала на поезде, а потом пешком – в долгий и трудный путь до этой деревушки, которая была для них всего лишь точкой на карте.
Наставника там уже не было. Взмокшие от пота полицейские допросили жителей, перед тем как двинуться на розыски злоумышленника – слухи о нем уже достигли побережья, его имя и прозвище можно было услыхать на улицах Баии. Сияющим утром «сине-зеленые» в сопровождении проводника выступили из Натубы и вскоре скрылись за цепью гор, окаймлявших дорогу на Кумбе.
Целую неделю шли они следом за Наставником по красноватому песку, колючим зарослям каатинги, где паслись стада голодных овец, щипавших скудную траву. Все видели Наставника – вот здесь он прошел, в этой церкви он молился в воскресенье, на этой площади давал наставления, у тех камней устроился на ночлег, – и наконец в семи лигах от Тукано, в селении Массете, состоявшем из нескольких десятков глинобитных домиков под черепичными крышами, полицейские обнаружили того, кого искали. Уже вечерело, женщины с кувшинами на голове шли за водой, и полицейские вздохнули с облегчением: преследование окончено. Наставник ночевал у Северино Вианы – клочок его земли, засеянной маисом, находился в километре от деревни. Полицейские, продираясь сквозь рощицу жоазейро, острые листья которых рвали на них мундиры, рысцой устремились туда. Сгущались сумерки; полицейские разглядели окруженный низким частоколом дом и возле него – плотную толпу, сгрудившуюся вокруг человека, за которым они так долго гонялись. Никто не убежал, никто не вскрикнул, увидев их мундиры и ружья.
Сколько их было там – сто, сто пятьдесят, двести? Женщин было столько же, сколько мужчин, и, судя по одежде, толпа состояла из самых бедных бедняков. На лицах у всех читалась неколебимая решимость – так рассказывали потом своим женам, своим подружкам, своим любовницам те полицейские, которым суждено было вернуться в Баию. На самом же деле они не успели ни разглядеть их лиц, ни определить главаря, потому что едва сержант потребовал выдачи человека, именующего себя Наставником, как вся толпа ринулась на них с бешенством отчаяния, ибо у полицейских были ружья, а у нападавших – только палки, камни, серпы, ножи, и лишь двое – трое держали в руках допотопные дробовики. Однако нападение было так внезапно и стремительно, что в мгновение ока полицейских окружили, рассеяли, изранили, обратили в бегство, причем эти люди выкрикивали «Республиканцы!» столь неистово, словно это было бог знает каким оскорблением. Полицейские все же дали залп по толпе, и несколько человек свалилось – кто с раздробленным плечом, кто с разбитой головой, – но пули не умерили их воинственности, и полицейские бросились наутек. Разгром был полный и ошеломляющий. Потом они говорили, что среди нападавших были не только безумцы и остервенелые фанатики, но и хорошо известные своими злодеяниями преступники – покрытый шрамами Меченый и Жоан Сатана. Трое полицейских погибли и стали добычей грифов, еще один испустил дух в Массете; пропало восемь ружей. Мятежники не преследовали разгромленный отряд; они предали земле тела пятерых убитых, перевязали раненых, а потом, опустившись на колени рядом с Наставником, вознесли хвалу господу. До поздней ночи с участка Северино Вианы, где похоронили мертвецов, доносились рыдания и молитвы за упокой их душ.
Когда же на станции Серринья выгрузился второй отряд баиянской полиции, вдвое превосходивший первый численностью и лучше вооруженный, стражники очень скоро заметили, как изменилось к ним отношение местных жителей. Разумеется, и раньше, когда они гонялись по сертанам за какой-нибудь шайкой, их встречали без особенного радушия, но никогда еще так не старались показать им, что они здесь – незваные гости. В лавках неизменно не оказывалось ни крошки съестного, какие бы деньги ни предлагали; никто из жителей Серриньи не польстился на большую награду и не согласился стать проводником; никто на этот раз не сообщил им, где скрывается Наставник. Отряд прошел от Ольос-д’Агуа до Педры-Алты, от Тракупы до Тиририки, оттуда – в Тукано, из Тукано – в Караибу и в Понтал, потом вернулся в Серринью, но те пастухи, пеоны, ремесленники, женщины, которых они встречали на дорогах и пытались расспрашивать, пожимали в ответ плечами, отделывались невразумительным мычанием, глядели непонимающе, так что полицейским под конец стало казаться, что они гоняются за призраком: мятежники здесь не появлялись, никакого человека в лиловом одеянии никто не видел, о том, что в Натубе сожгли правительственные указы, все как будто позабыли, и про схватку в Массете тоже никто не помнил. Полицейские, вернувшись несолоно хлебавши в столицу штата, доложили, что эта толпа фанатиков, подобно всем другим, время от времени собиравшимся вокруг того или иного проповедника, несомненно, уже рассеялась, а мятежники, напуганные тем, что натворили, разбежались в разные стороны, предварительно прикончив своего главаря. Так уже бывало в этих краях – и не раз.
Однако они ошибались. Все было совсем не так и лишь внешне напоминало то, что было раньше. Мятежники не рассеялись, а теснее сплотились вокруг своего предводителя, которого они после победы в Массете, казавшейся им небесным знамением, не только не убили, но стали боготворить. Наутро после боя Наставник, всю ночь не смыкавший глаз и молившийся над могилами убитых, разбудил своих приверженцев. Они заметили, что он очень опечален. Наставник сказал им, что этот бой предвещает новые и еще большие кровопролития, и попросил их разойтись по домам, ибо в противном случае все они окажутся в тюрьме или погибнут злой смертью, как пятеро их братьев, которые сейчас, без сомнения, уже предстоят господу. Никто не шевельнулся. Тогда Наставник обвел взглядом эти сто – или сто пятьдесят, или двести – человек, еще охваченных возбуждением после одержанной накануне победы, и на этот раз всем показалось, что Наставник не только смотрит, но и видит. «Что ж, тогда возблагодарим господа нашего, – мягко произнес он, – ибо господь избрал нас для примера остальным».
Они повиновались, потрясенные не столько словами Наставника, сколько тем, как растроганно и ласково звучит его голос, обычно суровый и бесстрастный. Они последовали за ним, едва поспевая, потому что журавлиные ноги Наставника не знали усталости. Он вел их дорогами, по которым никогда не ходили караваны тяжело нагруженных мулов, и по тропинкам, на которые не забредали даже разбойники, а потом не стало и тропинок – перед ними простиралась каменистая, поросшая кактусами пустыня. Но Наставник, однажды выбрав себе путь, уже не сворачивал с него. Когда после первого перехода они остановились на ночлег и помолились богу, Наставник стал рассказывать им о войне, о том, что государства грызутся из-за добычи, как гиены над падалью, и скорбно заключил: теперь Бразилия, сделавшись республикой, будет поступать не лучше, чем еретические страны. Спутники внимали ему: Сатана торжествует, и потому им пришло время остановиться, пустить корни, воздвигнуть Храм, который при конце света будет тем же, чем Ноев ковчег— при его начале.
Но где же будут пущены корни и возведен Храм? Они пересекли каатингу, перевалили через горные гряды, перешли вброд реки – их путь начинался на рассвете, а кончался с закатом, – и наконец перед ними оказались горы и обмелевшая река Васса-Баррис. Наставник протянул руку, и все увидели вдалеке россыпь лачуг, в которых жили когда-то пеоны, и полуразрушенный господский дом, который занимал фазендейро в те времена, когда здесь было имение. «Мы обоснуемся там!» – сказал Наставник. И тогда многие вспомнили его ночные пророчества последних лет: перед концом избранные богом спасутся на месте высоком и защищенном, куда не осмелится войти нечистый. Тот, кто доберется, окажется в безопасности, словно на месте вечного упокоения… Так вот, значит, она – земля обетованная?!
Измученные, счастливые путники двинулись следом за своим поводырем и пришли в Канудос. К ним навстречу вышли семьи братьев Виланова, владельцев местной лавки, и все остальные жители этого селения.
Солнце припекает сертаны, блестит в зеленовато-черной воде Итапикуру, отражается от домиков Кейма-даса, вытянувшихся на кремнистых откосах вдоль правого берега реки. Плавно вздымаясь и опускаясь, долина, лишь кое-где защищенная от зноя редкими деревьями, уходит к юго-востоку, в сторону Риашо-да-Онсы. Всадник в широкополой шляпе, в высоких сапогах, в темном сюртуке неторопливо едет к серо-свинцовым зарослям кустарника, и так же медленно движутся за ним и за его мулом их тени; позади остались сверкающие в лучах крыши Кеймадаса. Слева, на холме, в нескольких сотнях шагов виднеется хижина. Всадник тяжело дышит, утирает со лба пот, проводит языком по пересохшим губам; и выбившиеся из-под шляпы волосы, и рыжеватая бородка, и вся одежда – в густой пыли. У зарослей он натягивает поводья, его светлые глаза кого-то жадно высматривают и наконец замечают склонившегося над силками человека в кожаной шляпе и рубашке из сурового полотна – на ногах у него сандалии, у пояса – мачете. Галилео Галль спешивается и идет к нему, ведя мула в поводу.
– Руфино! – окликает он. – Ты проводник Руфино из Кеймадаса?
Тот медленно оборачивается, словно давно знал о появлении всадника, и прикладывает палец к губам: «Шш-шш». Он окидывает незнакомца недоуменным взглядом черных глаз – должно быть, его удивили странный выговор этого человека и его траурный наряд. Руфино – он совсем еще молод, гибок, у него скуластое безбородое, темное от загара лицо – достает мачете, снова склоняется над ловушкой, замаскированной листьями, и вытягивает сетку, в которой бьется комок черных перьев. Это маленький гриф – он не может взлететь: одна лапа запуталась в сети. На лице парня появляется разочарование. Поддев кончиком тесака узел, он освобождает птицу, а потом смотрит, как она, часто взмахивая крыльями, исчезает в синем небе.
– Однажды попался вот такой ягуар, – бормочет он. – Так долго просидел в темноте, что почти ослеп.
Галилео Галль кивает. Руфино поднимается на ноги и подходит к нему. Теперь, когда пришло время поговорить, чужестранец, похоже, колеблется.
– Я был у тебя дома, – говорит он, чтобы выиграть время. – Жена сказала, где тебя найти.
Мул роет землю задними ногами, и Руфино, открыв ему рот, взглядом знатока осматривает зубы, а сам тем временем размышляет вслух:
– Начальник станции в Жакобине знает, сколько я хочу получить. А раз я сказал – кончено. Спросите кого хотите… Это дело такое, что можно и без головы остаться.
Галль молчит, и тогда он снова оглядывает незнакомца.
– Разве вы не с железной дороги? – спрашивает он раздельно, чтобы чужестранцу было легче понять.
Галилео Галль сбивает шляпу на затылок и, вздернув подбородок, показывает на далекие пустынные холмы:
– Мне надо попасть в Канудос. – Он на миг замолкает, а потом, поморгав, словно для того, чтобы скрыть волнение, говорит: – Я знаю, ты там часто бывал.
Руфино очень серьезен. Теперь в его глазах недоверие, которое он и не думает скрывать.
– Я бывал в Канудосе, когда там разводили скотину, – осторожно произносит он. – А раз барон де Каньябрава уехал, и мне там делать нечего.
– Но дорога-то осталась прежней?
Теперь они стоят вплотную друг к другу, и повисшее между ними молчание так напряженно, что даже мул не выдерживает: мотает головой и пятится.
– Вас послал барон? – спрашивает Руфино, успокаивающе похлопывая животное по шее.
Галилео Галль качает головой, и проводник больше не допытывается. Он заставляет мула задрать ногу и внимательно рассматривает копыто.
– В Канудосе заваривается каша, – тихо говорит он. – Те, кто захватил имение барона, потом напали на солдат из Национальной гвардии. Есть убитые…
– Ты что, боишься, тебя тоже убьют? – улыбается в ответ Галль. – Разве ты солдат?
Руфино нашел наконец то, что искал: в копыто вонзился шип или острый камешек, толком не разглядеть— такие у парня большие огрубелые руки. Он удаляет занозу и отпускает ногу мула.
– Нет, я не боюсь, – отвечает он мягко и тоже улыбается, едва заметно. – В Канудос путь неблизкий.
– Я заплачу по справедливости. – Галилео Галль дышит прерывисто и жарко; он снимает шляпу и встряхивает рыжими кудрями. – В путь тронемся через неделю или дней через десять. Так, пожалуй, будет безопасней…
Руфино смотрит на него молча и спокойно.
– После того, что стряслось в Уауа, – добавляет Галль и облизывает сухие губы. – Никто не должен знать, что мы снаряжаемся в Канудос.
Руфино показывает на отдельно стоящий на холмике глинобитный домик, залитый солнцем.
– Пойдемте. Там переговорим.
Они направляются к дому; Галль ведет мула под уздцы. Галль и Руфино одного роста, но шотландец плотнее и крепче, он идет упругим уверенным шагом, тогда как проводник словно парит над землей. Полдень. На небе появляются белые облачка. Голос следопыта звучит все слабей:
– Кто вам сказал про меня? И зачем, простите за нескромность, понадобился вам Канудос?
В тот день, когда она появилась на дороге в Кижинге, опять не было дождя. Рассветало. На плечах она несла деревянный крест. Ей было двадцать лет, но на долю ей выпало столько всякого, что она казалась старухой. У нее было широкое лицо, распухшие, отечные ноги, бесформенное тело.
Ее звали Мария Куадрадо; путь от Салвадора до Монте-Санто она проделала пешком. Три месяца и один день несла она крест, ночуя где придется – на придорожных валунах, в каатинге среди ощетинившихся иглами кактусов, на пустырях, где бешено завывал ветер, на единственной грязной улочке какой-нибудь деревушки, где росли три пальмы и был вырыт зловонный водоем – просто яма, наполненная протухшей водой, куда на ночь, спасаясь от нетопырей и летучих мышей, забиралась скотина. Лишь изредка какой-нибудь пастух, поглядев на странницу с благоговением, приглашал ее переночевать под крышей. Она ела кусочки рападуры 13, которую давали ей сердобольные люди, срывала с деревьев дикие незрелые плоды, если становилось совсем невмоготу и начинались рези. Когда она вышла из Баии и началось ее паломничество к сьерре Пикараса, откуда оставалось еще два километра в гору до церкви Святого Креста – Мария Куадрадо во искупление грехов дала обет принести туда крест, молясь у всех часовен, поставленных в память тех мест, где останавливался господь по пути на Голгофу, – на ней были две юбки, синяя холщовая блуза и башмаки на веревочной подошве; волосы ее были заплетены в две косы и перехвачены лентой. Но одежду она по дороге отдала нищим, а башмаки у нее украли в Палмейра-дос-Индиос, так что, когда на рассвете перед нею возник Монте-Санто, Мария была боса, а наготу ее прикрывал мешок с отверстиями для рук. Косы ее были неумело и неровно острижены, а темя выбрито – паломница походила на сумасшедшую из салвадорского дома скорби. Она выбрила себе голову после того, как ее изнасиловали в четвертый раз.
Да, на этом пути ее насиловали четырежды: сначала альгвасил, потом скотовод-вакейро, потом двое охотников за оленями, потом козопас, который укрыл ее от ненастья в своей пещере. Когда насильники сшибали ее наземь и наваливались на нее всей тяжестью, содрогаясь как в пляске святого Витта, она не чувствовала ничего, кроме омерзения, стойко переносила испытание, посланное ей богом, и молила его лишь о том, чтобы не зачать. Но этот пастушок, который, сбив ее с ног и овладев ею, стал шептать какие-то нежные и ласковые слова, вызвал у нее жалость, и тогда, карая себя за слабодушие, она выбрила себе темя, превратившись в нелепое и уродливое чудище, каких показывают на ярмарках бродячие цирки.