Kitabı oku: «Вышивка по ворованной ткани»
Посвящается Олегу Вите
Никогда не жалуйся на время, ибо ты для того и рождён, чтобы сделать его лучше.
Иван Ильин
* * *
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Арбатова М., текст, 2021
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2021
* * *
Часть первая
Вышивка по ворованной ткани
Перед 23 февраля, 8 марта, 1 мая, 7 ноября и Новым годом мать покрывала клеёнку на столе льняной скатертью, расшитой райскими птицами, и выводила на открытках дефицитной шариковой ручкой: «Паздравляю от всего сердца и всей нашей дружнай семьи». Скатерть была из ворованной с фабрики ткани, но вышивала мать так, что вся Каменоломная улица умирала от зависти.
Это было единственным предназначением скатерти, поскольку гостей у Алексеевых не бывало. Но маленькой Вале казалось, что, когда мать пишет открытки, мрачная комната наполняется светящимся воздухом праздника, смехом и звоном тарелок, а райские птицы со скатерти разносят открытки адресатам в своих маленьких алых клювах.
Когда исполнилось одиннадцать, Валя спросила:
– Ма, зачем ты им пишешь? Ты ж их на работе видишь!
– Так у нас, кроме них, никого, – ответила мать.
– А бабушка Поля?
– Буду я на неграмотную свекруху открытку тратить? – буркнула мать.
И Валя подумала, больно ты грамотная, за такую открытку в школе бы влепили двойку. Мать приехала из дальней деревни Прялкино, где родни не осталось. В первый класс пошла после войны, и больше времени проводила на огороде и скотном дворе, чем за учебниками.
Отец родился в ближней деревне Берёзовая Роща, где в большом доме с резными наличниками жила бабушка Поля. Учился хорошо, писал грамотно, знал наизусть стихи Есенина, но это ему вовсе не помогло.
Значимыми объектами городка, где встретились мать с отцом и появилась на свет Валя Алексеева, были ткацкая фабрика и щебёночный завод. На щебёночном заводе с адским грохотом размалывали грубые камни, а на ткацкой фабрике в мягком монотонном гуле собирали из ниток ткани с богатым рисунком.
Эти единство и борьба противоположностей городка настойчиво подсказывали маленькой Вале, что мужчины в принципе связаны с разрушением, грязью и насилием, а женщины с созиданием, чистотой и порядком.
Валина мать работала на фабрике в сказочном старинном здании из красного кирпича, а отца давно погнали с завода за пьянку, и он подтаскивал ящики к магазинчику, подсоблял в мелких конторках, возвращался пьяным и безобразничал.
Алексеевы жили в бараке на двенадцать комнат, матери как ткачихе-ударнице обещали квартиру, но очередь топталась на месте, а квартиры давали по блату. В барак на улице Каменоломная, по-местному «на Каменоломке», вело покосившееся крыльцо, за ним сени с тусклой лампочкой, от сеней в обе стороны коридорчики – каждый на шесть комнат. В каждой комнате по семье.
В четырнадцати метрах, принадлежащих Алексеевым, тесно стояли печечка с чугунной плитой сверху, буфет с цветными стёклышками в дверцах, никелированная кровать с горкой подушек, маленький Валин диванчик, шифоньер, круглый стол и старинный сундук из материного приданого. У двери железный умывальник, под ним тумбочка с ведром.
Пока отец и Валя спали, мать успевала растопить печечку и приготовить завтрак: жареную картоху, залитую яйцами, кашу с сосисками или тонкие кружевные блины. А в выходные чистила печечку, намочив золу, так, чтоб в комнате не осело ни одной угольной пылинки.
Уборная находилась во дворе, туда стояла очередь, зато она была «полутёплой» – одной стеной примыкала к дому. По дороге к ней зимой надо было отбиваться от закостеневших на морозе постиранных вещей и постельного белья.
Рубашки нападали на детей вместе с ветром, лупили по лицу рукавами, хрустящие простыни и пододеяльники сбивали с ног. Но всё равно это было легче, чем в школе, где уличная уборная обмерзала так, что приходилось терпеть все уроки.
На гвоздик домашней полутёплой уборной были нанизаны аккуратно нарезанные газетные прямоугольники. Газеты родители не читали, но фабричный профком заставлял их выписывать. И в выходные мать с хрустом нарезала и раскладывала их в стопки: на сортир, на обёртки и на синяки.
Туалетную бумагу Валя впервые увидела восемнадцатилетней девушкой и тогда же осознала прямое назначение газет. Позже услышала по телевизору, что в СССР много рака прямой кишки, потому что люди экономят на туалетной бумаге. Но туалетной бумаги в городке не было ни в магазинах, ни у спекулянтов.
А намыленными хозяйственным мылом газетами «на синяки» Валя оклеивала материно тело, излупцованное отцом, – так бабы с Каменоломки лечили синяки и гематомы. А потом, как учила бабушка Поля, клала на травмированное место руки, пропускала через них солнечный свет, и боль уходила.
– Вся в бабку Полю, чистая колдовка! – восхищалась мать, а утром перед работой приговаривала: – Баба не квашня, встала да пошла.
– Ма, зачем он нам нужен? – спрашивала Валя, когда они с матерью волокли на кровать отвратительно храпящего отца, погромившего комнату и надававшего им тумаков.
– Без мужа жена кругом сирота, – машинально отвечала мать, ловко подстилая под мужа оранжевую аптечную клеёнку.
Под утро он начинал к ней лезть, и Валя с омерзением наблюдала это советское порно в щёлочку из-под одеяла.
– Зачем ты опять ему дала? – строго спрашивала она мать днём.
– Сыночку рожу, заступником вырастет, да на четверых квартиру дадут. Бабы показывали в журнале квартиру с кухней. Шкафы белые, как в больнице, плита на газу! Расти, доча, в Москву поедешь, будет у тебя такая кухня!
– Не надо нам сыночку, – мотала головой Валя. – Вырасту, сама заступлюсь.
Перспектива появления братика означала, что она, как соседские девчонки, станет нянькой вместо делания уроков и прогулок.
– Ма, а давай сбежим от него к бабе Поле в Берёзовую Рощу! – предлагала Валя.
– У свекрухи не спрячешься. Она ж болтает, что из-за меня пьёт.
– А сядем в поезд, уедем и спрячемся, чтоб не нашёл, – настаивала Валя и представляла, как они заживут вдвоём в маленьком домике, посадят возле него берёзки и заведут лохматую собаку.
– Так он без нас пропадёт, – откликалась мать, потирая ушибленное мужем плечо.
После отцовых дебошей Валя не могла уснуть, сидела на уроках угрюмая, отсутствующая, словно спала с открытыми глазами, и учительница окликала её:
– Алексеева, проснись! Ты ночами что делаешь? На метле летаешь?
И класс хохотал, потому что Валю звали ведьмой с Каменоломки, хотя уважали и боялись. Ведь она умела снять руками хоть головную боль, хоть боль в животе при месячных. Не понимала, как это делает, но и не понимала, почему этого не умеют другие.
Бабушка Поля учила её на каникулах:
– Гляди, Валюшка, внутрь человека, где болит, там тёмное пятно. Как пятно нашла, покрестись, да пропускай сквозь него луч, пока не посветлеет да не позолотится!
Валя, конечно, не крестилась, но луч пропускала запросто.
Тумбочку, шифоньер и табуретки в барачной комнате Алексеевых по трезвому делу смастерил отец. А необыкновенные занавески, скатерти и покрывала вышила мать, но как ни старалась приукрасить комнату, всё здесь казалось серым и больным.
– Плохо живёте, Валюшку губите! Отдай в Берёзовую Рощу, сама выращу, – просила бабушка Поля.
– Куда ж её от родных родителев? – качала головой мать.
И Валя понимала, матери просто страшно с отцом одной и нужен «живой укор». Утром за завтраком отец боялся смотреть в Валину сторону, но вечером всё повторялось по новой.
Бабы выносили с фабрики ткань, а мужики щебёнку, которой латали жалобный фундамент барака. Кучи щебёнки высились по дворам Каменоломки, мальчишки кидались ею, а девчонки выкладывали из неё на утоптанной глине узоры. Валя в этом не участвовала, щебёнка казалась ей грязной и похоронной, ею была выложена насыпь у старого кладбища.
Валя была равнодушна и к школьной эстетике: не заплетала косу цветными атласными лентами, не носила после уроков самодельные колечки из цветной проволоки, не просила побыстрее проколоть уши, не надевала яркие пластмассовые заколки и ободки. И никогда не кокетничала с мальчишками.
Зимой вода в трубах уличной колонки замерзала «на кость», и мужики оттаивали её, ставили рядом вёдра и разводили в них костры. Дети радовались и скакали вокруг огня, ведь им было строго-настрого запрещено прикасаться к спичкам – пожар считался самой страшной бедой.
Печки топились зимой так, что стены высыхали до звона, и бараки вспыхивали от любой искры. Люди едва успевали выпрыгнуть и выбросить в окна что-то из пожитков. Соседка, продавщица Клавка, твердила, коли собака воет книзу – к покойнику, кверху – к пожару. И Валя изо всех сил прислушивалась по ночам к собакам.
Бабушка Поля считала, что, если вокруг пожара стать по углам с иконами, огонь остановится, но мать на это смеялась. А документы на случай пожара держала в старой сумке поближе к двери и инструктировала Валю, как хватать со стены фотографии в фанерных рамочках, с которых смотрели суровые лица её покойной родни.
– Мор, доча, по нашей линии, – вздыхала мать. – В Прялкино церкву ломали, батя опоры уволок, сарай справил. И как пошло, как поехало… Сам на вилы напоролся, маманя от жабы померла, брат Витюша спился, младшая Катя утопла. Одна я от смерти в город сбежала!
Курить в бараках Каменоломки запрещалось, мужики выходили для этого на крылечко, а заодно спорили, перекрикивая друг друга, о каких-то нерудных ископаемых, бутовом камне, фракциях щебня и вскрышных отходах.
Иногда дальний сосед, бывший моряк Наумыч, садился в коридоре поиграть на балалайке, жильцы подтягивались с табуретками и пели хором. Потом другой сосед, заводской мастер Кузейкин, привёз из города проигрыватель и две большие чёрные пластинки – Муслима Магомаева и Майи Кристалинской.
А когда у продавщицы Клавки появился телевизор «КВН» с линзой, началась новая эра. Телевизор стал для Вали окном в красивую справедливую жизнь. И ей ужасно хотелось разбить линзу и экран, нырнуть в «КВН» и вынырнуть на «Голубом огоньке» среди улыбающихся нарядных мужчин и женщин за столиками, оставив за собой дырку и ошмётки стекла.
Правда, там, среди абсолютно счастливых людей, она бы скучала по бабушке Поле и её большому надёжному дому в Берёзовой Роще. Скучала бы по огромному саду, по лохматой дворняге Дашке, по козе Правде, по кошке Василисе и даже по гусям.
Бабушка Поля была неграмотной, а партийный сосед, фронтовик Ефим, выписывал газету «Правда». Он заходил, скрипя костылём, хлюпая галошами и хрустя свежей газетой, садился на крылечке и «делал политинформацию».
– Брехать не цепом мотать, – отмахивалась бабушка Поля.
– Брехней много, «Правда» одна, – обижался Ефим. – Слушай сюда про Хрущёва.
– Больно надо, твой Хрущёв мне все яблони погубил, – она не могла простить хрущёвского указа, увеличившего сталинский налог на плодовые деревья. – Какая была грушовка, антоновка, белый налив, жёлтый аркад? Жри теперь, Фимка, пироги не с яблоками, а с правдой своей!
– Сельскохозяйственной политики страны, Полина, не понимаешь, – оборонялся Ефим. – Тебе Никита Сергеич пачпорт скоро выдаст!
– И чё теперь с им делать? Поди, и без пачпорта на кладбище снесут!
Она вставала руки в боки и голосила частушку:
– Вышла б замуж за Хрущёва,
да боюся одного,
говорят, что вместо…
кукуруза у него!
– Не ори, дура! Тебя посодят и меня за недоносительство! – стращал Ефим.
– А мамка Хрущёва любит, – сказала как-то подросшая Валя бабушке. – Он ей два выходных дал.
– То в городе выходные-проходные, у нас-то всегда работа, – напомнила бабушка. – В моё-то время матеря на третий день опосля родов хлеба месили, да печь топили. А коли лето, в поле с дитём, потом им живот срывало, да золотник опускался!
– Где у них золотник?
– Кузовок, где дитя в животе.
– Бабушка, это называется матка, – поправляла образованная соседскими девчонками Валя.
– Да хоть матка, хоть батька! Все ко мне шли!
Лечиться к ней ходили со всех окрестных деревень. Сосед Ефим вернулся с войны доходягой, боролись с его чахоткой грамотные врачи в госпитале, да без толку. Таял на глазах так, что жена договорилась втихаря с колхозным плотником про гроб. Но бабушка Поля упрямо топила на печке берёзовые почки в свином несолёном сале и заставляла Ефима мазать это на хлеб. И ведь выправился!
По праздникам накрывали стол в горнице или у Ефима, шутили, смеялись, выпивали. И бабушка Поля после пары рюмок облепиховой настойки затягивала красивым низким голосом любимую песню:
Напилася я пьяна,
Не дойду я до дому…
Довела меня тропка дальняя
До вишнёвого сада.
Там кукушка кукует,
Моё сердце волнует.
Ты скажи-ка мне, расскажи-ка мне,
Где мой милый ночует…
Бабушка была высокая, статная, одевалась строго, но умела выглядеть нарядной. В праздники белый воротничок её блузки перекликался с седой косой, заколотой на затылке, а в будни коса пряталась под платком. Козу Белку бабушка, подсмеиваясь над Ефимом, перекрестила в Правду. И стоило ему зайти с политинформацией, демонстративно звала козу:
– Правда, Правда, Правда! Где ж ты, окаянная? Все-то коз на мясо порубали, а я за Правду Никитке налог плачу!
На самом деле козу она не зарубила, чтоб поить Валю козьим молоком. Ведь у бабушки Поли тоже не было никого, кроме внучки и её непутёвого отца. Кто на войне погиб, кто ушёл по болезни.
Валина мать так и не родила сыночку, беременела каждые полгода, но скидывала и скидывала, теряя уйму крови и сил. А через много лет Валя услышала, что работницы ткацких цехов и стюардессы из-за вибрации рабочего помещения страдают невынашиваемостью. О том, что к этому добавлялись побои отца, она не задумывалась.
Отдельную квартиру дали, когда Валя училась в седьмом классе. Мать была броская, красивая, фигуристая, и маленький жирный чиновник из городского начальства не давал ей проходу. Мать воспитали в деревенской строгости, но соседка, продавщица Клавка, давила ей на совесть.
Валя слышала, как Клавка хвастала, что достала матери для этого дела иностранный лифчик и трусы с кружавчиками, а потом стояла на стрёме в ответственные часы и минуты. И не прогадала.
Когда Валина семья выехала из Каменоломки в хрущёвку с двумя отдельными комнатами, Клавка прибрала освободившуюся комнату в бараке для свёкра и свекрови, потому что жить впятером в одной комнате было невыносимо, а на её прелести городское начальство не зарилось.
Отдельная квартира означала переход в другой слой общества, и мать тут же записалась в месткоме на холодильник и телевизор. Раньше их и ставить было некуда. А после этого деловито подала заявление в кассу взаимопомощи и подсчитала, что расплатится за несколько лет.
С холодильником началась царская жизнь, ведь раньше даже сливочное масло стояло в буфете в банке с подсоленной водой, а почти всё, что мать приносила из магазина, полагалось в тот же день съесть или выбросить. Не было смысла и вывешивать в холода еду за окно, потому что там умело орудовали вороны.
Бабы в цеху завистливо прозвали мать Галкой-подстилкой, хотя ни одна из них и сама бы не упустила такой возможности. Ведь квартиры от фабрики давали только родне начальства и сексоткам, стучавшим, кто, сколько ткани вынес с фабрики.
Все выносили примерно одинаково, но задабривали сексоток гостинчиками, хотя только слепой не видел, во что одеты, на чём спят и чем занавешивают окна работницы ткацкой фабрики, как, впрочем, и их родня по всему Советскому Союзу.
Мать, как все, выносила с работы под платьем и ткань, и нитки, чтобы создавать из них дома прекрасные параллельные миры. В этих мирах овечки паслись возле причудливых замков, медведи встречали утро в сосновом бору, а счастливые девушки танцевали на Красной площади в юбках солнце-клеш.
– Золотые руки! – ахали соседки.
А Валин прекрасный параллельный мир находился в деревне Берёзовая Роща, где бабушка Поля копалась в огороде, крутилась у печки, принимала больных или бродила с Валей по лесу, собирая грибы и целебные травы.
Берёзовая Роща была неперспективной деревней – сельпо, колхозная контора и школа находились в перспективной деревне в пяти километрах. Там в клубе крутили кино, устраивали танцы, а в побелённой комнате сельсовета посреди стеклянных шкафов сидел фельдшер в очках.
Но его вызывали, только если телилась корова, а у ветеринара запой, лечиться всё равно ходили к бабушке Поле.
– Потому ко мне ходют, что в Берёзовой Роще вся сила, – объясняла бабушка Поля. – Как листики на берёзе распустются, собирай серёжки. Две трети серёжек на одну треть водки, да на две недели в погреб. Через тряпочку цедишь и по чайной ложке три раза в день до еды – сердце вылечишь! А когда желтуха или тоска, суши листочки, как распустились. По две чайные ложечки кипятком завариваешь и кажный день полтора месяца подряд! А коли суставы пухлые, набей листьями наволочку и на два часа туда руки-ноги. Но тока до половины лета, потом из листьев сила уходит… Берёза, что корыто, любую хворь отстирает.
– Откуда всё знаешь?
– Мне бабка рассказала, бабке её бабка, а ты внучке расскажешь. Раньше-то в Семик дома убирали берёзками, посыпали пол травою. Праздновали в роще у реки. Пирогов, куличиков напечём, мёду, квасу, варёных яиц в роще под берёзой сложим, ветки ей лентами заплетём, а потом две берёзки макушками свяжем!
– Зачем?
– А под связанными берёзками сила. Под ними через венки кумовались да целовались, говорили «здравствуй, кум, здравствуй, кума»! Хороводы водили, в горелки бегали. Венки на берёзу вешали, по ним на женихов гадали.
– А как на женихов гадали? – спрашивала Валя.
– В Троицын день смотрели венки, что на Семик на берёзе завили. Как венок высох, бросали в речку. Где пристанет, с той стороны и жених. Чей венок водою первый прибьёт, та первой замуж пойдёт. А потонет – то к смерти, – говорила бабушка Поля, прищурившись, и вокруг её синих глаз набегало кружево чудесных морщинок.
В восьмом классе Валя резко вытянулась, а фигура стала красивой, как у матери. Мальчишки из класса начали приставать, а взрослые парни нагло свистели вслед. Мать это беспокоило, и она наставляла:
– Запомни, доча, мужики – скоты! Блюди себя для мужа, не то всю жизнь будет попрекать, что порченая! Поедешь в Москву, ищи богатого, доброго, в очках, и чтоб бил не сильно. Примерно, как артист Баталов… Будет и мне заступник.
Но ситуация с «заступником», к сожалению, решилась раньше. Перед последней четвертью восьмого Валя побежала за контурными картами в домашнем платье и тапках к однокласснице Ленке, живущей через подъезд.
Открыл отец Ленки, местный участковый дядя Коля, безликий мужик шириной и высотой с полутораспальный матрас, одетый в майку и линялые треники.
– Заходи, – как всегда, сказал он бесцветным голосом.
Валя разула тапки и босиком пошла в большую комнату, где орал телевизор, и Ленка, видимо, не могла от него оторваться. Но ни Ленки, ни её матери там не было. Был только зашедший сзади дядя Коля, швырнувший Валю на разложенную софу, предупредив тем же бесцветным голосом:
– Заорёшь, убью!
Но она и так не могла орать, словно голос украли, и задыхалась под потной тушей, буквально размазывающей её по софе. Валя видела, как это бывает у матери с отцом, но от боли, бессилия и унижения не могла даже плакать, только искусала в кровь губы.
Мать сто раз предупреждала, но не предупреждала, что это может быть отец подруги. Да ещё и милиционер. И когда он отвалился, как пиявка, насосавшаяся крови, Валя спрыгнула с софы, хотя до этого казалось, что не может встать.
На жирной туше дяди Коли над спущенными трениками краснел причудливый шрам от вырезанного аппендицита. Девчонки показывали друг другу на физкультуре подобный шов, но у них была аккуратная полосочка. А у него – длинный шрам, причудливо загибающийся на конце. Валя уставилась на этот шрам, как загипнотизированная, и не могла сдвинуться с места.
– Что смотришь, подстилкина дочка? Понравилось? – бесцветно спросил дядя Коля.
От его слов Валя очнулась, подняла с пола и натянула трусики с застиранными узорчиками. Она была уничтожена и раздавлена каждой клеточкой тела и каждой частичкой души. Подумалось, что, видимо, хирург, вырезавший аппендицит, испытывал такое отвращение к этой туше, что никак не мог вынуть из неё нож.
И ей бы сейчас этот нож. Или любой другой. Она бы нашла силы! Но неожиданно для себя самой посмотрела на дядю Колю тяжёлым взглядом и произнесла:
– Теперь, если моего папашу на перевоспитанье не возьмёте, директору школы расскажу!
Дядя Коля мгновенно сел, натянул треники и закурил:
– Да кто тебе поверит?
– Директор со мной в милицию пойдёт, а я им нарисую, какой у вас шов на животе!
Дядя Коля словно протрезвел, хотя и до этого был трезвым, и Валя впервые увидела в его глазах хоть какую-то эмоцию. Он посмотрел растерянными глазами и зачем-то добавил:
– А Ленка с матерью… это… к тётке поехали…
Валя доплелась до дома на ватных ногах, несколько часов отмывала себя под душем и беззвучно плакала. Болело не только внизу живота, но всё тело. Она несколько раз постирала одежду, в которой была, и поняла, что не может остановиться, хочет продолжать её стирать и стирать до дыр.
Крови было немного, но трусы всё равно потихоньку выбросила. Жаловаться было некому, хотелось зарыться, закопаться под одеяло и больше никогда оттуда не вылезать. Сто раз прокрутила в голове, что, если бы не зашла в квартиру, а попросила позвать Ленку, ничего бы не было…
Но ведь она всегда заходила за Ленкой и сто раз слышала его бесцветное «Заходи!». Может, она виновата за мать, получившую квартиру и прозвище «Галка-подстилка»? Или не так одета? Но платье домашнее, не короткое, почти мешком, и она не красит глаза, как девчонки, которые уже обжимаются с парнями в кустах.
Совсем не хотелось жить, и она знала, как самоубийцы вешаются в заброшенных сараях на краю города, а потом их через полгода случайно находят. Но как же мать? А главное, бабушка Поля? Валя не понимала, что теперь делать с собой, но чувствовала, как её сжигает ненависть ко всем мужикам планеты, и она готова мстить.
Назавтра отец снова напился, начал драться, и Валя побежала в отделение милиции, а насильник дядя Коля как миленький приехал на мотоцикле с коляской. Они с напарником технично дали Валиному отцу в морду и забрали на ночь в отделение, приговаривая про моральный облик советского человека.
Мать рыдала и билась на такую несправедливость, порывалась вызволять мужа за взятку, но Валя сурово предупредила:
– Вытащишь его из милиции – повешусь!
Мать притихла и прошептала:
– Ну, вся в бабку характером!
Утром отец вернулся с разбухшим от побоев лицом и без переднего зуба. Ночь в милиции произвела на него глубокое впечатление.
– Я ж не вор, не убийца! – орал он неслушающимся разбитым ртом. – Я ж работяга!
– Прости меня, Володенька… – бросилась ему в ноги мать, словно была виновата.
– Ах ты, подстилка недобитая! Теперь под Кольку легла? – и он врезал матери изо всех оставшихся сил по лицу.
Та упала, плача и размазывая кровь по губам, но Валя встала перед ним и тем же голосом, что ставила условия насильнику, сказала:
– Ещё раз тронешь, дядя Коля тебя в тюрьму посадит!
– Доча, ты что, доча? – залепетал отец. – Я ж тебя маленькую… Я ж тебе… Ты что, всё забыла?
– Ничего не забыла! Ни как мы с матерью по снегу в ночнушках от тебя бегали! Ни как ты мне руку сломал! Ни как у соседей до утра прятались! Всё помню! – вдруг закричала Валя и долго кричала, будто выплёвывая из горла с этим криком накопленный жестяной налёт.
И не могла остановиться, всё припоминала и припоминала, пока мать не утащила её в кухню, приговаривая про траву пустырник и про то, что надо ей успокоиться у бабушки Поли в деревне.
После этого всё изменилось. Отец не бросил пить, но когда пытался поднять руку, осмелевшая мать скручивала его и зашвыривала в Валину комнату на диванчик, заранее покрытый оранжевой аптечной клеёнкой. Оттуда отец не вякал до утра.
А Валя укладывалась на его место в кровати, и они в двух одинаковых, расшитых матерью ночнушках поворачивались друг к другу спиной, потому что им нечего было сказать друг другу даже перед сном.
Во сне Валю теперь преследовали не побои отца, а изнасилование. Домашний страх, в клейком месиве которого она росла, словно потускнел и съёжился на этом фоне. Ведь Валя взрослела, постоянно придумывая вместе с матерью, как заговаривать пьяному зубы, как отбиваться, куда прятаться…
Росла не как человек, а как дичь в сезон охоты. Но теперь почувствовала себя дичью новых охотников, дичью, которой надо быстрее отсюда бежать. Стала бояться выходить вечером, долго находиться среди людей, страдала даже в школе.
Она всегда была замкнутой, но теперь, казалось, все видят, что она «такая», и девчонки презирают, а парни считают, что с ней теперь можно всем. Постоянно хотелось плакать, она еле сдерживалась. И в конце концов договорилась с собой, что она как мать. Та пожертвовала собой за квартиру, а она, став заступницей матери.
Валя была талантливым ребёнком, но никто в её окружении, кроме бабушки Поли, не мыслил такими категориями. Бабушка, любуясь внучкой, сияла, цокала языком и приговаривала:
– Ну что у меня за девка? Ну, всем взяла!
Валя лучше всех в классе могла перечислить пионеров-героев и в чём-то благодаря им решилась на защиту матери. Она ярче всех пела «Бухенвальдский набат»: «…это закалилась и окрепла в нашем сердце пламенная кровь… и восстали, и восстали, и восстали вновь!»
Лучше её в школьной самодеятельности никто не исполнял литературные монтажи из произведений советских писателей. Ей не было равных на физкультуре, в классиках, резиночке и вышибалах. Но главное, телевизор!
Валя научилась шить вручную из принесённой матерью ткани блузки, как у дикторш. Читала в них перед зеркалом в ванной программу передач по газете и видела себя телеведущей – честной, сильной, правдивой и готовой защищать слабых.
К концу восьмого класса мать, мечтательно повторявшая слово «Москва», объявила, что обо всём договорилась – Валя пойдёт ученицей к ней в цех. Это было такое же привычное предательство, каким прежде было ежедневное прощение бесчинств отца «ради семьи».
– Что, доча, так смотришь? – оправдывалась мать. – Терешкова тоже была ткачихой, а потом раз – и в небо! Бабы в цеху сразу сказали, Валька ударницей будет в мать!
Она при любом удобном случае подчёркивала никчёмность отца, гордилась званием «Ударницы коммунистического труда». И тёмно-красный значок с этой надписью прикалывала на платье, идя на фабрику, а потом не ленилась перестёгивать на рабочий халат.
Валя ответила ледяным «нет», собрала сумку и поехала на «скотовозе» к бабушке Поле. «Скотовозами» называли полуразвалившиеся грязные вонючие автобусы, в них из деревни возили на рынок городка не только домашнюю птицу, но свиней и баранов.
В деревне был двойной праздник. С одной стороны Кирилл – самый длинный день, самая короткая ночь, с Кириллина дня – что солнышко даёт, то у мужика в амбаре. С другой стороны, именно на Кирилла провели электричество.
– Гляди, Валюшка, какой мне Лёнька Брежнев подарочек сделал! – щёлкала грубым выключателем бабушка Поля, любуясь на голую лампочку в центре избы.
Она побежала к Ефиму и вернулась со стеклянной банкой, завёрнутой для тепла в кофту. В банке был горячий куриный бульон с кусками курицы.
– Фимка под праздник куру забил. Ешь, пока не простыло, – скомандовала бабушка, выливая бульон из банки в мисочку. – Что стряслось-то? Сама не своя! Говори как есть, грустить-то вместе веселее.
Бабушка чувствовала Валю, видела всё, чего не видела мать, но Валя не решилась открыться.
– Мать меня ученицей на фабрику вписала. У меня отметки хорошие, зачем на фабрике гнить?
Пёстрая кошка Василиса пристроилась к Валиной ноге, стала умильно трогать её лапой в надежде на кусочек курицы, но бабушка отогнала:
– Пошла отседова! Твой обед в погребе бегает! На твою красоту, Валюшка, жених только в большом городе есть. А правнуков мне вези, не Гальке!
Ох, и не любила бабушка Поля невестку.
– Больше не могу, доедай, – отодвинула Валя мисочку к бабушке, и та стала доедать остатки бульона. – Ой, я ж, свинья, куру сожрала, тебе одну воду оставила!
– Старым мясо-то вредно, а ты растёшь. Да и зубы мои куру не возьмут.
– Заработаю в городе, зубы тебе вставлю!
– Уж я со своими доживу. Запомни, Валюшка, в курином бульоне вся сила. Куриный бульон – жидовский пенициллин. От всех простуд и кашлей.
– Ты хоть знаешь, что такое пенициллин? – спросила продвинутая Валя.
– Лекарство от всего. Что у нас берёза от всех болезней, то у жидов куриный суп. Они богатые, что им по лесу-то шастать?
– Бабушка, ты их хоть видела? – упорствовала Валя, чтоб показать, до чего она взрослая и умная. – Ты ж из Берёзовой Рощи не выезжала!
– Видела одного. Вежливый. В костюме весь. Стучит в калитку: «Не подскажете, Алексеевы здесь живут?» – ответила бабушка Поля, внимательно глядя на Валю. – С дедом твоим сидел.
– Где сидел?
– А где сидел, там и помер…
– Так дед же на войне погиб!
– До войны, Валюшка… Я тогда отца твоего носила. Сильно была брюхата. Ты уж большая, знать должна. Вдруг не свидимся…
– Как это не свидимся? – возмутилась Валя.
– Враг народа был дед! Шпиён!
– Какого ещё народа? – опешила Валя.
– Горячий был, правду искал. Председатель-то колхоза ворюга бесстыдный, написал на него, что шпиён. Забрали Алёшку в город, а потом меня забрали. Пугали, что на север сошлют. Били. К стулу привязали да палкой по рукам, ногам да грудям. По животу-то не били, боялись, там рожу! Груди потом были сплошь синяк. Один бил, другой спрашивал, да записывал. Потому молока-то у меня и не было, на тот конец деревни к одной ходила, она Володьку сиськой чуток покормила. А коли сиськой сразу не кормить, вырастет вор да пьяница. Еврей-то сидел с ним. Через пятнадцать лет, как выпустили, приехал сказать…
– Ничего не понимаю! – Валя растерянно повернулась к фотокарточке деда Алексея Алексеева, пытаясь достать из неё подтверждение. – Били-то за что?
– Думали, секреты выбьют… А какие у нас секреты-то? – вздохнула бабушка.
– Раньше чего молчала?
– Чтоб не болтала. Теперь-то выросла.
– И в деревне знают? – Валя никак не могла справиться с услышанным.
– Как не знать-то? У всех на глазах жили. Приехал-то мой Алёшка Алексеев сюда со Стешкиным дедом на побывку, они ж в кавалерии служили, – бабушка Поля доела бульон, вытерла рот специальной тряпочкой, и глаза её потеплели. – Ох, я на него заглядываться стала! На лужку зверобой собирала, подошёл, говорит, за тобой всю неделю смотрю. Коли замуж за меня пойдёшь, вернусь скоро! Высокий, глаза синие. Точь-в-точь как у тебя! А мне девки такого и нагадали. Свадьбу сыграли по-новому, без икон. Жили ладно, да вот недолго…