Kitabı oku: «Воспоминания баронессы Марии Федоровны Мейендорф. Странники поневоле», sayfa 5
Все было бы хорошо. Но – о ужас! С утра уже по городу шел слух, что все получившие билеты хотят приехать во что бы то ни стало! Что тут делать?
Но безвыходных положений не бывает. Во второй комнате приюта ставится «волшебный фонарь», в третьей комнате сервируется чай. У входа в здание стоят мои братья, мальчики тринадцати, пятнадцати и шестнадцати лет. У них на руках сто билетов розового цвета с надписью «Золушка», сто билетов голубого цвета с надписью «Волшебный фонарь» и сто билетов белых с лаконическим словом: «Ждать»! Братья первую сотню ведут налево, вторую – в темную комнату с фонарем, третью в комнату направо, где мне поручено было угощать опоздавших. Затем видевших «Золушку» ведут ждать, видевших волшебный фонарь ведут смотреть «Золушку» (покорные актеры играют вторично), ждавшие идут смотреть волшебный фонарь. Наконец, дети играют «Золушку» в третий раз, и все удовлетворены. После этого в одной из зал приюта дети-актеры и дети-зрители танцуют кто что умеет. Надо отдать должное добродушию и публики, и детей. Все остались довольны, и архитектор был уплочен. Дневной приют для детей начал существовать в 1890 году.
Спустя немного времени жена градоначальника устроила такое же общество, обслуживавшее остальную часть одесской территории. Появились «Детские столовые» и в других частях города. В то время такого рода учреждения, носящие теперь название «яслей» и «детских садов», находились лишь за границей и, кажется, одно в Петербурге, созданное известной благотворительницей Марией Сергеевной Щербатовой. При детской столовой была со временем устроена рукодельня: опытная закройщица кроила простую одежду разного размера, женщины разбирали эту работу по домам, а наемная продавщица выносила эту работу на базар. Рукодельня полностью оплачивала себя.
9. Молодость
Я уже писала о том, сколь насыщено было мое отрочество впечатлениями извне. Молодость моя носила совсем другой характер. Окончив гимназию, мы обе стремились приложить свои силы к какой-нибудь деятельности. Сестра моя занялась прикладным искусством: училась рисовать по бархату, потом по фарфору. (Я помню у нас в гостиной шелковую ширму, разрисованную Мамá. Комментарий Н. Н. Сомова). Я же, увлеченная одной подругой, бегала с ней на фельдшерские курсы и ходила в больницу на амбулаторный прием, где училась делать перевязки. Я и до того, бывая летом в нашем имении, лечила крестьян, справляясь с гомеопатическим лечебником. Теперь я это делала уже более уверенно.
Эти занятия столкнули меня с окружающим меня житейским горем. Я стала задумываться над вопросом неравномерности распределения жизненных благ. Меня мучило мое сравнительное благоденствие. Прочла я, помню, Адама Смита. Позже прочла весь четвертый том сочинений Льва Толстого. Но ответа нигде не было. Среди наших знакомых была одна богатая дама. Муж ее, барон фон Маас, был известным в Одессе благотворителем, очень много и очень разумно помогавшим бедному населению. Он построил бесплатную больницу, ночлежный дом и жертвовал широко во все благотворительные общества. Я как-то сказала этой даме, что тяжело сознавать себя богатой при виде бедняка; а она мне ответила: «Но ведь, давая бедному, вы получаете нравственное удовлетворение». Христос сказал: «Раздай все и иди за Мной». Значит, не процесс раздавания считал Он путем к Богу, а что-то другое, которое настанет после того, как ты расстанешься с богатством. Богатство дает тебе чисто житейские заботы и требует всего твоего времени, всего твоего внимания. Когда я давала медяки встречным нищим, я делала это просто как жест любезности, как жест своего рода ласки, а не как какое-то добродетельное отчуждение своей собственности. Только раз я дала целый рубль, чтобы действительно прийти на помощь человеку. Это был молодой, здоровый, но очень бледный человек. Я увидела в нем голодного и, сообразив, что ему вряд ли будут подавать прохожие, дала ему рубль, чтобы накормить его сегодня. Тот факт, что я помню это до сих пор, показывает, что я тоже, грешным делом, вменяла себе в праведность такого рода поступки.
Фельдшерский курс я не закончила. Мы жили за восемь верст от города, а у нас заболела наша милая Елизавета Васильевна, наша Лиляша, которая так много дала своих сил и любви нам, детям. Она слегла в какой-то длительной внутренней болезни, и ей необходим был посторонний уход. Я решила, что, чтобы быть «сестрой милосердия», вовсе не нужно надевать на себя косынку; можно быть просто сестрой милосердия в жизни. И я оставила курсы. С другой стороны, я бросила желание стать доктором. Раз как-то, когда я ходила в больницу на практику, я сидела в пустой проходной комнате, чтобы во время перерыва закусить взятым с собой завтраком. Из соседней палаты доносились стоны умирающего. Мимо меня проходила какая-то пожилая сестра. Она заметила, что я не прикасаюсь к еде, и сказала: «Да вы не слушайте». И я поняла: чтобы быть дельной сестрой, дельным доктором, надо уметь «не слушать»!
Когда я летом приезжала в деревню, я желала насладиться природой, а вместо того не могла отказать в помощи людям, приходившим ко мне за лекарством.
Надо сказать, что в то время в Киевской губернии земство28 не было еще введено. Медицинская помощь народу заключалась в том, что где-то жил уездный врач, получавший жалованье от государства и обязанный разъезжать по всем селам своего большого участка. Застать его дома было так же трудно, как и дождаться его случайного появления в данном селе. Поэтому ко мне шли за лекарством и за советом не только жители села нашего, но и соседних сел. Интересно отметить, что посторонние приносили либо цыпленка, либо яиц, иногда даже просто двугривенный (двадцать копеек) и ни за что не уносили этого обратно, как я того ни требовала. «Это вы своих можете лечить даром, – говорила баба, – а я ведь из другого села, я не ваша!» В этих словах отражалась психология старого, еще не забытого крепостного времени.
Итак, я разрывалась между желанием помочь и желанием наслаждаться жизнью. Я чувствовала себя на одинаковом расстоянии от двух стройных оркестров: от одного несутся живые, веселящие звуки; другой дает тоже красивые, но грустные аккорды. А в душе моей я слышу непрекращающийся диссонанс. Вот я и решила бросить медицинское поприще. Отец мой поговорил с крестьянами. Село было богатое. Общими силами была приглашена в село настоящая докторша, конечно, более полезная, чем я – неопытная и приезжавшая только на лето. Впоследствии я слышала от матери такое мнение: доктора, благодаря своей практике, становятся либо святыми, либо черствыми, бесчувственными. Я не была способна ни на святость, ни на уменье не слышать стонов. Моя сестра Анна, о которой я уже писала, пошла во время русско-японской войны на фронт, прослушав предварительно краткий курс для сестер милосердия. Про нее рассказывали, что, когда выносили солдата из ее палаты, только что скончавшегося, она каждый раз плакала. Она не могла привыкнуть. Когда, несколько лет спустя, разразилась война 1914 года, она говорила: «Как я пойду на войну? Ведь я теперь и здоровых солдат без слез не могу видеть!» – «Так не иди, – говорили мы ей, – найдутся другие, более молодые, здоровые». – «Нет, – отвечала она, – ведь я опытная сестра, я должна идти». И она пошла. Работала сначала в санитарном поезде, перевозившем раненых с карпатского фронта в Киев, а потом на Черном море, на госпитальном судне, где и погибла (как я уже писала), положив жизнь свою за други своя.
Однако в своем повествовании я перескочила вперед. Вернусь снова к годам моей молодости. Как я уже сказала, я бросила фельдшерские курсы. По примеру матери я стала заниматься благотворительностью, то есть посещала «Детскую столовую» и возилась там с детьми, помогая заведующей. Но благотворительность не удовлетворяла меня. Мне всегда казалось, что она только слегка приходит на помощь неимущему, бедному, что она «впроголодь кормит голодного». Между тем меня продолжали мучить вопросы, и не только вопросы социальные, но и религиозные. Молодость – это время пересмотра всего своего внутреннего багажа.
У меня было Евангелие, подаренное мне еще давно моей матерью. Она написала на нем: «Читай со вниманием и со смирением, и приблизишься к истине». И вот я стала читать со вниманием, но, увы, без смирения. Я хотела со своим гордым человеческим, да еще полудетским умом во всем разобраться, все понять – и не понимала. Не буду теперь останавливаться подробно на возникавших у меня вопросах; скажу только, что сперва появились сомнения, а потом и серьезные колебания в вере. Я была на пути к полному безверию. Но Бог спас меня от этого.
Родители отпустили нас, трех старших девочек, в Москву, погостить к тете Зубовой. Другая сестра матери, тетя Ольга Васильчикова, побывав в то время в Москве, просила нас навестить и ее в подмосковном ее имении, Каралове, где она жила со своей семьей. Ее дочь Машу я уже знала, а там я познакомилась со второй ее дочерью Сашей. (Тетя Саша вышла замуж за Милорадовича. С ее сыном, Колей Милорадовичем, я служил в Константинополе у англичан в портовой секции Междусоюзного Контроля. Тетю Сашу я никогда не видал, только присутствовал на ее отпевании в Париже в 1926 году. Тетя Маша жила всегда в Австрии и была там, так же как и в России, принята ко Двору. Во время войны, когда Австрия изнемогала, Император Франц Иосиф просил ее неофициально поехать в Россию и закинуть удoчку насчет сепаратного мира с Австрией. Для России это было бы чрезвычайнo выгодно: мы сразу победили бы Германию и мир был бы заключен в 1916 г. Однако прогрессисты масоны, лакеи союзников, и все, кому нужно было крушение трех империй, подняли такой гвалт, что тетю Машу не приняли, не выслушали, лишили звания фрейлины и отправили обратно. Комментарий Н. Н. Сомова). Трудно описать словами облик этой моей двоюродной сестры. Она была какая-то неземная. В ней светилась ее чудная душа. Ее необыкновенная сердечность, ее отвлеченность от всего житейского, ее устремленность к чему-то высокому, ее вера в Бога, ее любовь к Богу так и сквозили во всех ее действиях, во всех ее словах. Я провела там несколько дней; я не говорила с ней о моих сомнениях, но я заразилась ее верой и уехала я оттуда другим человеком. Я была на краю пропасти, и она спасла меня. Я поняла, вернее почувствовала, что вера не основывается на логических доводах разума. Вера есть состояние души, ощущающей присутствие Бога.
Мне было тогда восемнадцать лет. Девятнадцати лет я влюбилась. В это время мы жили и лето и зиму в восьми верстах от Одессы. (Этот пригород назывался Большой Фонтан, где я родился. Комментарий Н. Н. Сомова). В городе у нас были и друзья и знакомые, но добираться до них было не так-то легко и просто. «Чугунка», обслуживавшая жителей этого дачного района, ходила летом очень часто, а зимой очень редко, и то только по будням. В воскресенье мы были как бы отрезаны от мира. С тем большим удовольствием мы ждали прихода пешком двух молодых людей. Они недавно кончили среднее учебное заведение. Один из них, Коля Сомов, был студентом университета. Другой, Володя Стенбок-Фермор, отбывал воинскую повинность. Сомов был явно влюблен в мою старшую сестру Алину, Володя просто приходил с ним за компанию; я же вообразила себе, что он приходит ко мне. По свойственной мне скрытности я ни ему, ни своим не показывала своих чувств. Целую зиму эти чувства росли и росли, а летом я увидела, что он принадлежит другой. (Сестрe Папá. Тете Паше. Они прожили вместе долгую жизнь. Тетя Паша скончалась на руках Ольги Богенгард в Париже 92 лет. Комментарий Н. Н. Сомова). Помню, как я ушла в глубь кукурузного поля, бывшего поблизости нашей дачи, и, сев на землю, дала волю своим горьким слезам.
К сведению тех из моих молодых читательниц, которые, быть может, склонны верить гаданиям, я должна рассказать следующее. Весной 9 марта у нас, как всегда, пекли из сдобного теста жаворонков, и в один из них запекали серебряный пятачок на счастье тому, кому он достанется. Я, конечно, загадала: если пятачок будет мой, то, значит, «он» меня любит. Пятачок-то у меня оказался, а через месяца два выяснилось, что пятачок меня надул. Итак, гадайте, кто хочет и любит гадать, но гаданиям не верьте. Между моими знакомыми была одна престарелая девица, очень желчного характера. Про нее говорили, что это произошло от ее неудавшейся, неразделенной любви. Я решила, что со мной этого не будет. «Что я? Какая-то глупая институтка, что ли?» Не стану я чахнуть от любви, это противоречило моей гордой натуре, и я, поплакавши в кукурузном поле, тут же решила больше никогда о нем не думать; удалось мне это нелегко.
Фото 18. Паша Стенбок-Фермор, урожд. Сомова с сыном Сережей
Как только у меня мелькала мысль о нем, я сразу же заставляла себя думать о чем-либо другом. Я весь день неотступно следила за собой. Чем только я не занимала себя в это время! Мои младшие сестры (они были на восемь и на десять лет моложе меня) с удовольствием вспоминают осень этого года, которую мы проводили в деревне; я играла с ними в Робинзоны, ходила с ними гулять по полям и лесам, рассказывала им сказки – все это, чтобы не думать о «нем».
Мне это наконец удалось. Я убедилась на опыте, что человек может владеть своими мыслями; он может думать о чем хочет и не думать о чем не хочет. Этим, по моему мнению, человек отличается от зверя. Услышит кошка шорох от мыши, и она уже не может не думать о ней, не думать о том, как подстеречь ее, как поймать ее; а человек и жадность свою одолеть может, и злобу свою усмирить, и страх свой победить, и любовь потушить – и все это благодаря возможности не думать об этом, а думать о чем-нибудь другом. Итак, днем я не думала о «нем»; но в продолжение чуть ли не целого года я видела «его» каждую ночь во сне. Раз я видела во сне, что «он» искал «ее», чтобы поднести ей какой-то цветок, но, не найдя «ее», дал этот цветок мне. Какое яркое сильное чувство счастья я ощутила в это мгновенье!
«Но то был сон». В то время часто пелся и любительницами и певицами сентиментальный немецкий романс с припевом к каждой строфе: «Es war ein Traum»29.
Была у меня мысль: не должна ли бы я запретить себе видеть «его» во сне? Но я не решалась это попробовать: я боялась, что это возможно и что тогда я буду лишена удовольствия видеться с ним во сне. Так для науки и останется неразрешенным вопрос о том, простирается ли и на сон внутреннее самообладание человека.
Так или иначе, время шло. Я перестала думать о «нем», перестала и во сне его видеть. Поборов в себе мои чувства к «нему», я не стала однако ни желчной, ни разочарованной; я не носилась с собой, не расстраивалась и не плакала над собой, а жила простой, обыкновенной жизнью, не мечтая о будущем, не сожалея о прошлом. Я жила сегодняшним днем. Так и сейчас, на старости лет, я продолжаю жить сегодняшним днем. Я никогда больше не влюблялась и очень мало интересовалась мужчинами; мне все они казались неинтересными. Видно, что я была сильно поранена моей первой любовью и, вырвав ее с корнем, вырвала вообще способность еще раз полюбить кого-нибудь. Этой неразделенной моей первой и последней любовью я и заканчиваю главу моей молодости.
10. Сестра Алина
Фото 19. Александра Федоровна Мейендорф (Алина), в замужестве Сомова
Она была старшая в семье: на год и два месяца старше меня. Я не помню себя без нее. Раз, когда мне только что минуло три года, она захворала, и знаменитый тогда детский доктор Рауфус, опасаясь прилива к голове, не только не разрешил с ней разговаривать, но даже запретил ей картинки показывать. Это последнее очень поразило меня; поэтому я и помнила это. Все остальное детство после ее выздоровления мы провели неразлучно. Мы все делали вместе. Очевидно, она придумывала игру, а я беспрекословно исполняла ту роль, которую она в игре мне предоставляла. Описать ее ребенком я совершенно не могу: мы были с ней одно целое; я не знаю, где кончалась я и где начиналась она. Раз, гуляя в Летнем саду, «мы» увидели проезжавшего Государя Александра II. Собственно говоря, не зная, на кого смотреть, я вовсе и не видела Государя, но дома мы всем рассказывали, что «мы» видели царя (мне было тогда три года с чем-то). Когда нас подзывали, то не говорили: Алина и Маня, а просто: «Алина – Маня, идите сюда». Вспоминая уже более позднее время, я могу сказать, что она во всем была моим поводырем. Это она, после крестин брата Юрия, организовала крестины появившихся на свет щенят. Это она, нарядившись матерью и посадив за учебный стол меня и Анну, дала первое театральное представление; это она, каждую зиму в вечер под Новый год, наряжала самого младшего члена семьи, сажала его на ковер, покрытый красивым розовым одеялом, а мы, остальные, тащили его за ковер в гостиную, где сидели родители, и пели: «Новый Год! Новый Год! Весь украшенный идет! Новый Год! Новый Год!»
У бабушки моей была старая горничная, Анна Игнатьевна Храпова; она когда-то была крепостной девочкой. Выросши в господском доме, она, конечно, наслышалась много французских слов. Она называла Алину «прожектеркой».
Фото 20. Мария Федоровна Мейендорф (Маня)
Была Алина очень живая и очень впечатлительная. Между прочим, она страшно боялась цыган (в то время ходили какие-то слухи, что цыгане крадут детей). Когда та же Анна Игнатьевна (или Анна-Ига, как мы ее звали) рассказывала сказку про лису и волка, добрая Алина каждый раз плакала, когда у волка хвост примерзал к проруби. Ее доброта сказывалась и позже. Когда у нас жила француженка, приглашенная для обучения нас французскому языку, эта француженка вздумала наказать Алину и задала ей письменно проспрягать в наказание какой-то французский глагол. Я возмутилась: я знала, что мать не дала ей права нас воспитывать и наказывать.
«Нет, Маня, – сказала Алина, – я ей его напишу: мне это ничего не стоит, а ей будет обидно. Ведь она это сделала только потому, что не хотела ударить в грязь лицом перед Mademoiselle Rose (которая была в этот день со своими пасомыми у нас в гостях)».
Воображение у Алины было большое, и она часто рассказывала нам с Анной всякие небылицы. Например, она уверяла меня, что, когда я была маленькой, то была так толста, что не могла свободно проходить через двери большой дедовской квартиры в Петербурге, и я, четырехлетняя глупышка, верила ей. Для меня она была путеводной звездой все мое детство.
Живя как бы под ее крылышком, я не замечала разницы в наших характерах; мне казалось, что мы с ней совсем одинаковы. Лицом мы, действительно, походили очень друг на друга, только расцветка у нас была разная: ее волосы были светлее моих, ее цвет лица отдавал в малиновый оттенок, а мой в вишневый, глаза у нее были карие, а у меня черные. Что же касается черт характера, то я только позже поняла, сколько в нас было противоположного. Я была молчалива, а она общительна. Я углублялась в себя, а она жадно интересовалась окружающими. Я была скрытна, а она – душа нараспашку. Бывало, я ей поверю какие-нибудь свои сокровенные мысли или переживания, а она их выпалит при полной гостиной чужих людей, говоря:
«А Маня вот как про это думает!» Я готова была сквозь землю провалиться в эти минуты; мне казалось, что меня раздели донага, а она и не замечала, что она со мной делала. Когда я ей говорила потом: «Зачем ты при всех это сказала?», то она только удивлялась: «Ведь ты же правда так думаешь?» Кончилось это тем, что я стала скрытна и по отношению к ней и не впускала ее больше в свое «святое святых».
Когда мы стали барышнями, она была стройная, гибкая, высокая, очень привлекательная, если не сказать прямо – красивая. Я была коренастая, чересчур полная, неповоротливая. В ней было много художественного вкуса; я даже и простого банта не могла красиво завязать. Она меня и причесывала, и прикалывала к волосам или к платью цветы, когда мы ехали на бал. Я уже говорила, что Алина живо интересовалась людьми. Надо добавить, что она живо интересовалась всем, что видела в жизни; например, при виде какой-то земледельческой машины она подробно расспрашивала и рассматривала все ее функции и все ее устройство. Самый живой интерес проявляла она к чтению. Читала она быстро, а я очень медленно. Так как все у нас было общее, то абонемент на книги в библиотеку был у нас один. Она уже кончила книгу, а я еще нет. Тогда она рассказывала мне недочитанное и бежала за другой книгой.
Кроме того имения, Томашовки, в котором мы провели наше детство, было у нас в 30 верстах еще другое, маленькое имение, Ольшанская Слободка, находившееся в аренде (Со Слободкой связаны мои самые ранние воспоминания. К тому времени аренда кончилась, мы стали там жить летом, и кажлый день (почти) оправлялись всей семьей, кто пешком, кто в экипажах, а мы с Сергушей на наших ослах, на место будущего дома и громадного парка с двумя прудами, который Бабушка назвала «Бабушкин Хутор», и в котором она готовила земной рай для своих многочисленных внуков. Комментарий Н. Н. Сомова). Как-то кончился срок аренды и родители стали поговаривать, не переехать ли туда и не взять ли управление Слободки в свои руки. При этом мать сказала Алине (ей было тогда лет семнадцать):
«Хочешь, мы поселимся там, и ты там будешь заниматься молочным и куриным хозяйством?» У Алины заблестели глаза. Разговор о Слободке не возобновлялся. Прошло две недели. И вдруг Алина заявляет: «Мама, мне уже надоело заниматься Слободкой!»
Про нее часто говаривали: «Алина как с неба свалилась» – так она интенсивно переживала виденное, слышанное или читаемое. Она была, с одной стороны, очень жизненная, а с другой – то, что называется не от мира сего. Ее на все хватало. Когда мы кончили гимназию, она первая узнавала, что где-то такой-то профессор прочтет интересную лекцию, и мчалась туда, а я за ней. Узнавала, что приезжает такая-то знаменитая пианистка, или певица, или скрипач, и устраивалась, чтобы побывать на этом концерте, а я за ней. (В Одессу много знаменитостей приезжали на гастроли; гастролировали и театральные труппы и часто итальянская опера). Если бы не Алина, то я многое пропустила бы из того, что я видела и слышала в это время. О том, что мы жили тогда общей, нераздельной жизнью, свидетельствует такой анекдот. Кто-то из знакомых приглашает одну из нас в свою ложу в оперу. Черед был Алинин. Ее спрашивают, хочет ли она попасть на Аиду или на Тангейзера? «Лучше на Тангейзера, Аиду Маня уже видела». В нашем ощущении было, что «мы» видели и Аиду и Тангейзера. Случилось как-то, что наши знакомые сверстницы задумали брать уроки кройки. Алина сейчас же присоединилась, и я, конечно, за ней. Разница оказалась лишь в том, что я дальше уроков не пошла, а Алина сейчас же стала обшивать всю свою младшую братию. Все, что она делала, она делала с изумительной быстротой. Потому и хватало у нее времени на все: у нее была целая тетрадка с рецептами всевозможных вкусных печений; она увлекалась и рисованием по фарфору; покупала чисто белые тарелочки, рисовала на них цветы эмалевыми красками, отдавала эти тарелки обжигать, и таким образом подарила родителям целую серию (чуть ли не больше дюжины) тарелочек, все с разными рисунками цветов. Она очень недурно играла и на фортепиано. А вот еще пример живости ее характера. Когда мы гостили у тети Зубовой в Москве, мы записались на публичные лекции знаменитых московских профессоров. Читал там, между прочим, профессор Грот30, читал он философию. Читал Грот страшно быстро. Это ему ставилось в вину; а Алина говорила: «Как приятно, что он говорит скоро; другие профессора читают так медленно, что я всегда успеваю о чем-нибудь другом подумать, а Грота мне слушать легко».
Алина была очень миролюбива; когда я, бывало, с Анной спорила до хрипоты, кто из нас был прав в таком-то поступке, она говорила: «Мир выше правды». Не помню случая, чтобы она ссорилась с кем бы то ни было; и если я упоминала, что мы с ней жили дружно и никогда не ссорились, то, вероятно, это зависело именно от ее миролюбия. Раз Анна приставала к ней с какой-то просьбой, а Алина не желала бросить свое дело и отказывала ей. Анна продолжала приставать. Наконец Алина вышла из терпения и сердитым голосом воскликнула: «Если ты так будешь приставать, то…» – вдруг я услышала: «…то я все тебе сделаю!» Она действительно не умела отказывать просящему у нее. Когда Коля Сомов начал интересоваться Алиной, ей было уже около двадцати лет.
Хочется сказать несколько слов о семье Сомовых. Отец Сомов, Сергей Николаевич,31 был управляющим государственных имуществ Юга России. Неутомимый честный работник, добрейший человек, милейший в обращении со всеми, глубоко верующий, всесторонне образованный, он по приезде в Одессу скоро завоевал всеобщее уважение. Однако когда родители мои заметили начавшийся роман Алины, они всполошились. Им была известна плохая наследственность в семье Сергея Николаевича; единственными его родственниками были его две тетки, и обе окончили жизнь за границей, в психиатрическом заведении. Сам Коля был некрасивый, худой, болезненный и очень нервный мальчик. Познакомились мы с ним, когда он был еще гимназистом. Учение давалось ему с трудом, и он очень поздно окончил среднюю школу. Плохое здоровье играло в этом немалую роль. С ним случались какие-то нервные припадки, кончавшиеся обмороками.
Ввиду всего этого родители решили повлиять на Алину и стали усиленно отговаривать ее от созревшего уже в ней решения соединить свою судьбу с Колей. Они говорили ей, что не следует доверяться своим молодым чувствам, что она, как говорится, любит в нем лишь свою первую любовь, и т. д. Они не только отговаривали ее, но прямо умоляли ее не наносить им этого горя. И Алина, искренне и горячо любившая их, согласилась исполнить их волю. Она говорила: «Мне жаль моего Коленьку, но я не могу огорчать моих милых Папá и Мамá». И она обещала им послушаться их, подождать со своим решением, проверить себя. Чтобы развлечь ее, нас отпустили летом к тете Зубовой погостить в их имении около города Шавли32 Ковенской губернии. Много и там видели мы красивого, много ездили верхом. Приезжал туда и дядя Адам Олсуфьев со старшим сыном Мишей и с дочерью Лизой. Зимой еще раз поехали к Зубовым, этот раз в Москву, где провели месяца три. Там бегали по утрам на лекции профессоров, о которых я писала, ходили по музеям, осматривали древности Москвы. Там перезнакомились со всеми знакомыми Зубовых, бывали на вечерах, в театрах, на балах. Милая тетя Алина Зубова всячески старалась развлекать и веселить нас. Впечатлительная живая Алина действительно веселилась и развлекалась. Но пора было и домой.
Чтобы заполнить каким-нибудь интересом нашу жизнь дома, родители создали на участке, прилегавшем к нашей даче, молочную ферму, которую и дали нам с сестрой в полное, самостоятельное управление. Помню, как возводились необходимые для дела постройки (этим, конечно, распоряжался отец), как были куплены коровы, нанят персонал и как, наконец, мы приступили к своим обязанностям: присутствовали при доении коров и следили за чистотой всех дальнейших процедур с молоком; составляли списки заборщиков и отмечали ежедневно количество забранного каждым из них молока; представляли им ежемесячно их счета; наблюдали за кормом скота и уходом за ним, советуясь в этом с отцом. Дел было немало. (При мне коров уже давно не было, но весь этот большой участок продолжал называться фермой. Бабушка собиралась подарить его нам с Сергушей и построить дом. Я видал эскиз этого дома, сделанный архитектором Клепининым, выдержанный в чистом стиле русского ампира необыкновенной красоты. Война помешала всему этому. Комментарий Н. Н. Сомова). Я взялась вести отчетность. В женских гимназиях ни о каком счетоводстве не было и речи; но оно преподавалось в реальных училищах, где учились мои братья. Однажды у брата Юрия не ладилась какая-то задача по счетоводству. Я была на три с половиной года старше его, и он привык прибегать к моей помощи. Он объяснил мне теорию счетоводства, так называемой итальянской бухгалтерии, а я решила ему его задачу. Меня заинтересовало счетоводство, и я изучила его по его запискам. Получив в управление ферму, я, конечно, завела отчетность по итальянской бухгалтерии. Открыла счет кассы, счет корма скота, счет обработки небольшого участка земли (около одной десятины), счет расходов по хозяйству, счет служащих и т.д., вплоть до счета убытков и прибылей. Я забавлялась этим. Сестра Алина совсем не интересовалась этой «бюрократией». Ее захватило самое дело: чем кормить коров, чтобы давали больше молока? Что посеять на земле? Не завести ли подсобного куриного хозяйства? Про нее ходил анекдот, как она поехала на базар, чтобы купить породистого петуха, а привезла крупную курицу.
В этом занятии молочной фермой прошло у нас с ней три года. За это время старший из братьев кончил реальное училище и, выдержав в Петербурге конкурсный экзамен, поступил там в Институт гражданских инженеров, готовивший архитекторов. Поселился он у тети Нади Левшиной (см. главу о нашем пребывании в Крыму).
Подходило время и для брата Василия ехать в Петербург. В то время высшие технические учебные заведения, называвшиеся институтами, были только в Москве и Петербурге и принимались туда юноши после очень строгого осеннего конкурсного экзамена.
Уже с весны родители стали готовиться к переезду в Петербург всей семьей. Надежда, что Алина найдет себе среди столичной молодежи кого-нибудь по вкусу, играла тоже роль в этом решении. Но надежда эта не сбылась. Когда, три года спустя, мы на лето приехали в Одессу, Алина объявила родителям, что она честно проверила себя, но любит Колю по-прежнему. В ту же осень 1896 года состоялась ее свадьба с ним.
Итак, осенью 1892 года мы переехали в Петербург. Но раньше чем описывать нашу жизнь в столице, я хочу еще раз остановиться на характере города Одессы.