Kitabı oku: «Советские ветераны Второй мировой войны. Народное движение в авторитарном государстве, 1941-1991», sayfa 2
Часть I. Реинтеграция
Введение. Последствия войны
Первая половина XX века была периодом, отмеченным массовыми армиями и массовыми смертями; центральным опытом того времени стал опыт войны. Никогда прежде под ружье не ставилось так много людей, и никогда люди в таком количестве не принимали смерть от рук своих собратьев. Согласно одному из имеющихся подсчетов, Первая мировая война принесла Европе в шестнадцать раз, а Вторая мировая война – в пятьдесят раз больше военных смертей, чем Тридцатилетняя война; даже в сравнении с бойней революционных и наполеоновских войн речь идет о превышении в два раза и семь раз соответственно2. Подобные катаклизмы не могли не оказать серьезнейшего влияния на затронутые ими общества. Моя книга посвящена одному из результатов той «эпохи насилия», которую Европа и мир пережили между 1914-м и 1945 годами – а именно тому, как ветераны-фронтовики превращались в советском обществе в новую социальную и политическую силу3.
Когда немецкая армия 22 июня 1941 года напала на Советский Союз, империя Сталина была государством-изгоем, которое было обременено множеством внутренних проблем, проистекавших из перипетий его нелегкой истории. Первая в мире успешная социалистическая революция, состоявшаяся в России в 1917 году, стала результатом масштабных изменений, инициированных в XIX веке распространением промышленной революции и становлением массовой политики. В России эти потрясения были усугублены разрушениями Первой мировой войны (1914–1918) и последовавшей за ней кровавой Гражданской войны (1918–1921). Союз Советских Социалистических Республик, вышедший из этого горнила насилия и хаоса, боролся с международной изоляцией, институциональной слабостью и экономической отсталостью. К 1941 году советский режим уже растерял значительную часть народной поддержки, которой он пользовался в послереволюционный период, и сталкивался с враждебностью широких слоев населения. В конце 1920-х и на протяжении 1930-х годов, готовясь к неизбежной и насильственной конфронтации с капиталистическим миром, наиболее радикальные члены большевистской партии – теперь их возглавлял жестокий Иосиф Сталин – попытались преодолеть технологическую и военную отсталость страны и одновременно устранить своих внутренних врагов. Всего за несколько лет и ценой невероятных человеческих страданий воинствующее меньшинство затащило патриархальную Русь, упирающуюся и стенающую, в большевистскую версию современности4.
Общество, которому предстояло в 1941–1945 годах выдержать нацистское вторжение, было продуктом того агрессивного натиска большевистской власти, которому подверглось большинство советского населения. В этом натиске можно выделить два этапа. Сначала произошло то, что современники называли «великим переломом» 1928–1932 годов, сегодня более известным под именем «сталинской революции сверху». Этот процесс сочетал в себе атаку на традиционные элиты, подкрепляемую ускоренной подготовкой новых рабочих кадров, с форсированной индустриализацией и гражданской войной против крестьянства. Для того чтобы подчинить тех, кто должен был оплатить издержки «первоначального социалистического накопления», сельское население поголовно загонялось в колхозы. Первая атака на патриархальную Русь обернулась катастрофическим падением сельскохозяйственного производства, голодом и нарастанием противодействия внутри самой коммунистической партии; все это способствовало частичному отступлению и переходу к более разумным темпам социальных преобразований. Давление на общество возобновилось во времена так называемого Большого террора 1936–1938 годов, когда Сталин провел кровавую чистку всего советского населения, истребив множество реальных и потенциальных врагов, включая и многих сторонников своего правления5.
Результаты этих революционных потрясений были противоречивыми. С одной стороны, они породили социальную аномию, или то, что Моше Левин назвал «обществом зыбучих песков», для которого были типичны разрушенные жизни, личности и семьи, эфемерность и неустойчивость общественных связей, значительная социальная и географическая мобильность6. У многих советских людей накопились веские причины, чтобы возмущаться сталинскими порядками и, следовательно, надеяться на избавление от них – по-видимому, в 1941 году эти надежды очень недолго связывались с вермахтом7. С другой стороны, революционные сдвиги создали жесткую социальную структуру, в основе которой были ранг и статус – что-то весьма похожее на мирную версию военной экономики8. Хорошо известно, что большевистская революция создала полицейское государство, которое использовало террор, запугивание, пропаганду и слежку, добиваясь переделки общества в соответствии со своими устремлениями. Но в дискуссиях о государственном насилии и навязываемой идеологии как центральных пунктах советской системы иногда забывают упомянуть об экономических аспектах стабильности большевистского режима9. Бо́льшая часть потребительских товаров и услуг производилась и распределялась самим государством, которое руководствовалось при этом собственными нуждами: чем больше пользы гражданин мог принести режиму, тем больше благ он получал. Представители нового «служилого класса», прошедшие выучку «сталинской революции» и назначенные на должности, которые освободились в ходе «великих чисток», жили гораздо комфортнее большинства рабочих, не говоря уже о крестьянах. Причем даже на нижних этажах социальной пирамиды сохранялось такое же жесткое расслоение, гарантирующее преуспевание одних за счет других. Иными словами, плановая экономика была одним из главнейших механизмов, обеспечивавших согласие с большевистским проектом и принуждавших к участию в нем: как предполагалось, кто не работает на официоз, тот не ест. Однако серьезные дисфункции этой централизованной экономики дефицита обусловливали параллельное существование другой экономики – сферы частично или полностью нелегальных рыночных и псевдорыночных сделок. Наличие этой теневой экономики позволяло людям, несмотря на пустые прилавки, выживать в индустриальном обществе, ориентированном на удовлетворение военных нужд, а не потребительского спроса10.
После 22 июня 1941 года это уже отмобилизованное общество с легкостью можно было ставить на военные рельсы. В определенных отношениях война означала ослабление социального контроля; это объясняет, почему многие советские граждане вспоминают военные годы как время относительной «свободы» – несмотря на то, что террор в тот период не ослабевал11. Многие из тех советских людей, кто поначалу не был убежден в том, что бороться за товарища Сталина стоит, вскоре встали в строй: новые властители оказались хуже прежних. Конечно, весьма соблазнительно порассуждать о том, что, будь немцы менее жестокими по отношению к гражданскому населению, им, возможно, удалось бы выиграть войну на Востоке: ведь они вполне могли использовать повсеместное недовольство сталинским режимом и выдать свой завоевательный поход за освободительную кампанию. Проблема, однако, в том, что это теоретическое допущение совсем не берет в расчет ни реалии боевых действий, ни особенности идеологических оснований. Позиция немцев оставалась ущербной в двух отношениях сразу: во-первых, они были расистами, а, во-вторых, развязанную ими войну можно было выиграть только посредством тактики, граничащей с геноцидом – и это в лучшем случае. Германия с самого начала значительно уступала противнику в живой силе и технике, и единственным путем к победе было нанесение еще одного из тех молниеносных ударов, какими вермахт прославился с 1939 года. Такой прием предполагал быстрое передвижение бронетанковых дивизий, но плохие дороги на Востоке и огромные здешние расстояния воспрепятствовали этому. К тому же немецкая армия по-прежнему в значительной степени зависела от конной тяги. Военным специалистам хорошо известно, что единственным способом справиться с подобными сложностями всегда оставались реквизиции и мародерство – по сути, старые обыкновения всех армий. Но в такой отчаянно бедной стране, как Советский Союз, обращение к подобной тактике автоматически влекло за собой массовый голод среди покоренного населения. Это, впрочем, не было какой-то особой проблемой для немецкого верховного командования. Вопреки многочисленным и повторяющимся попыткам обелить деяния гитлеровских солдат, большая часть командного и рядового состава разделяла нацистскую установку, согласно которой немецкой армии на Востоке приходится иметь дело с еврейскими, славянскими или азиатскими «недочеловеками». Причем это предубеждение лишь усиливалось беспросветной нищетой, обнаруженной немцами в СССР, и неистовством противника, с которым они столкнулись в боях12.
Советское общество, оставаясь под суровым руководством сталинского режима и реагируя на смертельную угрозу войны на уничтожение, исходящую от врагов-расистов, приняло брошенный ему вызов. Красный колосс выставил против гитлеровцев 34,5 миллиона солдат и офицеров регулярной армии, а также десятки или, возможно, сотни тысяч «партизан»13. Эти простые, в общем-то, люди, обычные мужчины и женщины, совершили то, чего до них не удалось сделать никому, – они остановили, развернули и разгромили непобедимый вермахт в одной из самых жестоких войн прошлого века14. Эта победа досталась горькой ценой неимоверных потерь и ужасающих страданий. Советский Союз потерял 25 миллионов, а может быть, и 27 миллионов жизней, в основном гражданских лиц; среди них по меньшей мере 7,8 миллиона составили военнослужащие регулярной армии15. Согласно официальной статистике, почти 3 миллиона бойцов вернулись с фронта инвалидами; кроме того, смело можно предположить, что еще более великим было число тех, кто позже страдал от физических, психических и социальных последствий этой грандиозной бойни16. Моя книга – как раз об этих мужчинах и женщинах, о том, как бывшие фронтовики и фронтовички пытались встраиваться в жизнь послевоенного общества и находить для себя место в одной из самых суровых социально-политических систем Европы.
После завершения боевых действий ветераны всех воюющих стран требовали для себя признания и поддержки. Организованные движения выживших на поле боя нередко оказывали заметное влияние на политический процесс. Разумеется, принимаемые государственной властью законодательные меры, как и политические ориентиры ветеранского движения, варьировали от страны к стране, но потребности, запросы и требования бывших солдат повсеместно оказывались в центре политической борьбы. И действительно, к 1935 году ветераны на Западе обозначили себя в качестве такой «политической проблемы», весомость которой позволила внести термин «veteran» в популярную «Энциклопедию социальных наук», где он весьма логичным образом разместился между понятиями «vested interests» и «veto»17. Те, кто выжил в боях, внесли огромный вклад в искусство XX века: так, трудно представить себе литературу межвоенной поры без Георга Гроша, Зигфрида Сассуна, Эрнста Юнгера, Эриха Марии Ремарка или Эрнеста Хемингуэя; послевоенную литературу – без Гюнтера Грасса или Джозефа Хеллера; теорию культуры – без Раймонда Уильямса; историю – без Эдварда Палмера Томпсона. Учитывая этот общий контекст, один из главных тезисов моей книги покажется, возможно, не слишком оригинальным: после Второй мировой войны ветераны стали важной социальной силой в советском обществе. В конце концов, бывшая Российская империя, ныне переименованная в Союз Советских Социалистических Республик, вынужденно приняла на себя непомерную долю страданий, разрушений и смертей той войны. Из примерно 60 миллионов погибших, которых унесли фурии немецкого милитаризма и расизма, по меньшей мере 42 % пришлись на советские потери18.
С победой страдания не закончились; советские ветераны возвращались в разоренную и опустошенную страну. Безусловно, и до нападения немцев в Советском Союзе царила экономика дефицита, но материальные разрушения, вызванные войной, трудно переоценить. По официальным данным, 1710 городов и поселков, а также более 70 000 деревень были стерты с лица земли. Совокупные экономические издержки всеобщей разрухи более чем в двадцать раз превышали национальный доход 1940 года. Два миллиона человек встретили день Победы, проживая в землянках, а не в нормальных домах19. Что еще хуже, деструктивную политику 1930-х годов возобновили сразу же после того, как победа была обеспечена. Победоносная война убедила политическое руководство СССР в том, что «сталинская революция» была верным курсом, и, ожидая столкновения с Соединенными Штатами Америки, диктатор не видел иных вариантов, кроме как восстановить страну по довоенному образцу. Разделяемым многими гражданами надеждам на послевоенное смягчение режима, отмену колхозов или более свободный культурный климат не суждено было сбыться. Несмотря на серьезные дискуссии об экономических реформах, которые велись в государственном аппарате, никаких преобразований не последовало. Колхозный строй был восстановлен, творческую интеллигенцию снова начали терроризировать, а ветеранам было велено возвращаться к работе, а не почивать на лаврах боевых заслуг. Война закончилась; пора готовиться к следующей20.
Впрочем, каковы бы ни были намерения режима, наследие войны нельзя было упразднить. Просто игнорировать произошедшее не получалось: слишком глубоки были шрамы, слишком страшны воспоминания, слишком велики разрушения. Постепенно оформлялась культура памяти, которой предстояло стать важным наследием войны21. Послевоенный сталинизм предпринял попытку подменить память о массовых страданиях и массовом героизме нарративом, который фокусировался на Сталине как «главном герое войны». Но с 1953 года, после смерти диктатора и десталинизации официального дискурса, начала появляться более популистская версия Победы. Культ того, что на государственном уровне было названо «Великой Отечественной войной», окончательно оформился в 1965–1985 годах; этот период был отмечен частичной ресталинизацией, а также патриотической помпезностью и монументальностью22.
В разные периоды оформления этого культа ветераны приобщались к нему в различной мере. Но даже на первой стадии они ни в коем случае не молчали. Официальная репрезентация возвращения домой в виде преисполненного энтузиазма погружения вернувшихся героев в тяжкий труд по строительству (или обновлению!) социализма разделялась частью ветеранов, выдвинувшихся в послевоенные годы на руководящие посты по всей стране. Но такие люди составляли меньшинство. Временами фронтовики пытались публично отстаивать собственное право помнить войну такой, какой она запечатлелась в их памяти – включая страх, панику, любовь на передовой23. В целом же восприятие возвращения к мирной жизни, несмотря на перегруженность сталинскими клише, было гораздо сложнее, чем представляется некоторым историкам. Даже такая послевоенная классика, как вышедший в 1947 году роман Петра Павленко «Счастье», в котором изображалось преодоление фронтового увечья посредством волевого порыва, рисовала довольно безотрадную картину ветеранской послевоенной жизни, включая болезни, нищету, отчаяние24.
До смерти Сталина партийные руководители, прошедшие войну – в основном пожилые мужчины, которые еще до 1941-го занимали то или иное высокое положение в гражданской жизни, – были наиболее слышимой ветеранской группой. Но во время хрущевской культурной либерализации, начавшейся в 1956-м и получившей название «оттепель», о себе заявила другая элита ветеранов: молодые писатели и кинематографисты, которые разрабатывали свою версию военного опыта и возвращения «на гражданку». Эти люди достигли интеллектуальной зрелости в военные годы, после войны углубились в изучение литературы, искусства и кино, а в период «оттепели» начали доминировать в художественном производстве25. Некоторые ветераны-интеллектуалы – например, писатель Виктор Некрасов (1911–1987) – до войны реализовались в одной профессии, но под влиянием пережитого изменили свою жизненную траекторию26.
Именно в этот период были опубликованы некоторые из самых лучших (и наиболее сложных) описаний возвращения бывших фронтовиков домой: среди них, в частности, повесть Виктора Некрасова «В родном городе» (1954) и роман Юрия Бондарева «Тишина» (1962)27. Тогда же появились несколько кинематографических шедевров на ту же тему, например, фильмы Григория Чухрая «Баллада о солдате» (1959), в котором режиссер делился переживаниями своего поколения, и «Чистое небо» (1961), где он осуждал сталинские преследования бывших советских военнопленных28. Война теперь переместилась в центр художественного и интеллектуального творчества. Фильмы, литературные произведения, мемуары и живописные работы в совокупности представляли более сложную и реалистичную картину войны, нежели та, что бытовала в сталинские времена29. Широкое признание получали даже «буржуазные пацифисты» типа Эриха Марии Ремарка; если до 1953 года в Советском Союзе были опубликованы лишь два романа этого автора, прошедшего Первую мировую войну – «На Западном фронте без перемен» (1929) и «Возвращение» (1936), – то с 1956-го по 1961-й наблюдается небывалый всплеск интереса к его произведениям, что делает Ремарка вторым по тиражности (после Стефана Цвейга) немецким автором из числа публикуемых в Советском Союзе30. «В родном городе» и «Тишина» были созвучны скорбному и депрессивному тону, лежащему в основе творчества Ремарка. Государственная реакция на такой «ремаркизм» оказалась однозначной. Консервативные критики ругали прозу Бондарева за описания драк между демобилизованными, изображение связей ветеранов с теневой экономикой, постоянное подчеркивание роли «окопного братства»; все это, как предполагалось, было заимствовано именно у Ремарка и отражало иностранную, а не советскую действительность. Вместо всего этого один из критиков предлагал Бондареву сосредоточиться на «героических усилиях народа по восстановлению страны»31.
Подобных критиков более радовал второй, параллельный поток военной памяти – монолитный, героический и незамысловатый дискурс, которому предстояло стать доминирующим при хрущевском преемнике Леониде Брежневе (1964–1982)32. Его правление зачастую уничижительно сравнивают с предшествующей «оттепелью», называя «эпохой застоя». Анализируя это время в разрезе памяти о войне, мы не должны преувеличивать ни закоснелость брежневской эпохи, ни якобы присущее ей нарушение преемственности с тем, что было раньше. Прежде всего основные решения, инициировавшие государственный монументализм в сфере военной памяти, были приняты при Хрущеве33. Более того, как показало недавнее исследование фильмов на военную тему, культ войны в эру Брежнева был гораздо более сложным и динамичным явлением, чем иногда предполагают34. Возможно, правильнее видеть в брежневском правлении период, когда «религия войны», оформлявшаяся с 1945 года, окончательно окрепла35. Эта квазиметафизическая система памяти и сопричастности мертвым породила не только целый пантеон героев, святых и злодеев, но и выработала полноценный набор ритуалов, больших и малых, символов и жестов, наполнявших повседневную жизнь советских граждан и пронизывавших каждый проживаемый ими год. То обстоятельство, что отнюдь не все выражения памятования были сведены к черно-белой пропаганде, лишь подтверждает: речь шла о чем-то большем, чем спонсируемый и продвигаемый государством культ. Это была, скорее, живая религия, глубоко укоренившаяся в сердцах и душах людей, все еще пытающихся осмыслить непостижимый ужас минувшей войны36. Как будет показано в заключительной части моей книги, период застоя был также весьма динамичным в плане развития организованного ветеранского движения; кроме того, он был отмечен серьезными изменениями в правовом положении бывших фронтовиков.
Празднование двадцатилетия Победы, состоявшееся в 1965 году, тоже демонстрирует переплетение старого и нового, государственного дискурса и социальной психологии. Реакция населения на это событие, в основном положительная, тщательно отслеживалась, и это, вероятно, убеждало власти, что они на правильном пути37. Готовясь к выступлению в День Победы, всего через несколько месяцев после того, как в октябре 1964 года он сменил Хрущева на посту первого секретаря, Леониду Брежневу не нужно было сильно импровизировать, поскольку в его распоряжении уже имелась целостная фразеология и полный пантеон героев военной эпохи. (Позже все это без существенных изменений воспроизводилось вплоть до «перестройки».) Главным нововведением стало осторожное возвращение фигуры Сталина в нарратив Победы и замалчивание более сложных или двусмысленных – «ремарковских» – ее трактовок. День Победы вновь сделался нерабочим праздничным днем, каким он был до 1948 года. Новый лидер примечательным образом подхватил озабоченность искусства «оттепели» вкладом простых людей в военные усилия, упомянув о миллионах безымянных «участников Отечественной войны»; примерно через десятилетие это понятие станет базисом для признания нового и особого статуса ветеранов-фронтовиков38.
Учитывая центральную роль «Отечественной войны» в официальном легитимизирующем мифе, приходится лишь удивляться тому, с какими трудностями сталкивались все эти миллионы, желая получить государственное признание, собственную организацию и официальный правовой статус – несмотря на их численность (а может быть, и вопреки ей), составлявшую к концу войны от 20 до 25 миллионов человек, 12–15 % всего населения СССР39. После того как отслуживших бойцов встретили с фанфарами, концертами, портретами Сталина и духоподъемными речами, тот незначительный особый статус, которым их наделили в ходе демобилизации, был довольно быстро упразднен. Власти ожидали, что ветераны не будут долго почивать на лаврах, а незамедлительно включатся в производственный процесс и совершат еще больше подвигов, теперь уже трудовых. Пенсии для инвалидов войны оставались мизерными, медицинская помощь и снабжение протезами были скудными, а государство интересовалось лишь тем, чтобы вернуть максимальное число уцелевших фронтовиков в народное хозяйство40. В последние сталинские годы ветеранов, которые не могли держать рот на замке и рассказывали о жизни, увиденной ими на Западе, арестовывали за «антисоветскую агитацию»41. Еще большую известность приобрели репрессии в отношении бывших военнопленных, которых органы госбезопасности после репатриации подвергали «фильтрации» во временных концентрационных лагерях. Тем, кто не был уличен в преступных деяниях и отпускался в мирную жизнь, вновь угрожали арестом в конце 1940-х и начале 1950-х. В контексте ксенофобии позднего сталинизма эти люди, испытавшие тлетворное западное влияние, оставались на заметке у спецслужб, что автоматически делало их подозреваемыми в последующих кампаниях42.
Даже после смерти Сталина в 1953 году, в атмосфере начавшейся либерализации и утверждения культа войны при Хрущеве, советские власти по-прежнему не желали предоставить ветеранам привилегии и разрешить им учреждение собственной организации. Основной функцией созданного в 1956 году Советского комитета ветеранов войны (СКВВ) была пропагандистская работа в международном ветеранском движении, а не внутреннее представительство интересов бывших солдат. Только после долгой борьбы и только на одно десятилетие (1965–1975) этой организации разрешили создать филиалы на местах. Что же касается институционального закрепления ветеранского статуса, то оно состоялось лишь в 1978 году43.
Таким образом, если вписать советский опыт в компаративный контекст, то до 1980-х годов он иллюстрировал одну из крайних возможных реакций социума на появление ветеранов как новой социальной группы. В одних случаях, например, в Германии после Первой мировой войны, государство монополизировало как социальное обеспечение, так и признание ветеранского статуса, полностью вытеснив с этого поля гражданское общество. В других случаях, в частности в Великобритании, основная часть заботы о бывших солдатах была оставлена добровольческим ассоциациям44. Наконец, в третьих случаях, подобных Соединенным Штатам Америки после Второй мировой войны, поддержка ветеранов со стороны частного сектора комбинировалась с законодательным закреплением их статуса, обеспечиваемым государством45. В Советском Союзе, по контрасту, инициативы частного сектора были объявлены вне закона еще со времен революции, поскольку советская партия-государство претендовала на организационную монополию в обществе. При этом отсутствие частной филантропии вовсе не уравновешивалось государственной системой социальной защиты. Предпочтя тоталитарную версию британского варианта послевоенной адаптации, советское государство рассчитывало на то, что фронтовики, демобилизовавшись, превратятся в обычных гражданских и не будут требовать какого-то воздаяния за былую воинскую службу. Иначе говоря, цель состояла в том, чтобы как можно скорее попытаться упразднить такую особую социальную группу, как «ветераны»46.
Советских ветеранов этот подход не устраивал. Неослабевающее недовольство выливалось в то, что можно назвать несогласованными и массовыми кампаниями по написанию жалоб и петиций. Как будет показано в главах 7 и 8, это неустанное давление снизу в конечном итоге увенчалось успехом: советское руководство отказалось от своих исходных идеологических предубеждений и позволило сначала создать организованное ветеранское движение, а затем расширить сферу привилегий бывших бойцов. К середине 1980-х годов Советский Союз перешел от одной крайности к другой: теперь ветераны представляли собой более или менее организованную социальную корпорацию, обладающую особым статусом и интегрированную в политическую систему. Даже французский подход к anciens combattants выглядел гораздо скромнее47.
Таким образом, история советских ветеранов ставит под сомнение центральную предпосылку всей научной литературы, посвященной ветеранским движениям. Большинство ее авторов предполагает, что ветераны не являются особой социальной группой, если они не объединены в ассоциации или не выделены в качестве отдельной статусной общности законодательно. Этот тезис отстаивался, в частности, известным французским историком Антуаном Про в его авторитетном исследовании, посвященном ветеранскому движению межвоенных лет во Франции48. По его мнению, ветераны не образуют «реальную» социальную группу, в отличие, например, от «рабочих», которые явно существовали и до того, как им удалось обособиться организационно и законодательно. Словно переиначивая марксистское положение о классе в себе и классе для себя, французский ученый допускает, что рабочие являются группой в силу их объективного позиционирования в отношении производственного процесса. Даже не сумев организоваться или обзавестись классовым сознанием, рабочие, по его мнению, предстают «реальной группой» (un groupe véritable), поскольку выполняют четко определенную социальную функцию. Ветераны, напротив, не имеют подобной объективной опоры. В основе их единения исключительно боевое товарищество, подкрепляемое возрастной близостью. В социальном смысле такая сплоченность не имеет никакого значения до тех пор, пока ветераны не объединятся, чтобы потребовать предоставления себе особого правового статуса. Следовательно, история ветеранов – это неизбежно история ветеранских организаций и движений, а также самосознания их членов49. Обобщая аргументацию Антуана Про, а вместе с ним и многих других специалистов, занимавшихся ветеранами, можно сказать: выжившие фронтовики являются или чисто «воображаемым сообществом», или вообще ничем50.
Однако ветераны Великой Отечественной войны существовали в качестве социально значимой группы задолго до того, как им удалось обзавестись собственной организацией, и вопреки тому, что вскоре после демобилизации их специальный статус был упразднен. Они продолжали требовать от государственных учреждений особого отношения к себе; они полагали, что их деревня, их семья, их город – все те, кого они защищали во время войны, – обязаны им за принесенные ими жертвы; они были убеждены, что имеют право на специальный статус, особое отношение, лучшую жизнь. В первое послевоенное десятилетие эти чувства, которые коренились в культурно опосредованном опыте войны, обычно не связывались с членством в «воображаемом сообществе» ветеранов: слово «я» произносилось ими чаще, чем слово «мы». В основе притязаний на особый статус в послевоенные годы лежали личное усилие и личная жертва каждого из них. Но совокупное выражение этих индивидуализированных чувств создавало социальную сущность, которая была столь же реальной, как и любая другая. Это было народное движение, которое условно можно назвать «группой заслуживающих»51.
Кому-то может показаться, что я выбрал слишком замысловатый способ, чтобы заявить о том очевидном факте, что ветераны – это, в сущности, выраженная поколенческая группа, и не более того. Действительно, хотя на фоне большей части послевоенной истории такое уравнивание кажется довольно странным, между двумя упомянутыми социальными феноменами все же есть некоторое сходство. Подобно представителям одного и того же поколения, советские ветераны отличались по социальному и культурному происхождению, а их ряды были столь же разнообразными, как и само советское общество; как и любое поколение, они делились по признакам пола и этничности, а также по политическим и идеологическим взглядам; наконец, в сходстве со всяким поколением, советские ветераны превратились из совокупности индивидов в узнаваемую социальную группу благодаря общему социокультурному опыту52. Однако если британских, немецких или французских ветеранов, сражавшихся на полях Первой мировой войны, действительно с легкостью можно назвать ровесниками, спаянными общим фронтовым опытом, то в отношении советских ветеранов Второй мировой войны подобный подход не сработает53. Бесспорно, большинство солдат, воевавших в рядах Красной армии, были молодыми людьми – но мало кто из этой молодежи смог выжить54. Ведь наиболее молодые заплатили за кампанию против вермахта дороже всех; официальная статистика свидетельствует, что 40 % демографических потерь, понесенных советскими вооруженными силами, пришлись на возрастную группу до 25 лет55. По словам Кэтрин Мерридейл, из мужчин, родившихся в 1921 году, «до 90 % погибли»56. Из-за таких потерь молодые ветераны составили явное меньшинство среди тех, кто остался в живых, отслужив в Красной армии в военные годы.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.