Kitabı oku: «Власть над миром. История идеи», sayfa 2

Yazı tipi:

Часть I
Эра интернационализма

Глава 1
Под знаком Интернационала

Основным вопросом нашей эры является сосуществование ведущих рас или наций, объединенных общими международными законами, религией и цивилизацией, но все-таки отдельных друг от друга.

Фрэнсис Либер (1867)6

Идея космической гармонии имеет долгую историю. По словам пророка Исаии, Бог должен наслать катастрофу на все народы мира, прежде чем сотворить «новое небо и новую землю», где «волк и ягненок будут пастись вместе». Римский imperium предполагал объединение цивилизованного мира под общей системой законов. И христианство, и ислам стремились утвердить всеобщую власть Бога на земле; средневековое папство и Оттоманская империя формулировали свою задачу в тех же терминах. «На небесах планеты и Земля, – объявляет Улисс в «Троиле и Крессиде» Шекспира, – законы подчиненья соблюдают, имеют центр, и ранг, и старшинство» (Полное собрание сочинений: в 8 т. / пер. Т. Гнедич. М.: Искусство, 1959. Т. 5).

Однако возникновение идеи о том, что правители мира формируют своего рода интернациональное сообщество, более современна, а возникла она из недовольства идеей мировой империи.

«Большинство из нас испытывает страх перед понятием Всемирной империи, – писал Эразм Роттердамский. – Объединенная империя была бы хороша, будь у нас правитель, созданный по образу и подобию Божьему, однако человек таков, каков он есть, поэтому безопаснее иметь королевства с умеренной властью, объединенные в христианскую лигу». Макиавелли утверждал, что разнообразие европейских государств само по себе обеспечивает гражданские добродетели. Вот от чего мы отталкиваемся, изучая особенности европейского развития, в котором значительную роль сыграла постепенная политическая дезинтеграция христианства, заложившая основы для современного интернационализма. С интеллектуальной точки зрения от идеи правил, которым подчиняется интернациональное сообщество королей и принцев, мы пришли к постмонархическому видению мира, состоящего из разных народов, интернациональному сообществу7.

Что, спрашивали ранние теоретики политики, может объединить между собой правителей разных государств, если не страх перед Богом? Главной характеристикой международной политики была и остается анархия – отсутствие единой власти, способной призвать членов сообщества к подчинению, которого они сами ждут от своих субъектов. Томас Гоббс описывал отсутствие единого правителя в пессимистических тонах, считая его источником бесконечных распрей, однако другие относились к этому факту более хладнокровно. Разве природа, как учили Аристотель и Августин, не имеет собственных законов? В XVI и XVII вв. возникла идея законов наций, основанных на естественном праве; к XVIII в. теоретики мира уже предлагали конфедеративные схемы, основанные на уважении прав, зафиксированных в договорах, и равенстве всех членов сообщества. Утверждая вслед за Макиавелли, что гетерогенность Европы является ее сильной, а отнюдь не слабой стороной, интеллектуалы Просвещения, такие как Монтескье, Гиббон и Юм, противопоставляли предполагаемую стагнацию деспотических азиатских империй жизнеспособности континента, чьи многочисленные государства обменивались между собой товарами и идеями. Торговля – залог мира, утверждали они, равно как и баланс власти, создаваемый правлением конкурирующих суверенов. В то время как ранние авторы считали объединение необходимым для восстановления после раскола христианства, философы принимали существование политических различий и столкновение конкурирующих интересов: все они должны были разрешиться через некую космическую гармонию, а соперничество считалось благотворным, поскольку влекло за собой инновации и вело к прогрессу. Раз уж конфликт являлся неотъемлемой составляющей взаимодействия наций, большинство теоретиков Просвещения не считали его отрицательным фактором8.

Критики провозглашали эти рассуждения слишком оптимистичными и обвиняли сторонников баланса политических сил в излишней рационализации и неверном отношении к изменениям. Руссо утверждал, что только жесткая конфедерация гарантирует выполнение социальных обязательств, но поскольку она не может существовать в масштабах, превышающих Швейцарскую республику, то Европе следует стремиться к разъединению. Томас Пейн считал европейский континент «слишком густо заполненным разными королевствами, чтобы долго пребывать в мире» и выдвигал аргумент об Америке, которую считал «спасением человечества» от тирании и угнетения. Французская революция усилила интенсивность подобных нападок. Для идеологов революции баланс власти, существовавший при старом режиме, был разрушен, и наполеоновская Франция являлась на самом деле «другом человечества», направляющим Европу на новые рельсы9. По мнению противников революции, Наполеон, напротив, угрожал Европе установлением новой версии ненавистной мировой монархии. На эту тему шли ожесточенные дебаты, в которые постепенно оказались вовлечены все главные интеллектуалы своего времени: на первый взгляд, речь шла о Европе, но фактически споры велись о природе международной политики в целом. В них можно проследить не только зарождение идеи «интернациональности» как отдельной сферы политической жизни со своими правилами, нормами и институтами, но, наряду с ней, идеи о том, что эта сфера политики является в определенном смысле управляемой, и управляемой не Богом, не природой или здравым смыслом, а людьми. Таким образом, в начале XIX в. возник интернациональный дискурс, который за один век превратился из дискурса о Европе в дискурс обо всем мире, пройдя путь от радикальной критики Концерта и его сторонников до взгляда на будущее и политику, охватывающего весь политический спектр.

* * *

Задолго до опубликования ставшего классическим труда о вечном мире в 1795 г. философ Иммануил Кант уже вступал в споры со своим сувереном, прусским королем Фридрихом Вильгельмом II, по вопросам религии, и фактически большинство философских трудов Канта не было напрямую связано с политикой. Однако затем произошла Французская революция, а вскоре после этого Королевство Польша, некогда одно из крупнейших государств Европы, исчезло с карты, разобранное по частям своими соседями. Эти угрожающие события указывали на то, что теоретики естественного права XVIII в. были чересчур оптимистичны в своих оценках мирной природы европейской цивилизации. Вот на каком фоне Кант начал писать свое знаменитое исследование о пути к вечному миру – труд, который до сих пор продолжает оказывать влияние на новые поколения мыслителей, рассуждающих о правлении.

В начале 1990-х гг. аргументы Канта перефразировал один из американских политических теоретиков, выступающих за активную иностранную политику, которая якобы должна поддерживать и распространять демократию по всей планете под именем мира. Однако этот Кант эпохи конца холодной войны сильно отклонился от оригинала времен Просвещения, который вовсе не превозносил демократию и не верил в то, что подобные вещи можно насаждать через политику, и уж точно не делил мир на либеральные и нелиберальные государства. Настоящая точка зрения Канта, зафиксированная в классической традиции, заключалась в том, что республики – а не демократии – ведут к миру, поскольку основную роль в этом процессе играет эффективное разделение власти. Фактически, как многие классические либералы, он рассматривал демократии просто как государства с правлением большинства, которое без эффективного разделения власти может скатиться в деспотизм. По мнению Канта, причина того, что республики стремятся к миру, заключается в том, что за них придется сражаться их собственным гражданам, а не наемникам. Демократия, опирающаяся на профессиональную армию, вряд ли внушила бы ему доверие.

Не менее едкой для современного восприятия кажется и крайняя враждебность Канта к международным законоведам, которую он объясняет своим убеждением в том, что они выступают, в первую очередь апологетами власти, а потому нисколько не способствуют установлению мира. Фактически они препятствуют ему, заботясь лишь о временном сдерживании враждебности:

Собственно говоря, понятие международного права как права на войну нельзя мыслить… если только не понимать под ним следующее: вполне справедливо, что настроенные таким образом люди истребляют друг друга и, следовательно, находят вечный мир в глубокой могиле, скрывающей все ужасы насилия вместе с их виновниками. В соответствии с разумом в отношениях государств между собой не может быть никакого другого способа выйти из свободного от закона состояния постоянной войны, кроме как отречься подобно отдельным людям от своей дикой (не основанной на законе) свободы, приспособиться к публичным принудительным законам и образовать таким путем (разумеется, постоянно расширяющееся) государство народов, которое в конце концов охватит все народы земли. Но, исходя из своего понятия международного права, они решительно не хотят этого, отвергая тем самым in hypothesi то, что верно in thesi. Вот почему не положительная идея мировой республики, а (чтобы не все было потеряно) лишь негативный суррогат союза, отвергающего войны, существующего и постоянно расширяющегося, может сдержать поток враждебных праву и человеку склонностей при сохранении, однако, постоянной опасности их проявления10.

Кант, таким образом, утверждает, что государства, ограниченные законом, направленным на предотвращение войн, не могут заменить всеобщего порядка, который, по его мнению, возникает постепенно и неизбежно, по мере того как государства становятся федеративными и приглашают других присоединяться к ним. Он не указывает механизма, с помощью которого так должно происходить; в то время еще не было популярно теоретизирование по проблемам организации. Однако коммерция, в которую так верили многие другие, явно не является для него подобным механизмом, так как Кант не считает ее цивилизованной: он достаточно мрачно оценивает европейскую торговлю и ее влияние на остальной мир, а представителей торговли критикует за «несправедливость, каковую они демонстрируют в отношении земель и людей, которые посещают (что приравнивается к их покорению)». В целом Кант был убежден, что движение к «мировой республике» будет неизбежно усиливаться и процветать в основном потому, что люди по всей земле обладают здравым смыслом и постепенно должны понять, что это в их интересах. Таким образом, в его труде мы находим не прославление мира, состоящего из демократических народов, о котором говорит президент Буш, не хвалебную песнь свободной торговле, как у сторонников глобализации, а критику европейской государственной системы в том виде, в каком она существовала в конце XVIII в., в сочетании с тем, что впоследствии превратится в идею эволюционного пути развития человечества, где залогом мира являются разум и свобода. Идеалист, утверждавший, что прогресс на этом пути зависит от распространения идей, Кант был одновременно рационалистом в своей уверенности, что человечество не только обладает разумом, но и сможет им руководствоваться.

Многим другим мыслителям революционной эры эти утверждения уже казались устаревшими. Вере Канта в разум они противопоставляли важность чувств и ощущений, предпочитая идею европейского единства и натужный патриотизм. Англоирландский парламентарий Эдмунд Берк обвинял Французскую революцию за «жестокое разрушение европейского сообщества», основывавшегося, по его мнению, не на разуме, а скорее на чувстве преданности, которое старинные институты монархии и церкви вызывали у своих верных подданных и последователей. Революция, по его словам, стала «схизмой для всего человечества»; уклад, привычка и чувство – основной строительный материал социальной жизни – оказались под угрозой из-за этого взрыва варварских страстей. Критика революции в варианте Берка превращалась не в напоминание о системе независимых суверенов с якобы присущим ей балансом и стабильностью, а в вымышленный, но оттого не менее привлекательный романтический образ сообщества европейских стран, объединенных общими чувствами и стремлениями. Молодой германский мистик Новалис развил эту идею еще дальше. В тексте, написанном в 1799 г., он утверждал, что Европа нуждается в возрождении древней этики, когда она считалась «одним миролюбивым обществом», когда «один общий интерес объединял даже самые далекие провинции этой огромной духовной империи». По мнению Новалиса, Европа должна была отвернуться от философии и Просвещения, вернуться в Средневековье, к поэзии и духовности, к «более точному знанию религии». Языком, полным мистики и аллюзий, он утверждал, что попытки установления мира интеллектуальным путем обречены на провал. «Невозможно, чтобы мировые державы пришли к равновесию между собой. Всеобщий мир – это лишь иллюзия, только временное затишье. С точки зрения правительств, да и по всеобщему мнению, единство недостижимо». У Новалиса и революционеры, и их оппоненты «имеют важные и необходимые требования и должны их отстаивать, движимые духом мира и человечества». Примирить их может только вера. «Где же та старая добрая вера во власть Бога на земле, который единственный может даровать спасение?»

Человек, впервые использовавший термин «интернациональный», английский философ Джереми Бентам, не был склонен к подобным отсылкам в прошлое, упору на веру, Бога и христианство. Неудивительно для политика, ставшего почетным членом Французской Национальной Ассамблеи на рассвете террора, Бентам не поддерживал консерватизма Берка и антиреволюционной сентиментальности и уж точно не сводил общемировые проблемы к вопросу европейского единства. В процессе перехода от поддержки революции в ее ранние годы к резкой критике ее произвола он сформировал философию административной рациональности – одновременно радикальной и антиреволюционной, – оказавшей огромное влияние на следующие несколько десятилетий11. Бентам выступал за превосходство разума и здравого смысла, за сведение философии и метафизики к вопросам восприятия и количественному анализу. Главное же, он стремился поставить закон на новое и более прочное основание, так как считал его основным фундаментом для управления.

Термин «интернациональный» он придумал, будучи не удовлетворен идеями одного из своих оксфордских профессоров, знаменитого британского юриста Уильяма Блэкстона, чьи «Комментарии к английским законам» стали стандартной работой, которая, по словам историка, придавала общему праву «хотя бы видимость респектабельности»12. Бентам мало занимался общим правом, которое считал несистематизированной путаницей. В неопубликованной рукописи, относящейся примерно к 1775 г., он критиковал Блэкстона за чрезмерную самоуверенность в вопросах «законов наций», как будто тот знал, откуда они происходили. Возможно, из «нашего старого друга», естественного права, к которому Бентам – как Кант – относился разве что чуть лучше, чем к полному отсутствию каких-либо законов. А может, из существующих договоров и дипломатических соглашений, которые также не имели никакого отношения к закону. Именно эта интеллектуальная неудовлетворенность и заставила Бентама в своей влиятельной работе «Введение в основания нравственности и законодательства» использовать термин «интернациональный», познакомив с ним читателя в первый раз.

Закон в этом труде сочетался с философией в новой теории правления. Убежденный в том, что рационализация в английском безнадежно дезорганизованном управлении должна начаться с чистки законодательства и что для этого потребуется законотворчество на основании выверенных и точных философских основ, Бентам начинает свое «Введение…» со знаменитого принципа утилитаризма. Человечество управляется болью и удовольствием, а утилитарность состоит в максимизации последнего и минимизации первого. И первое, и второе поддаются количественному анализу как для индивидуума, так и – что особенно важно в политике – для коллектива. Далее он переходит к классификации законодательства, с которым сталкиваются политики: по Бентаму, существует две разновидности искусства управления – администрирование и законотворчество, – из которых последнее более важно для философа, так как касается вопросов постоянного свойства, в то время как администрирование занимается вопросами текущими. Обсуждая категории закона, Бентам вводит новое различие между «внутренней» (internal, англ.) и «интернациональной» юриспруденцией. Сразу признавая, что читателей может отпугнуть это новое слово, он пишет в примечании:

Слово интернациональный, следует признать, является новым, хотя, как я надеюсь, оно достаточно доступно для понимания. Оно предназначено отражать в основном ту ветвь закона, которая ныне подразумевается под термином закон наций; термином настолько невнятным, что, если бы не привычка, его скорее понимали бы как внутреннюю юриспруденцию каждой страны13.

В исходном контексте Бентам просто хотел прояснить техническую сторону вопроса, поскольку считал термин «закон наций» слишком невнятным: по его мнению, необходимо было провести четкое различие между законодательством внутри государства и законодательством между государствами, а также между правовыми спорами, касающимися индивидуумов (например, по контрактам), и спорами, касающимися суверенов государств. Он оставил на тот момент открытым вопрос о том, следует ли рассматривать «взаимные транзакции между суверенами» – иными словами, интернациональное право – вообще как форму права. Его ученик Джон Остин был, пожалуй, самым знаменитым сторонником идеи о том, что международное право – это не более чем благие намерения и слова, замаскированные под их личиной.

Сам Бентам с ним не соглашался и развивал свой аргумент об утилитарности до следующего заключения: «Исход, который незаинтересованный законовед в сфере интернационального закона предложил бы для себя, будет… самым великим счастьем для всех наций, взятых вместе». Новый корпус закона должны были, таким образом, разрабатывать люди, чья справедливость распространялась бы на всех в мире. «Если гражданин мира, – писал он, – должен подготовить универсальный интернациональный кодекс, то какую цель ему следует ставить перед собой? Всеобщая и равная польза для всех наций – вот какова должна быть его задача и его обязанность». Такова была глобальная установка, которая, будь она выполнима, позволила бы представителям общественных наук с мышлением всепланетного охвата создать общий кодекс с учетом культурных, географических, метеорологических и множества прочих особенностей каждой страны.

Идея об интернациональном кодексе законов влекла за собой институциональные сложности, а также необходимость создания интернационального суда, способного проводить в жизнь решения, которые вели бы к миру путем справедливого разрешения споров между нациями (в общих чертах эта схема описана в его «Плане всеобщего и вечного мира»). Постоянно смешивая откровенно фантастические проекты с практическими, Бентам расценивал кодификацию (еще один придуманный им термин) как важный этап на пути ко всеобщему миру через интернациональное законодательство. «Совершенствование всех возможных законов» должно было стать со временем одной из ведущих тенденций в интернациональной мысли14.

Примерно 40 лет спустя после выхода «Введения…» Бентам опубликовал новое издание своего классического труда. На этот раз он с большим удовлетворением отмечал, что его неологизм прочно вошел в современный лексикон. «Что касается слова интернациональный из этого труда, – писал он в 1823 г., – оно укоренилось в языке, свидетельством чему газеты и журналы». К этому времени сторонники Бентама активно пропагандировали его идеи: они предлагали планы модернизации недавно ставших независимыми Греции и Египта, а в некоторых южно-американских странах борьба между его последователями и оппонентами стала отражением более глобальных конфликтов, касающихся конституции и образования. К середине века возникло понятие «интернационализм» – радикальный проект, тесно связанный с развитием профессий и буржуазии, производства и торговли, а также с их идеологическим выражением в форме новых мощных социальных философий, впервые появившихся в период постнаполеоновской Реставрации. Вкратце, интернационализм предполагал критику старого порядка и утверждение, что мира можно достичь только через продуманные вмешательства, когда государства и общества управляются группами, ранее считавшимися маргинальными.

Таким образом, интернационализм существовал в тесных, но непростых отношениях с феноменом расширяющейся политической репрезентативности и ее прислужницы, растущей влиятельности общественного мнения. В год встречи Венского конгресса знаменитый политический хамелеон аббат де Прадт разоблачил своего императора как человека, который, по его словам, покрыл Европу «развалинами и памятниками»: он призывал победителей усмирить свой «военный дух» и вернуть Европу в «гражданское состояние». Далее он говорил, что для этого от них потребуется признать подъем новой власти под названием «общественное мнение», а вместе с ним и цивилизации. Именно цивилизация, это «божество», по словам де Прадта, должна была лишить деспотов власти, вдохнуть жизнь в идеи гуманности и предать презрению войну. Однако цивилизация была неотделима от новой политики: «Национальность, правда, публичность – вот три флага, под которыми мир двинется в будущее… У народа теперь есть знания о его правах и о его достоинстве». Диктатор, свергнутый одной лишь силой общественного мнения, – вот насколько многообещающим виделось аббату будущее15.

Доминик Жорж Фредерик дю Фур де Прадт – в разные времена преданный монархист, генерал времен революции, епископ Пуатье при Наполеоне, посланник по делам Ватикана и, наконец, посол в Варшаве – был, пожалуй, не в лучшем положении для распространения подобных идей. Однако он прекрасно ориентировался в настроениях, царивших в Европе (кульминацией его политической карьеры стало избрание на пост либерального депутата во Франции периода Реставрации), а идея власти общественного мнения пользовалась популярностью, так как критиковала не только наполеоновский деспотизм, но одновременно и Европейский Концерт, нанесший ему поражение, с его въевшимся консерватизмом. Державы могли попытаться использовать свои конгрессы для того, чтобы чинить препоны «потоку новых идей», писала «Литерари Газет» в 1823 г., но сила общественного мнения гарантировала им провал. Принцип «ассоциации» политические теоретики признавали движущей силой современности, и даже конференции и конгрессы, которые европейские монархи превратили в механизм управления делами континента, теперь захватывались их оппонентами и превращались в форумы для открытой демократической политики. Вскоре уже казалось, что даже самые неподходящие личности тут и там созывают съезды и образуют ассоциации. К 1848 г. европейские монархи прекратили контролировать это направление политики, столкнувшись лицом к лицу с угрозой, которую представлял для них «народ». По словам Фридриха-Августа II Саксонского из письма к королю Пруссии, «против конгрессов королей уже давно существует величайшая предубежденность. Народ может с легкостью расценить их как заговор»16. Теория заговора Меттерниха также обращалась против них: теперь короли боялись разоблачения, а неподконтрольная им пресса обладала властью влиять на политику. Интернационализм, в его современном смысле движение сотрудничества между нациями и народами, постепенно сдвигался из сферы маргинальных идей к мейнстриму, а монархия была вынуждена приспосабливаться к эпохе широкого электората и парламентской власти.

* * *

Примечательная книга, вышедшая в Париже через два года после смерти Бентама (и сразу после плавания первого парохода через Атлантику), демонстрировала растущее влияние интернационализма (и Бентама) на умы европейцев. Вышедший в 1834 г. «Роман о будущем» Феликса Бодена дал новый толчок и до того очень популярному жанру17. Действие развивается в некий не указанный точно период XX в. и перемещается между Северной Африкой – в год выхода книги Франция аннексировала Алжир – и городом Центрополисом в центральноамериканской республике Бентамия, где проходят ежегодные дебаты всемирного Универсального конгресса. Этот постоянно перемещающийся мировой парламент (бывают годы, когда он встречается, например, в воздухе или на море) объединяет разные нации и государства, а участвуют в нем «величайшие и наиболее выдающиеся интеллектуалы, промышленники и политики всего мира».

Боден обильно наводняет страницы книги приметами футуристического жанра: там встречаются летающие машины, провокационные предсказания ведущей роли женщин в политике, падение Российской и Оттоманской империй, возникновение новой Вавилонской империи и Иудейского царства. Однако подлинной инновацией является его попытка описать триумф правления представителей на глобальном уровне. В этом смысле Боден – настоящий последователь Бентама и стремится (о чем говорит открыто) использовать нарратив, чтобы влиять на воображение и подстегивать «прогресс человечества» эффективнее, чем «даже наилучшее изложение теоретических систем».

Насколько далеко продвинулась интеллектуальная жизнь со времен Просвещения, становится ясно, если сравнить эту книгу с другой классикой утопизма, «Год 2440» французского драматурга Луи-Себастьена Мерсье, опубликованной в 1771 г. У Мерсье мир достигается путем роспуска армий, рабов, священников и отмены налогов, однако действие происходит в Париже, в условиях просвещенной монархии, в контексте идеализированного города-государства. Политическая проблема и мечта об интернационализме как таковом у Мерсье не существует, в отличие от Бодена. Таким образом, в период между 1770-ми и 1830-ми стало возможным, на фоне Французской революции и Европейского Концерта, представить альтернативную интернациональную политику, которая признавала бы разницу между народами, убеждениями и формами правления, одновременно примиряя их под знаменами цивилизации18. Такая идея была новой. Она была связана с чем-то более широким, поскольку книга Бодена предполагает, что интернационализм следует рассматривать в контексте быстро растущего аппетита общества, касательно идей о будущем в целом. «На разведку в будущее!» – призывал французский ученый Франсуа Доминик Араго в 1839 г., за десятилетие до того как занять один из лидирующих постов в революционном правительстве 1848 г. Историки заокеанского переселения европейцев не так давно стали полемизировать о том, что так называемый менталитет приграничья следует воспринимать более серьезно, как своего рода ставку на будущее, которая довольно быстро оправдалась в XIX в. в ответ на сжатие времени и пространства, в момент, когда перемены стали происходить головокружительными темпами. Такое «мышление, направленное в будущее» коснулось и капитализма, и колониализма. Оно проявлялось в спекулятивных лихорадках и захвате земель, переживало неизбежные конфликты, провалы и разочарования, но находило подтверждение в быстро растущих городах, новых трансконтинентальных средствах сообщения и технологических новинках. Мечты о будущем увлекали тысячи европейцев в Техас и Калифорнию, на нагорья Южной Африки и Гран-Чако19.

Эра усиленной миграции дала почву для культуры, особенно чувствительной к идее единого мира; общество демонстрировало постоянно растущий аппетит к новым знаниям о трансконтинентальных путешествиях. Именно в это время возникла география, обильно финансируемая государством, – наука, напоминающая двуликого Януса, необходимая для военных походов и разведки, с одной стороны, и пропагандирующая представления о всемирной гармонии – с другой. В этот период вышло множество трудов по мировой географии, начали печататься ставшие бестселлерами иллюстрированные периодические издания, такие как французский «Ле тур дю монд», создавались ассоциации, как, например, Национальное географическое общество, основанное в Космос-Клубе в Вашингтоне группой американских исследователей, ученых и богатых любителей заморских приключений; в 1888 г. Общество начало выпускать собственный журнал, ставший одним из важнейших источников «распространения географических знаний». С целью точного картографирования мира была создана Международная геодезическая ассоциация, и ее научные изыскания, как и результаты других бесчисленных экспедиций, общественных и частных, серьезно изменили представления людей об окружающем мире. Достижения географии расценивались как предмет гордости большинством мыслителей, от Хэлфорда Маккиндера, основателя возникшей в XX в. геополитики, и немца Фридриха Ратцеля, с его роскошно иллюстрированной трехтомной «Историей человечества», до великих анархистов, в частности Элизе Реклю и Петра Кропоткина, представителей левого крыла, для которых национализм был географической ошибкой, а география – способом продемонстрировать человечеству разные племена, входящие в него. Карты висели на стенах школ, миниатюрные глобусы стояли в жилищах представителей среднего класса, газеты писали о путешествиях миссионеров или военных в сердце Африки, и все это стало весомым вкладом в сформировавшееся в XIX в. стремление оформить представления о политике будущего в глобальных терминах. Это был период «драки за Африку», плакатов «За Величайшую Британию», которая должна была объединить разные страны в рамках одного государства, и даже планов создания всемирной федерации с целью расширить процесс политического объединения20.

Наука служила мощным двигателем для процесса развития21. В своей речи, обращенной к сотрудникам нового Института электрической инженерии в 1889 г., британский премьер-министр лорд Солсбери превозносил телеграф, который, по его словам, «объединил все человечество на одном гигантском пространстве, где все могут видеть, что делается вокруг, и слышать, что говорится, а также судить о любой политике в тот самый момент, когда события имеют место быть»22. Осознание мира как взаимосвязанного целого было неотделимо от пароходов, железных дорог, телеграфа и воздушных средств сообщения – от ощущения жизни в эпоху беспрецедентных технологических достижений. Жюль Верн прославился как мастер «фантастических путешествий»: в его романах путешествия с помощью машин, будь то субмарина или воздушный шар (в то время самый любимый аппарат фантастов), уничтожали расстояния и указывали на потенциал науки и ее перспективы для преображения цивилизации. Как подтверждали романы Верна, наука, объединенная с литературой, стала популярнейшим средством для отражения интернационалистских представлений об объединенном человечестве. Футуристические романы были уже не просто культурной пеной, сигнализирующей о более глубоких социально-экономических подвижках. Они, как утверждал Г. Уэллс, говоря о тенденции критиковать эти романы за «псевдонаучное фантазирование», лучше произведений любого другого жанра отражали «новую систему идей». А главной из них было убеждение в том, что достаточно сосредоточенное и прицельное внимание к будущему позволит человечеству стряхнуть с себя предрассудки и штампы прошлого. «Дайте нам умереть спокойно под сенью объединенного человечества и религии будущего», – писал в 1890 г. французский философ Эрнест Ренан. Несколько лет спустя французский социолог Габриель Тард предложил обратный детерминизм, в котором события определялись будущим, а не прошлым, и оформил свои представления о будущей всемирной конфедерации во «Фрагменте истории будущего» 1896 г.23

6.Цитируется у Curti M. Francis Lieber and Nationalism, Huntington Library Quarterly, 4:3 (April 1941), 263–292.
7.Book of Isaiah, esp. chapters 64–66.
8.Archibugi D. Methods of international organization in perpetual peace projects, Review of International Studies, 18:4 (Oct. 1992), 295–317. The essential reference work in: Hinsley F. H. Power and the Pursuit of Peace: Theory and Practice in the History of Relations between States (Cambridge, 1967).
9.Nekhimovsky I. The Ignominious Fall of the “European Commonwealth”: Gentz, Hauterive, and the debate of 1800.
10.Кант И. К вечному миру // Сочинения: в 6 т. М., 1966. Т. 6. С. 274
11.Burns J. T. Bentham and the French Revolution, Transactions of the Royal Historical Society, 16 (1966), 95-114.
12.Miles A. Blackstone and his American legacy, Australia and New Zealand Journal of Law and Education (2000), 57.
13.Bentham. An Introduction, 326, note 1.
14.Janis M. W. Jeremy Bentham and the Fashioning of “International Law”, American Journal of International Law, 78:2 (April 1984), 405–418.
15.Abbe de Pradt. The Congress of Vienna (Philadelphia, 1816), 32–42, 202–215.
16.The Literary Gazette for the Year 1823 (London, 1823); по вопросам монархии см.: Paulmann J. Searching for a Royal International: the Mechanics of Monarchical Relations in Nineteenth-Century Europe; Geyer M., Paulmann J., eds. The Mechanics of Internationalism: Culture, Society and Politics from the 1840s to the First World War (Oxford, 2001), 145–177, P. 167.
17.Clarke I. F. The Pattern of Expectation, 1644–2001 (London, 1979), ch. 3.
18.Bodin F. Le roman de l’avenir (Paris, 1834). В настоящее время эту книгу сложно найти. Существует английский перевод Brian Stapleford: Felix Bodin. The Novel of the Future (Encino, California, 2008).
19.Прежде всего, Belich J. Replenishing the Earth: the Settler Revolution and the Rise of the Anglo-World, 1783–1939 (Oxford, 2009), chs. 6–7.
20.См. У Дункана Бэлла: «До 1870-х глобальная политика… редко рассматривалась как реальная возможность; позже она стала привычным требованием». The Idea of Greater Britain: Empire and the Future of World Order, 1860–1900 (Princeton, 2007), 64.
21.См. гл. 4 ниже.
22.Bell, op. cit, 90.
23.Этот и другие примеры см. у Armytage W. H. G. Yesterday’s Tomorrows: A Historical Survey of Future Societies (London, 1968), 36–39.
Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
12 mart 2018
Çeviri tarihi:
2016
Yazıldığı tarih:
2012
Hacim:
610 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
978-5-9950-0715-9
Telif hakkı:
Издательство «Кучково поле»
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu