Kitabı oku: «Аномальные явления»
Глава I.
О том как рвется реальность
Для меня жизнь слишком коротка, чтобы беспокоиться о вещах мне неподвластных и, может, даже несбыточных. Вот спрашивают: «А вдруг Землю поглотит чёрная дыра, или возникнет искажение пространства-времени – это же повод для волнения?»
Нил Деграсс Тайсон
…О, как эффектно выглядит артиллерийский обстрел на киноэкране. Даже самый робкий зритель не испугается, ведь об очередном кинематографическом взрыве его предупредит длительный заливистый свист. Не удивительно, потому что именно так звучит рассекающий воздух снаряд по мнению многоопытного звукооператора. И вот все падают навзничь (нет, не в зрительном зале, а всего лишь на экране) и ждут. У них, волею режиссера, есть несколько растянутых до бесконечности экранных секунд, в течении которых можно выкрикнуть нечто героическое, проклясть врага или признаться в любви. Ах, как это тонко, говорим мы, как жизненно. Взрыв тоже прекрасен, он просто великолепен своей гаммой всех оттенков черно-красно-желтого. Как красиво летят комья земли, как изящно стелется дым и восхищенному зрителю неведом кислый запах тротила и омерзительно-сладкий запах свеже-выплеснувшейся крови. А потом на экране кричат раненые и это тоже не страшно, ведь хотя они и кричат нечто жалобное, но ты не веришь их слишком уж четко произнесенным словам, догадываясь какими-то глубинами генетической памяти, что на настоящей войне так не бывает. И ты совершенно прав, на настоящей войне все совсем не так.
…Не было ни приближающегося свиста, ни шелеста рассекаемого снарядом воздуха, как не было и грохота разрыва. Нет, грохот конечно был, но услышать его не удалось, потому что по ушам ударило и он сразу перестал не только слышать, но и вообще что-либо ощущать. Сам же взрыв, отбросивший его на другой конец казармы, но пощадивший, увидеть тоже не удалось…
Сознание возвращалось рывками, как будто кто-то перекидывал рычажки невидимых тумблеров: щелк! щелк! Чувства включались по одному. Первым вернулось обоняние: ноздри наполнились смесью химии, дерьма и крови. Потом появились звуки и это было плохо, очень плохо, потому что истошные крики сливались с глухими стонами в один непереносимый вопль. Непонятен был источник этих воплей, ведь не может же человеческое существо издавать такие нечеловеческие звуки. Ко всей этой какофонии добавлялось какое-то бульканье и хрипение и их не хотелось ни слушать, ни даже идентифицировать. Осязание заявило было о себе, но шок задвинул боль от ушибов (а может и от ран?) куда-то далеко и оставил там дожидаться своей очереди. Зрение тоже вернулось, но ничего не было видно за пеленой дыма и гари. Вот это как раз было хорошо, потому что видеть тоже не хотелось. И все же Вадим судорожно огляделся, стараюсь увидеть хоть что-нибудь сквозь дым и это ему удалось. Барака, как такового, больше не было. Две красно-кирпичные кладки почему-то сложились внутрь, как стены карточного домика, а третья разлетелась наружу крошевом некачественных пористых кирпичей. Последняя стена устояла, став наполовину ниже и к ней сейчас оттаскивали раненых, как будто кирпичи могли защитить от гаубичного снаряда. На полу или, точнее, на том что когда-то было полом, лежали битые кирпичи, оторванные части тел, пустые шприцы адреналина, обрывки одежды и бинтов. Болели ребра, болели ободранные о кирпичи ладони, болело все, но похоже обошлось без серьезных ран. Мне повезло, но надолго ли хватит моего везения? Мысль мелькнула и пропала, отброшенная глухой защитой непробиваемого сознания. До сих пор, впрочем, ему не слишком везло, иначе бы он не оказался здесь.
…Сюда, в этот безымянный поселок их привез разрисованный всеми возможными красками автобус с огромной надписью "Турпоездки куда угодно!" на борту. Бойцы мрачно подшучивали над веселой надписью, озвучивали всевозможные и далеко не всегда цензурные направления их поездки. На самом деле никто ничего не знал, не полагалось им ничего знать, хотя и так было ясно, что везут на фронт. Сиденья в автобусе были неправдоподобно мягкими и по-довоенному комфортабельными. Вадим вознамерился было вздремнуть, но мешал автомат, о ствол которого он периодически ударялся ухом, задремав. Саперная лопатка тоже вела себя мерзко, впивалась острым ребром в складку живота под нижним краем бронежилета. “Броник” можно было снять, но тогда самому необходимому снаряжению могли "приделать ноги" на первой же остановке, а другой купить будет уже негде. Нет, лучше уж оружие потерять, думал Вадим и оглядывался назад, где заднее стекло автобуса полосовал свет фар. Это сразу за ними шла юркая бронемашина с наемниками: мобилизованным не доверяли, опасаясь дезертирства. Так они оказались в захолустном городке, название которого немедленно вылетело у Вадима из головы. Роту разместили в бараке на краю поселка, а спать пришлось на матах, реквизированных, надо полагать, в поселковой школе. И в первый же день, рано утром, им "прилетело"…
– Танки!! – доносится истошный вопль откуда-то снаружи барака.
Как хорошо, подумал Вадим, теперь надо будет что-то делать и не придется больше обонять эту мерзкую вонь и слушать то, что слышать не хочется. Что именно надо делать он не представлял, но это было неважно. Крепкая рука судорожно сжала воротник его камуфляжной куртки и подняла на ноги.
– На позицию, сука! – орал невидимый в дыму человек – На позицию!
Это было хорошо и правильно, потому что там, на позициях, он хотя бы не будет видеть эти заляпанные кровью ошметки. Но никаких позиций не было. Была лишь наспех вырытая траншея без ходов сообщения и без блиндажей, к которой судорожно подтягивали технику. Броневик выкатился на опушку, просунул ствол орудия через голые ветки верб, но выстрелить не успел, подпрыгнул и задымил, то ли подорвавшись на мине, то ли получив ракету в моторный отсек. Слева смачно чихнул противотанковый комплекс и ракета ушла по-над пашней, волоча за собой шлейф. Что-то сверкнуло в небе, слева блеснуло огнем, половину траншеи лизнуло языком огня и дыма и волна горячего воздуха швырнула Вадима на бруствер, припечатав носом об мягкую землю.
– Блядство! – прошипел над ухом незнакомый голос – Ну почему именно нам такое блядство! Они же никогда не атаковали в лоб. Никогда не шли вперед, не выбив нас артой с позиции. Никогда! Ведь верно же? Верно, да?
Говорить не хотелось и Вадим лишь судорожно кивнул головой и вжался еще глубже в податливую землю, искоса поглядывая на говорившего. На нем поверх совершенно цивильного цвета парки был надет старенький бронежилет, делая его нелепую фигуру еще более нелепой. Рослому бойцу броник был явно маловат и Вадиму вспомнилась фраза "коротка кольчужка-то" из какого-то старого полузабытого фильма. Роту набирали "с бору по сосенке", согнав вместе недавно мобилизованных, вылечившихся из областного госпиталя, пойманных дезертиров и еще бог знает кого. В дороге бойцы пытались выспаться и многим, в отличие от Вадима, это удалось. Поэтому перезнакомиться они не успели и Вадим с трудом различал по лицам немногих, а по именам – никого. Может быть так и лучше, подумал он, не о ком будет жалеть после боя. Был еще комроты, пожилой лейтенант запаса с редкой фамилией Иванов, но его Вадим видел на полу в разбомбленной казарме и о лейтенанте следовало забыть. На самом же деле все это было отговорками и ему просто не хотелось знакомиться и общаться. Еще в учебке он прослыл гордецом и снобом, отказавшись и от самогона и от самоволок "по девкам". Для такой мизантропии были причины: он был обижен на весь мир густой смесью обид. Здесь была и обида на завлаба, который мог бы его отстоять, избавить от мобилизации, послав грозный факс в военкомат, но не сделал этого и наверняка уже использует рекрутство Вадима для своих не слишком чистых махинаций. Затаилась и обида на друзей, источавших слова сочувствия, но прятавших глаза, в которых, не дай бог, он мог бы прочесть радость от тщательно загоняемой глубоко в подсознание мысли: "Не меня! Не меня!" Он понимал несправедливость своих чувств, но продолжал лелеять их в приступе мазохизма. И совсем уже мерзкой была злость на Лесю, мелкая и беспредметная. Там, на вокзале, Леся провожала его сухими глазами и вымученной улыбкой. Она тоже молчала и прятала глаза, наверное боялась показать свой страх и свою тоску и этим его ослабить. Да, наверняка так и было, но он все равно злился на нее, остающуюся, злился на себя за эту злость и от этого злился еще больше…
– Говорят, они своих берегут – боец никак не мог успокоиться – Берегут, суки! Ты понимаешь? Бе-ре-гут!
Вадим не ответил. Ему сейчас было безразлично, берегут ли враги своих бойцов или нет. Ему многое было сейчас безразлично: любимая астрофизика, родители, Леся – все. Но боец не унимался.
– Так почему же именно сейчас!? Именно здесь!? Остановитесь! Гады-ы!
Он уже кричал во весь голос, поднявшись в траншее и размахивая своим автоматом. Почему он не замолчит, подумал Вадим, пусть кто-нибудь скажет ему замолчать! Что-то мягкое шлепнулось об бруствер, потом еще и еще. Вопивший боец вдруг замолк и медленно осел на дно траншеи, сползая почему-то по дальней ее стене.
– Держаться! – заорал кто-то сзади – Держать позицию! Огонь! Мать вашу – огонь!
Вадим оглянулся. По траншее шел человек в камуфляже, волоча за шкирку двоих бойцов соседнего взвода. За бойцами, безучастными и вялыми от страха, похожими на обвисших тряпичных кукол в человеческий рост, как две детские игрушки волочились их автоматы. Так же нельзя, подумал Вадим, вспомнив давние институтские сборы, земля же набьется в ствол и его разорвет при выстреле.
– Никто не уходит! – орал человек в камуфляже – Ни одна блядь не уходит! Огонь!
Судя по всему: по камуфляжу, по аккуратно подогнанному легкому кевларовому бронику, по короткому пистолет-пулемету неизвестной Вадиму конструкции, по ботинкам с высокой шнуровкой, по тактическим перчаткам – это был наемник. Он все шел и шел вдоль траншеи, истошно вопя что-то бессмысленное и загоняя бойцов на бруствер, но вдруг остановился не дойдя нескольких шагов до Вадима. Из его груди, из щели меж двух кевларовых пластин брызнул красный фонтанчик и на лице появилось выражение непомерного удивления и какой-то детской обиды. Наверное он собирался жить вечно, подумал Вадим, да вот не получилось. Наемник рухнул на землю резко и неэстетично, как белье с вешалки. Войцы, опасливо поглядывая на безжизненные тела и то и дело вжимаясь в стены траншеи, вяло отвечали суетливыми и неприцельно-длинными очередями. На правом фланге уныло и мрачно тявкал ротный пулемет.
Осторожно выглянув за бруствер, Вадим тут же нырнул обратно, но сетчатка глаз успела запечатлеть всю панораму боя, застрявшую в памяти каждым нематериальным пикселем моментального снимка. В центре поля зрения огромный приземистый танк медленно ползет по вспаханному полю. Активная защита частично отработала, многих пластин уже нет, но чудовище продолжает рвать гусеницами пашню и, покачивая антенной, медленно приближается к их траншее, плохо скрытой голыми ветками верб редкого перелеска. Ствол орудия грозно поводит своим черным оком, но танк не стреляет. Молчит и его пулемет. Серо-зеленые люди медленно бредут рядом с танком, устало опустив стволы своих автоматов. Лиц не видно. Что этому виной? Может быть камуфляжный раскрас, осевшая на лицах копоть или просто многодневная грязь? Второй танк застыл на краю поля, разбросав гусеницы и уткнувшись пушкой в борозду. Оттуда тоже медленно приближаются усталые люди. Они все идут и идут: ближе, еще ближе. Теперь можно рассмотреть их лица. На этих лицах одинаково деловитое выражение: люди идут убивать. Еще ближе… Теперь уже видны сине-желтые нашивки на их камуфляже, ребристые бронежилеты, пятнистые каски, тактические перчатки, зачерненные стволы автоматов. Вадим поймал себя на том, что снова смотрит через бруствер, смотрит завороженно, не в силах отвести взгляд от тех, кто будет сейчас его убивать. Справа слышится автоматная очередь, вторая… Но люди на пашне не падают навзничь и не замедляют шаг. Они все бредут и бредут вперед, по прежнему опустив оружие. Нет, это не "психическая атака" и не бравада, это всего лишь застарелая усталость. Им надо дойти до траншеи, сделать свою неприятно-привычную работу и тогда можно будет наконец лечь и отдохнуть.
И именно сейчас, в самое неподходящее время в голове вдруг начали возникать неожиданные вопросы. Например: зачем я здесь? Задавать такие вопросы было бессмысленно и все же он продолжал их задавать. Как я сюда попал? Это тоже был бессмысленный вопрос, но на него хотя бы можно было ответить… Он попал под третью волну мобилизации. В первую волну забирали мужиков с периферии: безответных работяг-разнорабочих, бомжей, алкоголиков, злостных неплательщиков алиментов и прочих люмпенов. В общем, тех кого не жалко и кому все равно загибаться-ли от цирроза печени, кормить-ли вшей в окопах. Воевали они также как и работали: фронт держали из рук вон плохо, а в наступлении от них и вообще никакого толку не было. Вторую волну набирали по-другому: заманивая нелегалов перспективой получения гражданства и уголовников перспективой досрочного освобождения. Когда зеки кончились, а нелегалы разбежались предпочтя жизнь гражданству, наверху поняли, что снова получилось неудачно и задумались. Думали они недолго и заявили что боец должен быть мыслящим, желательно с высшим образованием. Фраза прозвучала зловеще и прочитав ее в новостях, Вадим засуетился, но сделать ничего не успел. Забирали его прямо из университета, прислав наряд из двух бойцов с пустыми глазами во главе с молодым младшим лейтенантом, наверное только что из училища. Юноша очень стеснялся своей роли, прятал глаза, но когда Вадим случайно поймал его взгляд, то стало ясно, что приказ юный офицер выполнит несмотря ни на какие обстоятельства. Если прикажут, подумалось Вадиму, то также застенчиво он пойдет убивать женщин и детей, ведь приказ есть приказ, не правда ли? Тем не менее, вручая повестку, лейтенант был предельно вежлив, патрульные не делали попыток взять оружие на изготовку и вообще все выглядело весьма достойно и мило. От него не только не потребовали заложить руки за спину, как полагалось в фильмах про сталинскую эпоху, но даже не приказали идти первым. Так они и шли меж лабораторных шкафов, подобные четверке закадычных друзей, один из которых был по странной случайности не вооружен и в штатском. Вот только почему сотрудники прятали глаза, когда он проходил мимо, о чем они думали? Лишь отчаянный Тошка Кривошеев громко ляпнул ему в спину: "Сбеги, Вадя! На первом же полустанке и сбеги!" Лейтенант затравленно обернулся, сфотографировал Тошку взглядом, но ничего не сказал. Следовало бы последовать мудрому тошкиному совету, но везли их не в поезде, а на автобусах и о побеге можно было только мечтать. Да и некуда ему было бежать.
Потом было ускоренное обучение, полностью выпавшее из памяти, “автобусная экскурсия" на фронт и вот теперь этот его первый и, скорее всего, последний бой. А сейчас он почему-то стоит, высунув голову из траншеи, ждет пули в голову и задает самому себе дурацкие вопросы. Неважно, промелькнула очередная мысль, все это уже совершенно неважно. Сейчас они дойдут до нашей траншеи и весь этот ужас наконец кончится. Я хочу видеть выражение их лиц, подумал Вадим, хочу понять, о чем будет думать убивающий меня, перед тем, как выстрелить. Сделать это оказалось нелегко, потому что веки наползли на глаза в малодушном желании не видеть приближающуюся смерть. Судорожным движением он заставил себя видеть и увидел лишь что люди на поле стали еще ближе.
Пронзительный многоголосый визг заставил его обернуться, но увидеть ничего не удалось, потому что в следующее мгновение он снова перестал видеть. Наверное он перестал и слышать, да и все остальные чувства отказали. Много позже он понял, что с ним произошло нечто похожее на перегрузку, навалившуюся на электронный прибор и зашкалившую его индикаторы, затолкав их за границу такой точной, но теперь совершенно бесполезной измерительной шкалы. После этого прежде такой умный прибор становится ни на что не годен и, по меткому определению того же Тошки, начинает "показывать погоду". И хорошо еще если не перегорят предохранители. Действительно, его "предохранители" с трудом выдержали внезапный удар. Сначала наверное была ослепительная вспышка и поэтому зрение мгновенно его предало, отключилось. И сразу же на него, ослепшего, навалилось нечто огромное, мягкое и раскаленное. Мягкое моментально затвердело и попыталось раздавить Вадима о стену траншеи. Податливая добрая земля не сопротивлялась и уступала, но твердое и раскаленное было сильнее, давило страшно и в груди уже что-то омерзительно хрустнуло. Раскаленное выдавило воздух из легких и обрушилось на позвоночник, смяло лицо, сжало череп огромными тисками. Я не выдержу, промелькнула ленивая мысль, сейчас меня скрутит и раздавит. Вот еще немного, еще четверть секунды и оно сомнет меня, сложит пополам, хрустнет позвонками, переломит ноги как щепки, вдавит глаза внутрь черепа. Ну и пусть…
И тут все кончилось. Вначале долгожданный воздух ворвался в обожженные легкие и он тоже был раскаленным, этот воздух. Да нет же… Вовсе нет… Воздух был просто горячим и, самое главное, им можно было дышать. И Вадим дышал, дышал… Потом вернулось зрение, но глаза не видели ничего сквозь колышущуюся серо-бурую пелену. Слух возвращался медленнее всех остальных чувств: то ли была повреждена барабанная перепонка, то ли просто не хотелось слышать эти крики. Нет, не крики, а вопли… Вопили сзади, за траншеей, наверное это были раненые в развалинах барака. И вопили спереди, там откуда еще недавно шли усталые люди с сине-желтыми нашивками. Вопили не то от боли, не то от страха, а может виной была смесь этих таких разных чувств. Крики становились все тише и, наконец, замолкли. Наверное, некому стало вопить, лениво подумал он. Рядом послышались странные булькающие звуки и Вадим оглянулся. Лучше бы он этого не делал. Стоявший дальше по траншее человек изрыгнул из себя фонтан темной крови, постоял секунды три, строго посмотрел на Вадима пустыми глазами и осел на землю, обвалился как пустой бурдюк, из которого выплеснули содержимое. За ним виднелись такие же "бурдюки" в черных, отвратного вида лужах. Я не выдержу, подумал Вадим, я сейчас сойду с ума. Скорей бы, я же не могу больше все это видеть и слышать. Надо обязательно сойти с ума. Умереть, забыться. Наверно, я уже свихнулся, иначе почему я цитирую Шекспира? Да есть ли здесь живые?
– Буратино! – хрипит голос сзади.
Что-то впечатало человека в стену траншеи так, что, казалось наружу торчат только глаза. Но нет, там еще есть рот и этот рот выдавливает хриплые слова:
– Буратино! Суки! Буратино! По своим! Суки!
Что еще за “Буратино”? Наверное впечатанный в стену человек бредит. Да и я, похоже брежу. Все это не более, чем бред. Может быть это даже предсмертный бред, уж больно нереально-запредельным было злое раскаленное нечто. И тут Вадим вспомнил: "Буратино", так назывались системы залпового огня, выстреливающие реактивные снаряды с термобарическим зарядом объемного действия. Он даже видел эти приземистые бронированные машины с кассетой пусковых установок. Были еще более современные "Солнцепеки", но их, по слухам разнесли в пух и прах беспилотники врага. Так вот чем было то страшное и раскаленное! …Впечатанный в стену траншеи боец перестал хрипеть и теперь смотрит на Вадима бесстрастными, быстро стеклянеющими глазами. Но вот же сволочи! Так мило назвать машину для убийства! Садисты с извращенным чувством юмора! Впрочем, в этом мире, мире жестокой войны, происходило порой и не такое и за свои неполные сутки на фронте он многое понял, очень даже многое.
Оказалось, что существует два мира. Где-то там в далеком Питере находится лучший из них: прекрасный мир Леси, мир мамы, мир астрофизики, мир уютных кафе, вежливых людей и бесконечной ценности человеческой жизни. Там все мило и уютно, там тебя защищают мудрые законы и законопослушные люди, по крайней мере именно так это выглядит на первый взгляд. Может быть и там не все так уж радостно и поди знай, что творится в головах вежливых людей и насколько они законопослушны. И все же в том мире хочется жить. А здесь, в чужой стране, где по какому-то недоразумению люди говорят на твоем языке, правит совсем иной закон – беспощадный закон войны. Он позволяет многое, может быть даже все или почти все. В соответствии с ним, с этим законом, мужчины – цель, дети – помеха, а женщины – добыча. Но за вседозволенность надо платить и платой будет жизнь. Даже если тебя не нужна такая вседозволенность, то и тогда тебя все равно ждет смерть, столь же бессмысленная и бесполезная. Нет, в этом мире я жить не хочу и не буду. Но вот что интересно: в последние дни и часы тот далекий мир Питера начал отдаляться, становясь бесконечно далеким. Право слово, да существует ли он вообще, этот прекрасный мир? И существовал ли он когда-либо? Нет, конечно же не было ни Питера, ни Леси, ни кафешек и все это была лишь навь, морок. Ведь не могут же сосуществовать на одной планете и чистенькие кафешки с воспитанными людьми и женщины с распоротыми животами посреди улицы! Но и сегодняшний мир, мир войны, не должен, просто не имеет право существовать. Забыть! Забыть все, как сон и уйти, уйти куда угодно, лишь бы подальше отсюда.
Кряхтя и шипя от боли в обожженных руках, он вскарабкался на бруствер. Мир изменился. Сзади больше нет ни верб, ни последней стены барака, а спереди не видно людей, лишь стелится буро-черный дым, скрывая пашню. Подул ветер и сквозь серо-бурое стал виден огромный танк, погрузившийся в землю до середины катков, возвышаясь подобно огромному матово-черному монументу. Почему он черный? Но думать не хотелось, ни о танке, ни о том куда исчезли усталые люди в серо-зеленом. Думать вообще не хотелось и он пошел туда, откуда выползли танки и откуда вышли усталые люди. Почему именно туда? Наверное ему хотелось уйти подальше от черных луж или ему было просто все равно куда идти, потому что оставаться на месте было невыносимо страшно. Он поднял голову и увидел лишь равнодушные весенние облака на равнодушной голубизне неба, такой чистой и такой безразличной к тому, что вытворяли люди внизу. И тут мир изменился еще раз…
Вначале не стало неба. Нет, оно не разверзлось и не обрушилось. Оно даже не схлопнулось, как в каком-нибудь фантастическом блокбастере. Неба просто не стало, а на его месте образовалось ничто. Потом, когда к нему вернулась способность думать и связно строить фразы, он неоднократно пытался описать "ничто" и каждый раз ему не хватало слов. Таких слов просто не существует, понял он много, много позже, через множество дней и ночей. И тогда он подумал, что описать "ничто" невозможно, как невозможно описать свою собственную смерть, потому что нет у нас ни таких понятий, ни нужных слов. В тот же момент он ни о чем подобном не думал. Он лишь испытывал страх, никогда не испытанный им ранее, совершенно особый страх. За прожитые им не такие уж малые годы ему не раз доводились бояться: это мог быть холодный и липкий страх перед опасностью, страх опозориться, страх боли. Все эти виды страха были ему хорошо известны и испробованы, стали знакомыми и родными. Но этот новый страх был незнаком: то была какая-то жуткая квинтэссенция всех страхов мира, слитых воедино. Это даже не был пару раз испытанный им страх неизвестного. Нет, то был страх абсолютный и беспричинный. Возможно, так страшно стало потому что все вокруг стало “не так”, неправильно, необъяснимо и непознаваемо. И дело было не только в исчезнувшем небе. Да, его не стало, но и с остальным миром тоже творилось неладное. Лес на горизонте размазался, поплыл буро-зеленой полосой и начал растекаться, как нагретый на свечке пластилин, стекая в сторону. Земля, и без того невыразительно-бурая, стремительно теряла цвет, чернея на глазах и тоже начала течь куда-то вправо, вслед за лесом. Впрочем, не только лес, но и сам горизонт вдали взял и потек как акварельные краски под дождем. Это и было похоже на дождь, только текла не вода, а неведомая субстанция, смывающая рисунок реальности. Еще немного, пронеслась ленивая мысль, и в мире не останется ничего, только чистый холст нематериальности. Потом на него можно будет осторожно нанести новую реальность, которая будет, должна, стать лучше нашей. А горизонт все продолжал растекаться и реальность уже давно должна была кончится, ведь не могло быть а мире так много реальности. Но действительность продолжала течь куда-то вправо и ей не было конца. Это же хорошо, подумал он, что ее так много, моей реальности, это же так славно. Но хорошо не было, было лишь очень страшно.
Потом действительность начала скукоживаться и вселенная, с детства полагаемая им бесконечной, стремительно начала сжиматься в точку. Казалось бы, ничего не изменилось в безумной картине: все так-же стекал направо горизонт и все также бесстрастно глядело на него жуткое "ничто" вместо неба над текущим горизонтом. А действительность продолжала и продолжала сжиматься и ее становилось все меньше и меньше, но не перед глазами, а в каком-то ином ощущение, в ощущение, которого он раньше не знал и которое воспринимал неизвестными ранее рецепторами. Вспомнилось давно читанное и неизвестно кем сказанное: "…Бездна начнет глядеть в тебя!" Только сейчас он понял эту фразу, потому что в него смотрела безглазая, равнодушная ко всему бездна. Как страшно, когда ты безразличен всем и вся и, наверное, это и есть смерть. Не старуха с косой и не замирающее попискивание больничного монитора, а абсолютное и безграничное безразличие. Впрочем, откуда тебе знать? Но есть же еще Леся, мама, несколько верных друзей. Им-то ты не безразличен? Или их уже нет? Наверное, всех их пожрало равнодушное "ничто" или же они тоже истекли потеками жизни, как этот подтекающий горизонт. Равнодушие, вот он, истинный ужас, промелькнула очередная ненужная мысль. К черту все мысли! Сейчас он мечтал только об одном: сойти с ума, ведь тогда наверное закончится весь этот нереальный кошмар. Но тот и не думал кончаться, зато закончилось время: часы перестали быть часами, а минуты – минутами и слиплись в один клубок, в котором мгновение невозможно отличить от вечности. Неужели это никогда не кончится? И как вообще что-то может закончиться, если времени больше нет, а вместе с ним исчезло и понятие "когда", оставив по себе лишь огромное, равнодушное ко всему "никогда".
…И все же это кончилось, кончилось столь же внезапно, как и началось. Краски вернулись и на горизонт и на лес вдали, да и земля снова стала бурой. Вернулся черный танк и даже равнодушные облака вернулись на синее небо. Куда-то исчезли расползающиеся по горизонту цвета и исчезло страшное "ничто" на месте неба. Вселенная, в своем неведомом неизмеряемом измерении, развернулась и снова стала бесконечной. Как будто ничего и не было, не было подтекающего горизонта, исчезнувшего неба и бездны. Но ведь были же, они несомненно были, эти бесконечные мгновения ужаса. Так чем же, во имя всего святого, это было? Можно ли вообще дать имя тому, что не укладывается в известный тебе жалкий набор терминов? Наверное, разумнее будет не думать и убедить себя, что ничего и не было, и все, что ты видел, это не более чем результаты контузии после удара проклятым "Буратино". Не получится, понял он, слишком уж реалистично выглядело расползание реальности и жуткое "ничто" вместо неба. Это же готовый оксюморон: "реалистичное исчезновение реальности" и все же, как многие другие оксюмороны, он был самым точным определением того, что произошло. Поэтому я не смогу выдернуть виденное из долговременной памяти и забыть, как ночной кошмар. Значит, с этим мне придется жить, еще даже не представляю как. Наверное надо найти людей, хоть каких-нибудь людей, и начать говорить, обязательно говорить. Ты уже никогда не сможешь забыть ужас стекающей в никуда реальности, но ты можешь попробовать облечь его в слова, приручить, сделать послушным или, хотя бы, не таким страшным. И он пошел искать живых.
Живых не было. На поле вообще ничего не было, ни живых людей, ни мертвых тел. Ведь не считать же телами или даже частями тел те обрывки обмундирования, наполненные плотью, которые щедрая южная земля уже милосердно пытается вобрать в себя. Нет, смотреть на это не следовало. Он прислушался. Сзади, со стороны поселка звенела натянутая до предела тишина, а от синеющего за полем леса слышались голоса: не то крики, не то стоны. Он пошел на эти звуки жизни, не успев подумать, что его могут встретить автоматной очередью. Впрочем нет, эта мысль все же появилась, повертелась в мозгу и исчезла, загнанная обратно в подсознание. Все что угодно, думал он, пусть даже очередь в лицо, лишь бы не эта мертвая тишина. За полем, в воронке от снаряда на краю леса он увидел первого человека. Воронка был залита водой и оттуда смотрелa голова с неопределенным выражением глаз на черном не то от маскировочной краски, не то от копоти лице. Человек в воде поднялся на локтях и стал виден трезубец на нарукавной нашивке.
– Будешь стрелять?! – прохрипел человек с трезубцем на рукаве, медленно выбираясь из воронки и не отводя взгляда от чего-то на уровне груди Вадима.
Только тут Вадим заметил, что держит огромный черный пистолет. Такие пистолеты неизвестной ему марки были в ходу у наемников, у Вадима же его отродясь не было. Ему выдали обычный автомат с напрочь стертым лаком деревянного приклада, который сейчас лежал где-то под слоями земли, тел и обломков. А вот теперь он судорожно сжимал в левой руке (почему в левой!?) это неизвестно откуда взявшееся чужое оружие. Брезгливо, как ядовитую тварь, Вадим отбросил его в сторону. Упав в лужу, пистолет неожиданно выстрелил с противным, чавкающим звуком. Барабанные перепонки еще не оправились от контузии и выстрел прозвучал глухо, как сквозь вату, но инстинкты сработали быстрее разума и Вадим плюхнулся в воронку, от страха закрыв глаза. Рядом с ним в лужу упал еще кто-то и пришлось открыть глаза, хотя делать это очень не хотелось. Оказалось, что Вадим уткнулся носом в трезубец на нашивке. Надо было повернуть голову и, сделав это, он увидел ярко-серые глаза на заляпанном грязью лице. Глаза смотрели испуганно.
– С п-предохранителя с-снял, г-гавнюк! – прошипел незнакомец, заикаясь.
– Не знаю… Может быть… – выдавил Вадим и добавил – Извините…
Было совершенно непонятно, зачем он извиняется и почему надо извиняться перед тем, кто шел убивать тебя минуту назад.