Kitabı oku: «Правые и левые. История и судьба», sayfa 2
2. Реставрация: зарождение французской парламентской традиции
Истинное рождение французского парламентаризма происходит в эпоху Реставрации. В этой сфере дело Революции довершат ее заклятые враги. В самом деле, запустят процесс в 1815 году ультрароялисты. Именно их судорожная активность приведет к новому явлению «партий» в «Бесподобной палате»26. Они сплачиваются и организуются так интенсивно, что это вызывает тревогу у общественного мнения, еще не оправившегося от революционных травм. «Вскоре после того, как палаты начали заседания, – сообщает тогдашний наблюдатель, – в публике распространились известия о существовании различных собраний депутатов, именуемых клубами. В основном называли два из них. <…> Одна лишь мысль о появлении таких клубов привела в ужас тех, кто помнил о роковом влиянии, оказанном ими в течение Революции с самого ее начала»27. Дело тут не только в воспоминаниях, дело в некоем предубеждении, заставляющем предпочитать «благородную независимость, которой надлежит быть главным достоинством депутата». «Люди спрашивали себя, – продолжает тот же свидетель, – какая польза общему делу от того, что некий депутат приносит свое мнение в жертву партии и оно перестает быть его собственным». Стремление одних к объединению порождает аналогичные тенденции в стане других. Умеренные отделяют себя от ультрароялистов. Через два месяца после открытия сессии, 7 октября 1815 года, разрыв, судя по всему, уже совершился. «Борьба началась, партии определились; палаты разделились на узаконенные большинство и меньшинство»28. И, что важнее всего для нашей темы, ультрароялистское большинство «после недолгих колебаний», пишет Дювержье де Оран, «окончательно обосновалось в правой части залы»29. Нет сомнения, что, если бы оно обосновалось в левой части, всемирная история пошла бы по другому пути!
Как известно, все более непримиримые разногласия между кабинетом министров, вынужденным вести дела в согласии с реальностью, и чересчур ревностными защитниками монархических традиций вынудили короля уже в сентябре 1816 года распустить палату. В октябре на выборах ультрароялисты терпят ощутимое поражение. С этих пор кабинет министров начнет опираться на сторонников компромисса – приверженцев Хартии, именуемых по этой причине «конституционалистами»; вскоре из них составится «центр». Он возникнет одновременно с появлением сразу после выборов 1817 года группы «Независимых», достаточно мощной, чтобы сформировать левую оппозицию – оппозицию, которая только усилится вследствие выборов 1818 и тем более 1819 года. Образовавшаяся в результате система – правительство, стоящее на позициях центра, и противостоящая ему двойная оппозиция – оказалась крайне далека от прекрасной простоты английской двухпартийности. Еще в августе 1816 года Витроль, один из вождей ультрароялистов, мог призывать к принятию системы, копирующей британский образец30. В 1820 году Людовику XVIII остается только горевать о безвозвратно утраченном идеале: «О тори, о виги, где вы?»31 В самом деле, логика функционирования парламента сделалась совершенно иной – и управлять им стало куда труднее из‑за распределения политических сил внутри него. Именно по причине этой специфической ситуации названия «правые» и «левые» обретают смысл и необходимость. Период с 1815‑го по 1820 год – эпоха, когда они сложились окончательно.
Пара, впрочем, не образовалась бы, если можно так выразиться, без «брака втроем». Правые и левые существуют только потому, что существует центр. Такая система, пишет Дювержье де Оран, – плод отклонения от «нормального существования парламентского государства, которое лучше действует при наличии всего двух партий». Но, продолжает он, «как могли существовать всего две партии, если одна партия выказывала враждебность Хартии, а другая – враждебность Династии? Естественно, что министерство, преданное разом и Хартии, и Династии, вынуждено было держаться в отдалении и от той, и от другой и выбирать себе путь посередине между ними»32. В результате оттеснения непримиримых ультрароялистов в одну сторону и несгибаемых либералов в другую рождается система раз и навсегда определенных позиций, исключающая ротацию мест после новых выборов. Система, в которой партии во всякий момент относятся к ориентации министерства неизменным образом, а оно неминуемо определяет себя относительно них. На практике, однако, чтобы получить большинство, министерству чаще всего приходится заручаться вдобавок к своим естественным союзникам – центристским группам – поддержкой по крайней мере одной фракции с той или другой стороны. Так, в конце 1818 года Деказ и де Серр пытаются править «в соответствии с пожеланиями левых и с опорой на них, хотя при этом левые не представлены в министерстве», а в конце 1819 года переориентируются с тем, чтобы править «в соответствии с пожеланиями правых и с опорой на них, хотя правые не участвуют в управлении государством»33. Таким образом, среди конституционалистов одни выступают за союз с правыми, а другие – за союз с левыми, точнее сказать, с фракциями правых или левых, способных отделяться от собственных «неумеренных». Эта необходимость определять свое место относительно, с одной стороны, откровенных крайних, а с другой – относительно уравновешивающего крайности правительственного центра приводит к чрезвычайно изощренному распределению депутатов в пространстве, с помощью которого они выражают оттенки своих политических убеждений.
Поскольку в этом распределении коренится ключ ко всей политической игре, оно становится предметом публичного обсуждения. Появляется целый ряд «Статистик», «Картин» и «Планов», призванных извещать об этой говорящей топографии; достаточно привести заглавие, которое настолько красноречиво, что не нуждается в комментариях: «Топографический план палаты депутатов, с точностью указывающий место, занимаемое каждым из ее членов»34. Издатель одной из этих «Статистик» (освещающей положение во время сессии 1819 года) берет на себя труд объяснить читателю, что не следует ограничиваться разделением амфитеатра на три крупных разряда, ибо не только правая и левая часть разделены каждая на две «секции», но и каждая секция неоднородна: «Господа депутаты, которые заседают во второй секции слева, во второй секции справа и в центре, занимаемыми местами обозначают, кого они поддерживают внутри собрания». И это не все: важен не только горизонтальный порядок, но и вертикальный. «Три колонны незаметно разделяются на три ступени»35. Чтобы описать это целиком размеченное пестрое пространство, необходима специальная терминология. Именно поэтому вдобавок к правой и левой частям прибавляются крайне правая и крайне левая, правый центр и левый центр. «Однако и эта классификация, – как заметит наблюдатель спустя два десятка лет, – неспособна отразить все разнообразие политических убеждений внутри наших собраний. Какое множество оттенков, от крайне правых левого центра до крайне левых правого центра»36. Заметим кстати, что именно в этом и заключается когнитивная сила нашей пары понятий: они позволяют совместить радикальный антагонизм с бесконечно множащимся спектром нюансов.
Сессию 1819–1820 годов следует признать важнейшим моментом в истории политического словаря. Поскольку именно в течение этой сессии, судя по всему, происходит окончательное закрепление и освящение лексической системы. Газеты, брошюры и переписка свидетельствуют о том, что интересующие нас термины теперь употребляются не от случая к случаю, а регулярно и систематически. Обстоятельства, надо сказать, способствуют подобной кристаллизации. На первом этапе сессии вырабатывается механизм изменения парламентских альянсов. После успеха либералов на сентябрьских выборах 1819 года Деказ «переобувается», перестает поддерживать левых и образует правоцентристский кабинет, ищущий союза с правыми. Естественно, он наталкивается на сопротивление «непримиримых». Виллель, ведущий переговоры, констатирует в декабре 1819-го, что «Фьеве и Ла Бурдонне желают самостоятельно вступить в войну на крайне правом фланге»37. Логика процесса ведет к изоляции крайних. «Европейский цензор» двумя месяцами раньше сообщает: «левых одобряют, а крайне левых осуждают»38. Однако тем самым создается и возможность союза между крайними – явление очень важное, потому что оно способствует концентрации того семантического единства, которое в тот момент только рождается.
Иллюстрацией служит победа на выборах цареубийцы Грегуара благодаря голосам ультрароялистов, что вызвало громадный скандал39. В высшей степени роялистская «Ежедневная газета» (La Quotidienne), верная принципу «чем хуже, тем лучше», спрашивает, «не лучше ли было бы вместо изгнания цареубийцы предоставить ему возможность сидеть в рядах левых депутатов, вставать вместе с ними и таким образом самим своим присутствием показывать сомневающимся роялистам, как чудовищны намерения сторонников Революции»40. Напротив, сразу после отмены избрания Грегуара «Историческая библиотека» (Bibliothèque historique) возмущается тем, что «старец, у которого за плечами шесть десятков лет беспорочного существования, не нашел защитника в рядах левых»41. Но накануне голосования за принятие бюджета та же самая «Ежедневная газета» не страшится призвать разных оппозиционеров к объединению: «Надобно, чтобы левые и правые наконец совместно выразили г-ну Деказу свое негодование»42.
Союз создан не был, но у обеих сторон появилось общее пугало – министерская партия, которую они сообща осыпали колкостями. Центр получает презрительную кличку брюхо, унаследованную от эпохи Революции и переживающую новый расцвет при Реставрации. В связи c сессией 1818 года Беранже сочиняет песню о «пузане», поедающем министерские обеды и занимающем место «от Виллеля в двух шагах, в десяти – от д’Аржансона»43 – указание, интересное тем, заметим в скобках, что поэт предполагает в своих читателях доскональное знакомство с парламентской топографией44.
А затем, в феврале 1820 года, Лувель убивает герцога Беррийского. Реакция, которую вызвало это убийство, разрушает едва установившиеся изощренные правила игры. Ей на смену вновь приходит простое столкновение двух сил. Министерство объединяется с ультрароялистами, чтобы провести целый ряд законов, ограничивающих общественные свободы. Либералы всех оттенков, вновь сблизившиеся под действием общих невзгод, пытаются отсрочить принятие этих мер и для этого пускают в ход самое пышное парламентское красноречие. Парижская публика с восторженным вниманием наблюдает за дебатами, причем в ее ряды вливается студенчество и становится заметным социальным актором. Накал страстей не только не уменьшается, но даже увеличивается после ноябрьских выборов 1820 года, которые приносят подавляющее большинство сторонникам министерства и правым. Двадцать четыре либерала, оставшиеся в палате, изо всех сил противятся атакам контрреволюции в течение сессии, которую Дювержье де Оран называет «сессией гражданской войны», а другая часть их войска продолжает борьбу тайно.
Поляризация умонастроений, разумеется, оказывает влияние на публику, в которой тоже возникают первые случаи определения собственной позиции в терминах парламентской географии. Это проявляется, например, в рассказе Поля-Луи Курье о выборах конца 1820 года: «Среди приглашенных к префекту были люди трех сортов: правые, которых можно было пересчитать по пальцам, левые, тоже не слишком многочисленные, и люди середины – в изобилии…»45. Стендаль в 1824 году делает следующий шаг: по поводу очередного Салона он пишет, что «в отношении живописи он единодушен с крайне левыми», тогда как в политике он, «как и огромное большинство, разделяет взгляды левого центра»46. В отличие от Курье, Стендаль определяет свою позицию вне связи с электоральной перспективой; термины обрели выразительность достаточно общепринятую, чтобы в свою очередь получить дальнейшее метафорическое расширение.
Эту символическую субстантивацию нельзя объяснить одной только напряженностью парламентских сражений. Ничего бы не произошло без молчаливого признания того факта, что эти термины очень полно выражают своеобразие исторической ситуации. В этом отношении контекст был как нельзя более подходящим. Борьбу ультрароялистов против либералов невозможно было спутать с более или менее искусственными распрями между фракциями, борющимися за власть. Для публики было очевидно, что в противопоставлении правых и левых отражается глубинный разлом страны, ее прошлое, настоящее и будущее разом. Возможно, одно из главных отличий от революционного периода состоит в этой абсолютной четкости противостояния, которой, впрочем, эпоха Реставрации была обязана именно наследию 1789 года и памяти о нем. Взгляд назад позволяет различить гораздо более ясно цели битвы, порой ускользавшие от внимания участников в пылу борьбы. Ни у кого не остается ни малейшего сомнения: лицом к лицу столкнулись старая и новая Франция, и весь вопрос заключается в том, возможен ли компромисс между «двумя народами».
В то же время историки: Монлозье с реакционной стороны, Тьерри и Гизо со стороны противоположной – стремятся отыскать истоки этой двойственной Франции, «обреченной своей собственной историей образовывать два лагеря, соперничающих и непримиримых»47, в далеком прошлом. Именно постольку, поскольку политическое разделение страны наделяется в глазах всех французов существенными, неотменяемыми причинами для существования и воспроизведения, люди начинают понимать, что им важно определить себя в этих категориях, придать распределению парламентских сил более общее значение и превратить их случайное расположение в пространстве в существо политики.
Таким образом, термины «правые» и «левые» входят в привычку благодаря совпадению двух факторов, доведенных на рубеже 1810‑х и 1820‑х годов до пароксизма: драматизма истории и изощренности политиков. Само намерение реставрировать старый порядок, воскрешающее и проясняющее революционный разлом, придает огромную значимость партийной идентификации. Но она становится действенной только потому, что незадолго до этого схожий антагонизм в стенах парламента, где разыгрывалась чрезвычайно напряженная игра, навязал ей свою собственную семантику.
Следует, пожалуй, подчеркнуть и роль 1828 года, когда происходит закрепление прошлых завоеваний. В самом деле, в этом году внутри разных партий и в прессе завязывается горячая дискуссия по поводу того, какую линию поведения следует избрать после ноябрьских выборов 1827 года; дискуссия эта вновь напоминает о важности языка политических классификаций. C 1824 года она, можно сказать, пребывала под спудом из‑за подавляющего большинства правых в «Обретенной палате»48, хотя таланты полутора десятков оппозиционеров, собранных в крайне левом секторе, а главное, разногласия в стане большинства, раздираемого противоречиями между их крайне правыми и их умеренными «левыми», в высшей степени оживляли парламентскую жизнь. В 1827 году священный союз против министерства заключается вновь, и происходит возвращение к тройственному делению эпохи Деказа. Министерский лагерь, сократившийся до 180 членов, сталкивается с двойной оппозицией: 70 роялистов справа и 180 либералов слева. В связи с чем вновь встает вопрос о союзах, способных образовать большинство.
Следует ли добиваться сближения министерского правого центра с левым центром? Некоторые выступают за этот вариант, будучи убеждены, как и Стендаль несколькими годами раньше, что таково «общее мнение Франции и дух века: вся Франция принадлежит к левому центру»49. Решение, резко критикуемое и правыми, и левыми, ибо каждая сторона желает гегемонии в предполагаемом союзе. «Кабинет должен действовать вместе со всеми левыми, – возражает «Газета прений» (Journal des Débats). – Чистое безумие – желать посредством объединения правого и левого центров создать партию достаточно сильную, чтобы противиться атакам крайних с той и с другой стороны»50. Сходным образом Бенжамен Констан называет утопией попытку оторвать левый центр от тех, «кого именуют крайне левыми». «Левые останутся едиными, – пишет он, – хотя в их рядах есть и люди нетерпеливые, и люди безропотные»51. С этим соглашаются и молодые сотрудники газеты «Земной шар» (Globe), презрительно именующие наследием прошлого «различение левого центра и левых, напоминающее о 1819 годе… Настоящее большинство принадлежит левым, неважно каким – левому центру или крайне левым»52. Но и в правом лагере влиятельный публицист виконт де Сен-Шаман точно так же силится убедить, «что союз между правым и левым центром невозможен и дистанция между самым умеренным человеком из правого центра и самым умеренным человеком из левого центра больше, чем та, что отделяет того и другого от самого рьяного члена своей партии»53. Вследствие чего он выступает за «союз правых с правым центром»54. Между прочим, в подкрепление своей мысли он приводит любопытный аргумент: «четыре партии и их тонкие оттенки существуют скорее внутри палат, чем внутри нации в целом», поскольку в ней «какую-либо силу имеют только убеждения откровенно правые и откровенно левые»55.
На практике министерство Мартиньяка, стоявшее на позициях правого центра, в течение полутора лет своего существования старалось осторожно поддерживать связи с левыми в надежде на маловероятный союз с умеренными либералами. Опасный маневр, отдавший его на милость сплоченным членам разных оппозиций, что в конце концов его и погубило. А ему на смену пришло, как и предупреждал Виллель, «безумие правительства крайне правого»56. Как бы там ни было, можно сказать, что совершившаяся в тот момент всеобщая ревизия определений и вытекающей из нее тактики позволила названиям парламентских фракций окончательно утвердиться в качестве общепринятых политических категорий.
3. Эра масс: от топографии палат к категориям идентичности
Остается понять, каким образом интересующие нас термины сделались основополагающими категориями для определения политической идентичности. Путь к этому оказался весьма извилистым и весьма растянутым, поскольку занял не меньше трех четвертей века – к цели он привел лишь в 1900‑е годы. Результатом стала радикальная трансформация, превратившая специализированный язык парламентской кухни в базовый язык всеобщего избирательного права.
Дело в том, что образцовая ясность эпохи Реставрации очень скоро сошла на нет. После 1830 года слова сохраняются, но реальность, которой они были обязаны своей мощью, изменяется. Разделение парламента на фракции перестает быть точным отображением вопроса, стоящего перед страной: завоевания Революции или контрреволюция? – и определения этих фракций утрачивают точный смысл. После победы либерального орлеанизма положение усложняется, а зеркало замутняется. В отсутствие крайнего роялизма, который обострял противоречия, антагонистические партии сближаются. «После Июльской революции, – отмечает публицист в 1842 году, – дюжина почтенных членов, осколки легитимизма, растворяются среди депутатов самых разных убеждений. Вследствие этого слова „правые“ или „правая сторона“ перестают обозначать какую-либо политическую партию»57. Политическая игра сужается до сугубо профессиональных разборок, в ходе которых личные взаимоотношения и соперничество клиентел берут верх над принципами и доктринами. Официальные дискуссии становятся весьма эзотеричными, тем более что две основные проблемы, приобретающие важность с течением времени, установление Республики и социальный вопрос, в их ходе практически не затрагиваются. В силу уже установившейся традиции понятия «правые» и «левые» сохраняют смысл в парламенте, но не выходят за его пределы и утрачивают ту идентификационную способность, какую им на время придали славные битвы 1820‑х годов.
Поэтому когда в 1848 году во Франции вводится всеобщее избирательное право, этот язык входит в употребление далеко не сразу. Слова «правые» и «левые» по-прежнему слишком тесно связаны с внутренней парламентской практикой для того, чтобы стать выражением главных направлений общественного мнения. Они остаются словами профессионального языка, парламентских отчетов, политического анализа. И когда Прудон, например, описывает в «Исповеди революционера» разные типы партий и утверждает необходимость существования двух умеренных партий в середине между двумя крайними, он не забывает уточнить, что употребляемые им термины не универсальны: «на парламентском языке это называется правый центр и левый центр»58.
Электоральные соревнования и партийная принадлежность будут описываться совсем иными лингвистическими средствами. В ходе майских выборов 1849 года, надолго определивших, как известно, карту политических сил Франции, два противоборствующих лагеря именуются на народном языке соцдемами и реаками. Тогда же возникает очень мощная символика противостояния, сформированная войной флагов: красные против белых59. В течение следующего полувека политические лагеря будут определять себя с помощью этих цветов. Да и гораздо позже, в 1960‑е годы, Эдгар Морен обнаружит, что в коммуне Плозеве́ (департамент Финистер), описанной под прозрачным псевдонимом Плодеме́, этот способ идентификации остается наиболее распространенным60. В первой четверти ХX века, когда понятия «правое» и «левое» уже прочно вошли в политический язык, в напряженные моменты, когда требуется подчеркнуть ответственность выбора, цветовая символика берет верх. «Я за силы революции против сил контрреволюции; есть белые и красные; я за красных!» – восклицает радикал Мальви во время демонстрации, служащей подготовкой к созданию Картеля левых в конце 1923 года61. И даже перед выборами 1936 года находятся кандидаты, провозглашающие «вечную борьбу» «блока красных» против «блока белых»62.
Для исследуемой нами истории этот факт важен чрезвычайно. Всеобщее избирательное право сразу порождает огромную потребность в политической идентификации. Каждый обязан выбрать свою позицию. Так вот, поначалу эту потребность удовлетворяет противопоставление красного и белого. Именно оно на первых порах предоставляет возможность до крайности упростить позиции оппонентов и позволяет каждому из них немедленно определить собственную позицию в конфликте, возникшем вследствие вторжения масс в политику. Лишь на втором этапе, медленно и постепенно, место красного и белого заняли левые и правые, выступающие в той же роли. Дело в том, что красный и белый пустили очень глубокие корни и сделались, особенно в некоторых южных регионах, едва ли не принадлежностью фольклора. Костюмы, маскарады, ритуальные столкновения красок: эта битва эмблем стала настоящей традицией. И не удивительно: ведь символика красного и белого воздействует на воображение и сердце. Тем более загадочно, каким образом понятия «правое» и «левое», несмотря на всю свою холодную абстрактность, смогли вызывать такие же страстные чувства, завоевывать таких же горячих сторонников, порождать такое же сильное отвращение.
По-видимому, прежде всего эта замена свидетельствует о триумфе парламентской системы. К 1900 году она сделалась неотъемлемой частью французской жизни. Именно на нее ориентируется не только политика, но и общественные силы. Даже самые непримиримые ее противники разговаривают на ее языке. Чтобы это произошло, понадобились тридцать лет – тридцать лет, в течение которых во Франции привилась демократия. Быть может, эволюция политической лексики способна помочь осветить изнутри некоторые составляющие этого процесса на уровне ментальностей.
Огненные кресты – военизированная националистическая организация, основанная во Франции в 1927 году как ассоциация бывших фронтовиков. – Примеч. пер.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.