Kitabı oku: «До горького конца», sayfa 3
Глава IV
Тицианов цвет
Следующее утро было ясное и теплое, настоящее июньское утро и к тому же воскресное, оживленное благовестом кингсберийских колоколов, звонивших гимн, который доносился мягко и отчетливо до Брайервуда и врывался в отворенное окно Губерта Вальгрева, вплетаясь в сновидение, в котором он видел себя далеко от Брайервуда, слушающим голос, не отличающийся мягкостью голоса Грации Редмайн. Колокола разбудили его наконец, и он, зевнув, осмотрелся и обрадовался, увидев себя в тихой ферме. «Слава Богу за спокойный день, – подумал он. – Ни религиозной церемонии в атмосфере, пропитанной пачулей при двадцатипятиградусной жаре, ни Кенсингтонского парка после завтрака, ни мелких скандалов и сплетен, ни страшного, страшного, страшного обеда в восемь часов вечера, под аккомпанемент монотонных шагов одинокого путника в пыльном сквере, раздающихся в промежутках между разговорами, ни Мендельсона вечером не придется испытать здесь. Слава Богу за день отдыха, за день, в который я могу жить моею собственною жизнью».
Такие мысли были неблагодарностью со стороны мистера Вальгрева. Он добровольно избрал образ жизни, на который роптал теперь, и намеревался жить так и впредь.
Он встал и оделся, употребив на свой туалет не мало времени и наслаждаясь редким для него сознанием, что нет для него никакой необходимости спешить. Он привык жить, постоянно спеша: одеваться с часами, открытыми на туалетном столе, завтракать с часами на подносе, спешить из одного места в другое, не терять ни минуты из времени, которое мог посвящать чтению, проводить дни в нравственной лихорадке и половину ночей в бессоннице от чрезмерного утомления.
Не мудрено, что силы его наконец изменили ему при такой жизни. Но даже теперь, предупрежденный докторами, что отдых ему необходим, он не мог предаться полному бездействию. Привычка к труду была слишком сильна, и он привез с собой свои книги, намереваясь много читать.
Колокольный звон смолк, и водворилась тишина, отрадная летняя тишина, нарушаемая жужжанием пчел, пением птиц и жалобным голосом кукушки в ближней роще. Благовест должен был повториться в одиннадцать часов, но мистер Вальгрев не имел намерения идти в церковь. Он собирался предаться наслаждению, полному праздности и выпить до дна чашу простых сельских удовольствий, столь новых для него. С этим намерением он сошел в гостиную в своем утреннем сюртуке, подкатил стол к открытому окну и тотчас же набросился на связку еженедельных журналов, которые захватил с собой в Брайервуд. Тут были Atheneum, Saturday, Review, Spectator, Observer. Вот как мистер Вальгрев начал наслаждаться сельскою жизнью.
Церковные колокола отзвонили в последний раз, прежде чем он покончил со своим завтраком и прочел половину журналов. В ферме было тихо, как в пустой сельской церкви, когда путник благоговейно входит в нее в летний вечер. Дома осталась одна служанка Салли, чистившая горох на крыльце задней половины дома и размышлявшая о неблагопристойном поведении жильца, который сидит, развалясь в кресле – семейной святыне, посвященной прадедам и прабабушкам семейства Редмайнов, протянув ноги на другое, и читает газеты, когда все здравомыслящие люди, не связанные службой, ушли молиться в церковь.
Журналы были наконец дочитаны. Мистер Вальгрев усмехнулся раза два саркастическою улыбкой над широкими столбцами Saturday, местами бранился, местами удивлялся, наконец отодвинул журналы в сторону, с обычным замечанием, что в них нет ничего интересного. Утренняя свежесть уже давно исчезла, солнце было на зените. Мистер Вальгрев вышел в сад, обошел все места, которые видел накануне, полюбовался на розы, полюбовался на кедр, побродил по сочной траве фруктового сада, заглянул на двор фермы и познакомился со старым ослом, вспомнив самого веселого из английских писателей, Лоренса Стерна, навеки связавшего воспоминание о себе с ослиною породой. Осел по характеру животное общительное; главная неприятность его жизни состоит, может быть, в том, что лошади не хотят его знать.
На дворе фермы спал старик, сидя на низкой ограде свиного хлева, на солнечном припеке. Мистер Вальгрев вошел и вышел, не разбудив его.
– Вот это сон! – сказал он, медленно удаляясь. – Воображаю, как ему приятно спать на солнце и в аромате свиного хлева.
Обойдя сад, посидев под кедром, понюхав розы, мистер Вальгрев вернулся в дом. Утренняя служба отошла. Он почувствовал запах жареного мяса и увидел в отворенную дверь общей гостиной своих хозяев, сидевших за обедом. Ему бросилась в глаза молодая голова с рыжевато-темными волосами, но лица он не видел.
«Вот настоящий ценитель цветов», – сказал он про себя и вошел в свою гостиную, нисколько не заинтересованный.
Вслед за ним пришла служанка, спросить, не хочет ли он завтракать. Нет, он не хочет ничего, если только не получена корзинка содовой воды, которую он заказал прислать. Никакой корзины не было получено. Посылки доходили скорее из Лондона в Эдинбург, чем из Лондона в Брайервуд. Ближе Танбриджа не было станции железной дороги, и единственным сообщением между этою станцией и Брайервудом служила грязная проселочная дорога.
Служанка возвратилась к своему обеду в задней кухне, а мистер Вальгрев, выпив до дна чашу сельских удовольствий, зевнул и взглянул сомнительно на свои книги.
Он обещал своему доктору дать себе отдых, а между тем, проработал накануне до трех часов ночи. Нет, в этот день не следовало приниматься за работу. Он обошел комнату, осмотрел с кислою улыбкой ее артистические украшения – старая гравюра, изображающая смерть генерала Вольфа, реформу палаты общин, Даниила в яме со львами и так далее – взглянул на Исаака Уальтона, на Словарь Джонсона и на старый номер земледельческого журнала и вернулся к столу у окна.
«Надо написать Августе», – сказал он, открывая большую сумку из русской кожи. «Она, вероятно, ждет письма. Что мне ей написать? О старике, спавшем между свиньями, или о дружелюбном осле? Или распространиться о розах и о голосе девушки? Немного материала нашел бы в Брайервуде Гораций Вальполь. Но что-нибудь написать надо».
Он взял лист почтовой бумаги с готическим вензелем и начал:
«Милая Августа, – пишу несколько строк, чтобы уведомить вас о моем прибытии в Брайервуд. Это славное старое место: ослы и розы, свиньи и земляника со сливками и все тому подобное, но скука ужасная. Я прочел сегодня все журналы, которые привез с собой, и боюсь, что буду вынужден идти к вечерней службе в Кингсберийскую церковь для того только, чтобы как-нибудь убить время. В какой ужас приведут вас эти слова! Но дело в том, что я намеревался вознаградить себя за все, что вытерпел от вашего фаворита, мистера Рередоса из Вест-Бромптона, временным переходом в язычество. Я уверен, что пока я пишу это, вы принимаете ваших обычных воскресных посетителей, рассуждаете о проповеди, о церковном сборе. Потом пойдете в парк, будете ходить взад и вперед, и дивиться на странные существа из низших слоев общества, с которыми там встретитесь. Были ли вы вчера в Ковент-Гардене? Я видел, что давали Фаворитку. Воздух здесь – сама чистота и, надеюсь, поправит меня скоро. Я намерен послушаться докторов и отказаться до зимы от наслаждений цивилизованной жизни. Лишнее говорить, что мои мысли стремятся к вам из моего заключения и что вы осветили бы своим присутствием мое уединение. Передайте мое почтение вашему батюшке и верьте в неизменную преданность вашего
Губерта Вальгрева».
«Самое бессодержательное послание, какое когда-либо было написано», – сказал он, адресовав свое письмо мисс Валлори, 10, Акрополис-сквер, Южный Кенгсингтон.
Тем не менее факт, что оно было написано, успокоил его. Он растянулся на диване и заснул таким же сладким сном, как старый пахарь на дворе фермы. Разбудил его благовест к вечерней службе. Он быстро встал и сходил за своею шляпой.
«Пойду посмотреть, на что похожи провинциалы», – сказал он себе.
Он постучал в дверь общей гостиной, чтобы расспросить о дороге в церковь. Мистрис Джемс, в торжественном воскресном чепце, ответила на его вызов, отворив дверь достаточно широко, чтобы он мог окинуть взглядом всю комнату. Обладательницы тициановских волос там не было.
«Ушла, вероятно, в церковь или в сад», – подумал он.
Мистрис Джемс дала ему самые точные указания, как найти Кингсбери и Кингсберийскую церковь.
– Но вы опоздаете, сэр, – прибавила она. – Туда полчаса ходьбы, а прошло уже с четверть часа, как отзвонили.
– Ничего, мистрис Джемс. Я иду посмотреть церковь.
– В церкви мало интересного для столичного жителя, сэр, но ректор – человек хороший, и вы не будете сожалеть, что послушаете его.
– Надеюсь извлечь пользу из его наставлений, – сказал мистер Вальгрев, улыбаясь.
Он пошел, как ему было указано, по луговой тропинке, между живыми изгородями выше роста человеческого, изобиловавшими жимолостью, шиповником, наперсточною травой и папоротником. Славная была прогулка. Он не чувствовал себя одиноким, он забыл Августу Валлори и Акрополис-сквер, забыл свои честолюбивые мечты, забыл все, кроме наслаждения дышать благовонным воздухом и видеть над головой безоблачное синее небо. Ему пришлось пройти около двух миль, но для него, утомленного городского жителя, это было райскою прогулкой. Он не чувствовал ни усталости, ни слабости, хотя только что оправился от тяжелой болезни и даже пожалел, когда внезапно поворот дороги вывел его из лугов на небольшой холмистый выгон, среди которого возвышалась Кингсберийская церковь – невзрачное здание, окруженное деревьями.
Богослужение производилось на старинный лад. Древнее установление, причетник, было в полной силе. Номер певшегося гимна выставлялся для удобства слушателей белыми цифрами на небольшой черной доске. Проповедь была дружеским рассуждением практичным до крайности и вполне примененным к сердцам и умам слушателей.
Пока пелись гимны, мистер Вальгрев смотрел по сторонам. Он поместился в конце церкви, у двери, в тени небольшой галереи, и мог видеть все, не привлекая на себя внимания.
Да, вот она голова с тициановскими волосами. Он узнал ее тотчас же, хотя пред тем видел ее только мельком. У одной из высоких скамеек, на половине пути к среднему приделу, стояла высокая, стройная девушка, в зеленом кисейном платье и в соломенной шляпке, из-под которой спускалась масса рыжевато-темных волос. Лица ее ему не удалось увидать в продолжение службы.
«Я уверен, что у нее цвет лица, обыкновенно сопровождающий подобные волосы, болезененно-белый, испещренный веснушками, – подумал он. Но, судя по форме головы и по этому узлу великолепных волос, можно вообразить ее хорошенькою».
И он уже воображал ее хорошенькою; он желал, чтобы она оказалась хорошенькою. Когда окончилась проповедь, он стал так, чтобы выйти рядом с Грацией Редмайн. Он заметил, что она застенчиво взглянула на него и очевидно узнала его.
Она оказалась очень хорошенькою. Нежное молодое лицо, которое никак нельзя было назвать правильным, произвело на него впечатление безукоризненной красоты. Оно было так не похоже на… на другие ему знакомые лица, оно отличалось такою нежностью и женственностью. «Лицо, способное свести с ума благоразумного человека, – подумал он. – К счастью, я ни разу в жизни не был влюблен и могу восхищаться красотой отвлеченно. Будь я художник, я поспешил бы перенести эту девушку на полотно. Какая Гретхен вышла бы из нее!»
Он следовал за ней на почтительном расстоянии, пока она шла по выгону, но на повороте решился поравняться с ней.
– Мисс Редмайн, если не ошибаюсь? – сказал он, улыбаясь и сторонясь, чтобы дать ей пройти.
– Да, – отвечала она, наклонив робко голову и вспыхнув ярким румянцем.
Этого было достаточно для мистера Вальгрева, чтобы продолжать разговор.
– Я ходил слушать вашего ректора. Славный старик; так не похож на людей, которых мне приходится слушать в городе. И ваша старая церковь прекрасна своею патриархальною простотой. Скамьи только немного жестки, и ваши приютские дети производят не совсем приятный шум своими сапогами. Если бы их поместили в какой-нибудь верхний ярус и запретили бы им сваливаться вниз, было бы лучше.
Мисс Редмайн улыбалась, но ей было немного досадно на него за его слова, казавшиеся ей насмешкой над Кингсберийскою церковью. Он как будто смотрел на все, что ее окружало, с высоты для нее недоступной. Это ее обижало.
Он продолжал говорить о проповеди, о церкви, о детях, расспрашивал свою спутницу о Кингсбери, об окрестностях, есть ли места, которые стоит осмотреть, и так далее, сокращая таким образом обратный путь, который Грация имела полное право считать очень утомительным.
Она сообщила ему о поместье сэра Френсиса Клеведона.
– Вы, конечно, сходите туда, – сказала она. – Это не показное место, то есть оно не показывается посторонним, но так как вы знакомы с мистером Вортом, то можете осмотреть его беспрепятственно.
– Я уже видел его однажды, но не прочь сходить туда еще раз, – сказал мистер Вальгрев задумчиво.
– Прекрасный старый дом с величественною обстановкой. Жаль, что он приходит в разрушение, не правда ли?
– Я надеюсь, что он будет скоро восстановлен, – сказала Грация и начала рассказывать своему спутнику все, что знала о сэре Френсисе Клеведоне и о надежде на своевременную кончину его родственницы, долженствующую дать ему возможность поселиться в Клеведоне.
Мистер Вальгрев слушал, ее с таким мрачным лицом, что Грация внезапно остановилась, полагая, что ее рассказ утомил его. Он даже не заметил остановки и шел несколько минут задумавшись, потом, как бы опомнившись, резко повернулся к ней и заговорил о ферме, об ее дяде, тетке и кузенах, и наконец об ее пении.
– Надеюсь, что я не мешала вам, – сказала она, когда он похвалил ее голос. – Я очень люблю музыку, она мое единственное развлечение, но если я мешаю вам…
– Я прошу вас мешать мне так каждый вечер, хотя это, конечно, не подвинет вперед моих юридических занятий. Так вы любите музыку? Я понял это по вашей игре и по вашему пению: в них слышно чувство, выходящее прямо из души. Этому не научит никакой учитель, как бы ни был он хорош. Были вы когда-нибудь в Лондоне?
– Нет, – отвечала Грация со вздохом.
– Так вы никогда не были ни в итальянской опере, ни в одном из тех концертов, которыми изобилует Лондон. Это большое лишение для такой любительницы музыки, как вы.
Он подумал как много лишений в жизни этой девушки, заключенной, может быть, навсегда среди зеленых полей и ферм.
«Бедная, – думал он с сожалением. – Ей следовало бы родиться дочерью джентльмена. Жаль, что такой прекрасный цветок прозябает в глуши. Выйдет она замуж за какого-нибудь толстого фермера, по всей вероятности, за одного из тех доморощенных юношей, которые вносили вчера мой багаж, и будет счастлива, не подозревая, что для нее возможна лучшая жизнь».
Они шли между тем мимо высоких живых изгородей, благоухавших жимолостью и шиповником, и самый воздух казался мистеру Вальгреву наслаждением после Лондона с его обществом, с тяжелою работой и болезнью.
– Как бы то ни было, – сказал он, – мы родились в прекрасном мире и должны только уметь пользоваться жизнью.
А сам он едва не свел себя в могилу непосильным трудом, к которому не побуждало его ничто, кроме честолюбивого желания обогнать своих товарищей. Теперь, среди этого сельского ландшафта, мирный характер которого был ему более знаком в картинах Кресвика и Линнеля, чем в действительности, он начал впервые сомневаться в благоразумии своих поступков и спросил себя не лучше ли было бы относиться к жизни проще, предоставив фортуне обратиться к нему когда ей вздумается, и взять свою долю наслаждения жимолостью и шиповником и этим невинным девичьим обществом, казавшимся также необходимою принадлежностью сельского вида и летнего дня.
Он внезапно заговорил о самом себе с излишним одушевлением, как говорят, со слушателем, которого считают ниже себя по умственному развитию, заговорил весело, но с оттенком эгоизма о своей одинокой жизни в Лондоне, о своих специальных занятиях и так далее, и набросал описательный очерк лондонского общества.
Очень скоро пришлось ему убедиться, что его слушает не хорошенькая кукла. Вся ясность лица Грации исчезла, пока он говорил. Она была наделена природой тонким юмором и поэтическим чутьем; эта провинциальная девушка была хорошо знакома с легкою литературой, прочитав в тишине сада Скотта, Диккенса, Теккерея, Байрона, Теннисона, Гуда, Лонгфелло, и прочитав не по разу, а по нескольку и с тонкой оценкой.
– Вы напоминаете мне Пенденниса, – сказала она, когда он описал ей свою холостую жизнь.
– Неужели? Мне было бы приятнее напомнить вам кого-нибудь получше этого эгоистичного, бесцветного молодого циника. Герой этой книги Баррингтон. Впрочем, мне кажется, что всякий одинокий человек, трудящийся только для себя, должен казаться эгоистом. Если бы я работал для кучи голодных детей, вы считали бы меня героем.
– Я не вижу, почему честолюбие должно всегда казаться эгоизмом, – возразила Грация застенчиво. – Я уважаю людей честолюбивых, энергичных, предприимчивых, хотя сама веду такую праздную жизнь. Мой отец уехал в Австралию, чтобы составить себе состояние. Разве я не удивлюсь его мужеству, несмотря на то, что для меня его отсутствие большое лишение?
– Вы, конечно, удивляетесь ему, но он работает для нас, у него есть цель, не касающаяся его лично, и такая прекрасная цель, – прибавил он понизив голос.
– Он работает столько же для Брайервуда, как для меня, даже более. Он очень гордится древностью своего рода и Брайервудом, принадлежащим Редмайнам около трехсот лет.
Лицо ее спутника слегка омрачилось.
– Да, – сказал он задумчиво, – даже в наше практическое время встречаются люди, гордящиеся подобного рода вещами. Что такое имя? Один позорит свое славное имя и уничтожает великолепное состояние безумною расточительностью, другой работает, как раб, чтобы выйти из неизвестности. Оба безумцы, конечно.
Они были уже в Брайервуде и, подойдя к калитке сада, церемонно расстались. Для Грации эта встреча была почти приключением. Ее сердце сильно билось, когда она вошла в свою озаренную солнцем комнату с решетчатыми окнами и с толстыми перекладинами на потолке, – комнату, в которой уже жили, когда королем был Яков I.
В доме пахло обедом, когда она сошла вниз с веткой пунцовых роз на груди и в нарядном воротничке. В этот день одна из уток свершила последний период своего существования, чрезвычайно хлопотливый для тех, кому не суждено было есть ее. К ее вульгарному запаху слегка примешивался аромат вишневого торта.
Тетушка Ганна суетилась в коридорах, присматривая за служанкой, которая носила блюда, конвульсивно сжимая их грязными руками, не сводя с них глаз и тяжело переводя дух.
Часы воскресного вечернего чая были самым спокойным временем в Брайервудской жизни: дядя Джемс дремал над своею газетой, тетушка Ганна разливала чай, два молодых человека громко жевали, как кролики, латук и поглощали хлеб с маслом, воздерживаясь от разговоров из опасения получить выговор за профанацию священного дня. Сколько таких воскресных вечеров провела Грация, сидя у отворенного окна, лениво перелистывая книгу гимнов и разглядывая цветы, засушенные между страницами! То были не несчастные вечера, но только скучные и одинокие, когда она мечтала о крыльях какой-нибудь сильной морской птицы, на которых могла бы перелететь море и присоединиться к своему отцу и к его тяжелой колониальной жизни.
Поэтому маленькая суета, сопровождавшая обед жильца, даже испуганное лицо бедной Сарры и ворчливость тетушки Ганны были не неприятны Грации. Все это нарушало ежедневную рутину, и она забыла что иметь жильца было унижением. Тетушка Ганна вошла вслед за ней в гостиную, ворча на людей, которые имеют обыкновение обедать, когда другие думают об ужине.
– Вам бы спросить его, тетушка, не хочет ли он обедать в воскресенье пораньше? – сказала Грация. Он, по-видимому, человек добродушный.
– Все вздор, душа моя. Что вы знаете об его добродушии? Вы видели его только в окно, можете ли вы судить о нем?
– Я видела его сегодня, как возвращалась от вечерни. Он говорил со мной и прошел со мной немного и был очень любезен.
Мистрис Джемс взглянула на нее задумчиво, почти с неудовольствием. Мистер Ворт ручался за степенность жильца, а мистер Вальгрев не был в первом цвете молодости и не отличался вкрадчивыми манерами, с которыми женщины соединяют идею об опасности. Тем не менее ему не следовало ухаживать за дочерью Ричарда Редмайна. Никакого сближения между ними нельзя было допустить.
– Много ли прошел он с вами? – спросила мистрис Джемс строго.
Грация покраснела. Это было, конечно, очень неблагоразумно, ибо она не имела никакой причины краснеть, но такой строгий допрос из-за таких пустяков привел в негодование вспыльчивую девушку.
– Он подошел ко мне на повороте и проводил меня до дому.
– Так он шел с вами всю дорогу? Как же вы говорите немного?
– Я не могла помешать ему идти рядом со мной, тетушка, и говорить со мной. Я не могла обойтись с мим грубо когда он был так почтителен со мной, словно я женщина его круга.
– Не знаю, понравилось ли бы вашему отцу, что вы разговариваете с незнакомыми мужчинами, – сказала тетушка Ганна.
– Не знаю, понравилось ли бы отцу, что мы пускаем к себе жильцов, – возразила Грация, и мистрис Джемс прикусила язык, поняв, наконец, что ее экономические расчеты побудили ее на такой поступок, который Ричард Редмайн – самый гордый человек, какой когда-либо существовал в Кенте – счел бы оскорблением своего рода.
– Полно, полно! – воскликнул дядя Джемс. – Вы, верно, ссоритесь. Что за беда, что девушка отвечала учтиво джентльмену, заговорившему с ней? Не бежать же ей было от него, как от дракона, готового проглотить ее? Я люблю, чтобы девушка умела говорить смело и просто. Он джентльмен, за это нам ручается мистер Ворт, который иначе не стал бы рекомендовать его нам.
– Не его дело провожать Грацию, – сказала мистрис Джеме.
– Он не провожал меня, тетушка! – воскликнула Грация с негодованием. – Что за вздор приходит вам и голову? Он был в церкви и я была в церкви, и нам пришлось возвращаться по одной дороге.
– Ну, хорошо, пусть будет по-вашему, – вздохнула тетушка. – Но в следующее воскресенье вы не пойдете к вечерней службе.
В эту минуту сам виновник разговора подошел к растворенному окну, ища общество, и дружески заговорил с Джемсом Редмайном об окрестных видах а вообще о предметах, которыми, по его предположению, должен был интересоваться фермер. Грация удалилась в угол комнаты и открыла книгу с гимнами, но как ни старалась она сосредоточить внимание на знакомых стихах, слух ее не отрывался от флегматического голоса жильца, голоса так не похожего на все знакомые ей кентские голоса.
В Брайервуде было семейным обычаем проводить воскресные вечера и вообще все свободные вечера, более или менее, в саду. Появление жильца не могло сразу изменить заведенного порядка вещей. Джемс Редмайн взял свою трубку и ящик с табаком, молодые люди перенесли стол и стулья под большой кедр, и скоро все семейство уселось там по обыкновению, и только мистер Вальгрев сомнительно переминался с ноги на ногу возле них, продолжая рассуждать с фермером о земледелии.
– Принеси-ка мистеру Вальгри кресло, Чарли, – сказал Джемс сыну. – Он, может быть, не откажется выкурить сигару с нами по-домашнему.
– С величайшим удовольствием, – отвечал мистер Вальгрев. – Но я попрошу вас принести мне не кресло, а стул, Чарли. Вы действительно позволите мне выкурить здесь сигару, мистрис Редмайн?
– Бог с вами, – отвечал за нее муж. – Она не имеет ничего против табаку, она к нему давно привыкла. Садитесь и будьте, как дома. Если вы не брезгуете таким напитками, как можжевеловая настойка, я могу вам ее предложить.
– Благодарю вас. Нет ничего лучше можжевеловой настойки, но я принужден соблюдать строгую диету.
– Вы, вероятно, принадлежите к одному из обществ воздержания, – сказала тетушка Ганна, к стыду своей племянницы.
– Нет, я хотел сказать, что мне вредно пить что-нибудь крепче хереса с содовою водой.
– Вот это я называю помоями, – сказал фермер, и Грация опять вспыхнула. Пансионское воспитание сделало ее чувствительною к подобным мелочам.
Мистер Вальгрев уселся между ними и закурил сигару.
– Мне очень приятно быть принятым в ваш семейный кружок, – сказал он. – О прелести одиночества можно говорить только в толпе, но, очутившись среди меленых полей, человек начинает ценить общество своих ближних.
Солнце зашло за ряд лип и смоковниц, и небо изменилось из золотого в розовое и из розового в пунцовое пока мистер Вальгрев разговаривал и курил под кедром. Грация сидела немного поодаль, за массивною фигурой кузена своего Чарли. Мало-помалу разговор отдалился от земледелия и вместе с тем от Джемса Редмайна, который не мог говорить ни о чем, кроме урожаев, ярмарок и самых обыденных предметов. Мало-помалу разговор был покинут всеми, кроме мистера Вальгрева и Грации, хотя последняя только стыдливо отвечала, редко решаясь высказать свою собственную мысль.
Дремать в воскресные вечера было неизменным обыкновением тетушки Ганны. Во все другие вечера она была бодра и деятельна до последней степени, хотя в будни работала втрое более, чем в праздники, по богослужение, парадный чепец на голове, чтение Библии и вообще торжественная обстановка воскресных дней располагали ко сну, и более получаса после вечернего чая она не могла сидеть с открытыми глазами. В этот вечер спокойный разговор мистера Вальгрева, с безмолвными промежутками, когда он задумчиво курил сигару и любовался небом, усиливал снотворное влияние дня, и тетушка Ганна, намеревавшаяся не спускать глаз с племянницы и жильца, впала в сладкую дремоту, скрестив свои работящие руки на нарядном шелковом переднике и тихо кивая головой в воскресном чепце.
Они могли говорить что им угодно, Грация и жилец. Среди девственного леса они не были бы более одиноки.
Мистер Вальгрев сравнивал с этим вечером многие другие воскресные вечера, какие ему приходилось проводить в последние годы, с тех пор как начал успевать на своем поприще и приобрел некоторую известность, – воскресные вечера у знакомых, которые принимали в этот день, воскресные вечера в обширных гостиных Акрополис-сквера, оживленные музыкой Баха и Генделя, воскресные вечера в более интимном кружке в Ричмонде или в Гринвиче, все с теми же обедами, все с теми же винами, все с теми же разговорами. Во сколько раз приятнее было сидеть под кедром в благоухавшем розами старом саду, разговаривать под мирный храп дяди Джемса и тетушки Ганны и видеть пред собой красивое молодое лицо, обращенное к нему в летних сумерках! Человек по природе эгоист. Мистеру Вальгреву приятно было говорить так свободно о себе, о своих чувствах, о своих вкусах и инстинктивно сознавать, что ему удивляются, что его понимают, приятно было быть центральною фигурой в группе, а не одним из толпы. Он еще не задавал себе труда анализировать свои чувства, но мало-помалу, после того как семейство Редмайнов пожелало ему доброй ночи и удалилось, унося с собой, как табор цыган, все свои принадлежности, – мало-помалу, в тишине летней ночи, при свете звезд, гуляя один по саду и куря последнюю сигару, он дошел до того, что сознался себе, что никогда в жизни не был так счастлив, как в этот вечер.
«Сентиментально, – сказал он, – но успокоительно. Я начинаю думать, что в этом-то и состоит счастие. Что может быть лучше как удалиться на время от многолюдного общества, отдохнуть от работы и пожить немного своею собственною жизнью, не стремясь ни к какой далекой цели? Какая она хорошенькая! И какая умная, как высоко стоит над всем ее окружающим! Жаль; когда-нибудь убедится, что такая жизнь слишком тесна для нее и что муж фермер слишком скучен и груб».
Он много думал, гуляя по саду, о Грации Редмайн, во-первых, потому, что она была единственная личность в Брайервуде, о которой стоило думать, во вторых, потому, что он был удивлен, найдя такую девушку в таком захолустье. Он думал о ней и сравнивал ее с другими женщинами, которых знал, и последние нимало не выигрывали от сравнения. Позже ему снились странные сны, в которых прекрасный образ Грации Редмайн, в венке из диких роз, являлся среди самых фантастических обстоятельств.