Kitabı oku: «Жалобы», sayfa 4

Yazı tipi:

– Должна, – говорит, – Русь наша, если она жива душой…

Все в горячительном роде и с примесью евангелия даже…

Взорвало меня:

– Ты, – говорю, – как хочешь, милый, думай про себя, а людей смущать не дозволено! И я тебе это докажу…

Взял жену за руку и – домой, а по дороге – к свату, да и говорю ему:

– Что сидишь, друг? Чего ждёшь?

Испугал. Ну, он сейчас стражников, и всё своим порядком пошло – расспросили парня этого, как и что, свели в кутузку, а потом – в город, с парой провожатых…

Старик устало и тихонько засмеялся, но ни довольства собою, ни веселья, ни злости в смехе его не прозвучало, смех этот, ненужный и скучный, оборвался, точно гнилая бечёвка, и снова быстро посыпались маленькие, суетливые слова.

– Случай, конечно, маловажный, и кабы один он – забыть его да и конец! Кабы один… Что значит один человек? Ничего не значит. Тут, сударь мой, дело именно в том, что не один – эдаких-то вот, мимоидущих да всезадевающих людишек довольно развелось… весьма даже довольно! То там мелькнёт да какое-то смутьянское слово уронит, то здесь прошёл и кого-то по дороге задел, обидел – много их! И у каждого будто бы своё – один насчёт бога, другой там про Россию, третий, слышишь, про общину мужикам разъясняет, а все они, как сообразить, – в одну дуду дудят! Я, собственно, не виню людей огулом – ты думай, ничего, валяй, но – про себя! А додумаешься до конца – можно и вслух сказать: вот, мол, добрые люди, так и так! А уж мы разберём, куда тебя за твою выдумку определить – в каземат или на вид поставим, это наше дело! Ты додумай до конца, а не намеками действуй, не полусловами, ты себя сразу выясни и овцою кроткой не притворяйся… А тут, понимаете, ходят какие-то бредовые люди, словно сон им приснился однажды, и вот они, сон этот сами плохо помня, как бы у других выспрашивают – что во сне видели? Этот столяр – он, конечно, не более как болван и не иначе что за бабами охотится, есть эдакие, немало. Но вообще взять – очень беспокойно в народе стало. Мечтатель народ и путаник, всегда таким был, а уж ныне – не дай бог! Раньше, до пятого года, поглядишь на человека – насквозь виден, а теперь – нет! Теперь он глаза прячет, и понять его трудненько…

– В чём перемена? Как это сказать? Вообще, чутьём слышно – не те люди, с которыми привык жить, не те! Злее стали? И это есть, а суть будто не в этом. Умнее бы? Тоже не скажешь. Раньше как-то покойнее были все, не то, чтобы озорства разного меньше было, нет – что озорство? А внутри себя каждый имел что-то… свой пункт. И было ясно – вот Степан, а желает он лошадь купить, вот Никита – ему хочется в город уйти, Василий – всего хочет, да ничего не может. Ныне всё это осталось, все прежние хотения налицо, а главное-то словно бы не в них, а за ними… в глубь души опущено, спрятано и растёт… кто его знает, что оно! Говорю – вроде сна! Проходят люди мимо дела, а куда – нельзя догадаться. Были вот урожаи, приподнялось крестьянство, привстала торговлишка, – радоваться бы – а радости настоящей нет. И песни играют, и частушки кричат, а что-то легонько поскрипывает и – невесело скрипит…

– Ненадёжный народ, ежели правду сказать, ожидающий какой-то стал он, очень это неприятно в нём и опасливо. Главное же, вот эти мелькающие, проходящие мимо, вроде столяра…

Он зачем-то приподнял руку и, растопырив пальцы перед лицом своим, задумчиво оглядел их маленькими, отуманенными печалью глазками.

– Трудная сторона Россия наша, – сказал он тихонько, – трудно в ней жить под старость лет… меняется всё, а самому примениться – поздненько. Поздненько, сударь мой, да…

В стакан его попала муха, он окунул в янтарь вина тёмный, тонкий и кривой мизинец, ловко поддел утопшую, стряхнул её на пол и аккуратно раздавил ногой, говоря как бы себе самому:

– Когда отец мой умирал – мне тридцать два года было, призвал он меня ко смертному своему одру и говорит: «Василий, как думаешь жить?» Я, стоя на коленках, отвечаю: «Как вы, тятенька, жили, ни в чём не отступая!» – «То-то, – говорит. – А иначе я б тебе и благословенья не дал…» Вот как бывало! А ныне мой сын мне преспокойно внушает: все мои дела и приёмы – неверны, все мои мысли – негодны. Теперь, говорит, другое время, другой народ и – всё другое. Слушаю я, смотрю – верно! Всё покачнулось… Другой народ…

– Был у меня приятель, мельник, хороший человек, начитанный, достаток имел, уважением пользовался, вообще – не из дюжины стакан… И как-то вдруг – точно подменили ему душу…

– В шестом году, после того, как разорили у него мельницу, является он ко мне и – «не желаю, говорит, участвовать!» – «В чём?» – «Во всём! Ни в чём не желаю участвовать!» И так, с той поры, действительно верно, ничего не делает, ни о чём не заботится, семью бросил, пьёт и рассуждает. Бородища до пояса, сыну двадцать лет, дочь в Питере картины писать учится, а он – «всё это, говорит, не надо! Всё это – участие во грехе!» А сам – пьян дважды в сутки. И во все дела путается – после столяра этого пришёл нетрезвый и – изругал меня. Должен был я с ним разойтиться и теперь к себе его не пускаю… он, к тому ещё, и жену мою смущать насыкался… н-да! Пошатнулся народ… Везде это заметно, в нашем крепком быту нельзя бы неожиданностям бывать, а они – случаются, и всё чаще, сударь вы мой!.. По внешности – всё как будто исправно и идёт своей тропою, а внутри каждого, чуется, живёт чужое и неожиданное, и вдруг – хороший бы человек, издавна знакомый и доверия достойный, объявляет – не хочу! Что такое?

– В девятом году, на крестинах у сына моего – внука мне родил сын – наш бородулинский учитель, пожилой уже человек, тихий и больной, встаёт с рюмкой в руке и – просто убил нас! «Хорошо, говорит, почтенные, будет, когда вы все подохнете, и пью, говорит, за наступление скорейшее смертных часов ваших!» Это на крестинах-то! А после того – свалился на пол да – реветь, с час ревел, едва отходили… Конечно – выпито было, но – ведь и раньше пили, а эдаких поздравлений – не слыхать было… нет!

– И в то время, как солидных лет люди ломаются в душе, молодёжь – смотрит на них чужими глазами и без жалости. Хоть в лес иди – землянку рой от их взглядов!..

Схватив стакан, он глотнул вина, поперхнулся и, изгибаясь в припадке кашля, затрясся – багровый, синий, нестерпимо жалкий.

А когда кашель отпустил его, отдышавшись, он сказал тихонько и безнадёжно:

– Да, неясна стала жизнь человечья… и люди – непонятны…

III

– Вам странно слышать, что я говорю о судьбе, о роке?

Человек сконфуженно усмехнулся, глядя куда-то в сторону рассеянным взглядом беспокойно мигающих глаз. Глаза у него серые. Я помню – недавно они смотрели на мир с добрым чувством, с живым интересом, помню, как славно горели они радостью и гневом. Теперь же взгляд их холоден, сух, слишком часто вспыхивает обидой, бессильным раздражением, а угасая, покрывается тенью тоскливого недоумения.

На его лице, маленьком, костистом, тонкими чертами, но глубоко и неизгладимо написано нечто, говорящее о большой усталости, о неизбывной, злой боли в сердце. Худое тело угловато, движения нервны и неловки, как будто человек этот был изломан, а потом неудачно и небрежно склеен.

Похрустывая тонкими пальцами жёлтых рук, он говорит сипловатым голосом, глядя исподлобья, усмехаясь искусственной усмешкой:

– Это меня знакомый жандармский ротмистр научил. Комическая история. Если не скучно вам, я расскажу…

– Три года тому назад я жил в деревне – двадцать дне версты от города по железной дороге – и почти каждый день ездил утром с дачным поездом. Тут я и встречался с этим ротмистром… Я его знал и раньше, «по делам службы», – был я членом общества грамотности – помните? После обыска у нас в народном доме меня арестовали, допрашивали и прочее, по порядку… На допросах этот человек очень удивлял меня своим механическим, безразличным отношением ко мне и другим; это отношение казалось мне тогда хуже злобы, в основе его была какая-то мёртвая безучастность, каменное убеждение в ненужности, бессмыслии всего, о чём он спрашивал, в чём старался обвинять. Старался – это неверно, нет, он не старался, а действовал именно как механизм, предназначенный высасывать из человека то, о чём человек не хочет говорить. После этого знакомства он, во время какого-то ночного обыска, сломал себе ногу. Мне было неприятно встречать на перроне нашей маленькой станции его длинную фигуру, видеть, как она покачивается, точно готовясь упасть на левый бок, и как по тёмному лицу бегают гримасы не то боли, не то брезгливости. Я, конечно, не раскланивался с ним, но однажды он, входя в вагон впереди меня, поскользнулся, охнул и – упал бы под колеса, но я вовремя поддержал его. Вот-с…

На площадке вагона он кивнул мне головой и молча оскалил белые мелкие зубы, а в вагоне сел против меня и как-то особенно, непередаваемо сказал:

– Благодарю вас!

Я приподнял шляпу.

А он, помолчав, снова неприятно оскалил зубы, спрашивая тем же странным и волнующим тоном:

– Не каетесь, что помогли жандарму?

Смутился я, что-то пробормотал, а сам вдруг почувствовал прилив отвращения к жизни, взрыв почти дикой, звериной злости на эти «условия», которые мучают, терзают людей и ставят их друг против друга непримиримыми врагами. Истерзанные, с разбитой, ноющей душою, эти люди разных мундиров тратят всю жизнь, все лучшие силы души, весь ум и знание на борьбу друг с другом, – необходимую, ах, я понимаю! Но разве она менее отвратительна, менее унижает нас оттого, что необходима?

Он вытер свой широкий лоб, исписанный мелкими морщинами, торопливо закурил папиросу и, глотая дым, продолжал:

– С той поры каждый раз, когда я видел эту падающую фигуру, я испытывал повторные толчки в сердце, новые приливы ненависти к чему-то бесформенному и злому, что губит, ломает, душит людей – меня, его, всех. И вас, конечно, хотя вы, я понимаю, не пожелаете сознаться в этом, но – убеждён! – и вас!

Тихонько, не без торжества, он засмеялся и впервые посмотрел прямо в глаза мне напряжённым, ищущим взглядом. Вздохнул, оглянулся, подумал и, спрятав улыбку в усах, покручивая их, тише и спокойнее говорил:

– Ну, познакомился я с ним за время этих поездок в город. Сначала раскланивались, перекидываясь парою любезных слов; меня это знакомство смущало, здороваясь с ним, я незаметно оглядывался по сторонам, – ведь мы все – трусы, боимся выскочить из клеточки традиционного, ох, уж эта боязнь!

– А он – умник, и я вижу, что моё смущение понято им, смешит и задевает его. Он старался быть со мною преувеличенно вежливым и ещё издали, с демонстративной поспешностью, с подчёркнутым почтением, снимал передо мною фуражку, оскаливая несокрушимые зубы. И садился в один вагон со мною. Беседовали мы мало, больше о мелочах или об отдалённом, о внешней политике и так далее. Старались, конечно, избегать тем, которые неизбежно вызвали бы спор.

Он задумался, болезненно наморщив брови, почесал ногтем мизинца нос, вздохнул.

– Но однажды, в дождливый серый день, когда вся земля напоминает скользкую холодную жабу, этот человек, сидя против меня, наклонился, упираясь в свои круглые колена, и сказал приблизительно следующее:

– Ну, что же, господин Иванов, теперь, когда народ показал вам себя, – поняли вы, что мы знаем эту Россию и этот русский народ лучше, чем вы?

– То есть? – спросил я, помню, чего-то испугавшись.

– Вы меня понимаете, конечно! – молвил он, гримасничая и махнув рукою.

И тотчас после этих слов его охватил припадок тихого бешенства – он посинел от напряжения, налившись тёмной кровью, зашаркал подошвами по полу вагона и, махая руками, начал осыпать меня градом злых слов. Я не стану воспроизводить его речь, но суть такова: нет страны, в которой положение человека, желающего ей добра и счастья, было бы более трагично и смешно, чем у нас, в России. У нас нет нации, а есть аморфная, бесформенная масса людей, нет классов, а только группы, неподвижно, мёртвой хваткой вцепившиеся в свои интересы, слишком мелкие, узко понятые, и потому эти группы не только не способны к большой национальной работе, но даже не умеют активно защищать то, до чего они додумались. У нас нет людей, которые видели бы и понимали трагизм современного положения страны, окружённой извне врагами и совершенно не организованной, отравленной враждою внутри, – нелепой враждой всех со всеми, В этом хаосе неосознанных интересов, в этом вихре разнообразных, маленьких течений бьётся, как щепа разбитого корабля, интеллигент – единственное лицо, – сказал он, подчёркивая, – единственное лицо, которое могло бы работать с великою пользою для всех, если бы оно умело работать! Но русская интеллигенция неизлечимо больна устремлением в дали будущего, она не хочет знать настоящего, она ничем не связана с народом и не может связаться с ним, ибо русский народ – гнилая, изработанная материя.

– Всё это было бы скучно, если бы не страсть, с которою он говорил, – его озлобление интриговало и возбуждало меня.

– У нас есть только народ и его судьба! – шептал он, задыхаясь, – сердце у него, видимо, было больное. – Русский человек выработал себе, в процессе своей уродливой истории, непоколебимое представление о некоторой, ничем неодолимой силе, она управляет всеми его намерениями и делами так, как ей нужно, а её намерения непонятны никому, ясно лишь одно – они не имеют в виду интересов людей. Судьба относится к людям жестоко, – но неуловимая, незримая, она непобедима, и бороться с нею бесполезно, дерзко, смешно.

– Вот против чего должны вы бороться! – внушал он мне. – Вот где ваш враг – он в душе народа! Правительство – это механизм, создаваемый нацией, сообразно её потребностям, для ограждения её интересов. – И он сослался на правительства Запада, постепенно и непрерывно поддающиеся изменениям к лучшему.

– А у нас на Руси правительство – самостоятельный, живой организм! – крикнул он торжественно и угрожающе и стал доказывать, что пока народ верит в Судьбу – нет причин бороться против правительства, единственной культурной силы в стране, силы, которая имеет намерение приучить народ к самодеятельности, помогает ему кристаллизоваться в точные сословные формы.

– Да, да, я понимаю, что всё это не ново, скучно, избито! – воскликнул рассказчик, нервно подскочив на стуле, – но вот эти его слова о вере народа в непобедимую силу Судьбы, как источника всех наших бед, всех мук, – эти слова показались мне и новы и важны. Я их запомнил, приютил в сердце, они – так мне теперь кажется – делают для меня загадки русской жизни более ясными…

– Под этим углом зрения я посмотрел на нашу историю и свою личную жизнь, и, знаете, я убеждён – есть что-то, чего я не замечал ранее, что-то тёмное, тяжкое и всегда враждебное воле моей. Это нечто – и есть вера народа в бытие Судьбы, это создано русским народом, этим заражён и я… Иногда я, вы, вообще мы, интеллигенты, на время возбуждаем друг друга до того, что как бы излечиваемся от недуга, поразившего нашу волю, и в эти моменты перестаём видеть жизнь такою, какова она есть, наполняем воображаемую нами душу народа нашим содержанием и далеко, невидимо далеко, отходим от него! А он остается тем, что он есть, всегда тем же самым! Мы ему не нужны, он нас не знает…

– Да, конечно, это старые жалобы! Вы правы. Но ведь это перемежающаяся лихорадка – мы постоянно то ощущаем нашу рознь с народом – наше проклятое одиночество, – то снова скрываем всё это от себя за красивою ложью, выдуманною нами же. Старые жалобы, однако – они живы и, поверьте, им суждено ещё долго жить!

Он вскочил со стула, прошёлся по комнате, оглядываясь подозрительно и тревожно, потом, цепко схватив руками спинку стула и тихонько постукивая им о пол, продолжал более спокойно:

– Никогда в жизни не испытывал я такой холодной, унижающей усталости и никогда не чувствовал себя столь чужим самому себе. Напрягаю все силы, чтобы разжечь в душе угасающее внимание к людям, поднять упавший интерес к жизни, и вижу, что живу по инерции, живу, опускаясь, как пуля на излёте, пуля, потерявшая цель. Вы заметили, что у нас в жизни постоянно повторяется одно необъяснимое для меня противоречие: момент наибольшей нужды в людях совпадает с увеличением количества лишних людей? И наши лишние люди создаются отнюдь не внешними давлениями, которые будто бы выкидывают их за борт жизни, – нет, это плохое объяснение! Они изнутри лишние, они такими родятся – родятся с отрицанием прошлого, с отвращением к настоящему и с устремлением в фантастические дали…

– Это мысль хромого жандарма? И жандарм может иметь хорошие мысли, почему же нет? Человек во всех мундирах одинаково жалок, бессилен и одинаково достоин внимания, ну, хоть как некоторый курьёз, что ли…

– Я вот хочу рассказать вам одну историю… вернее – роман. Герой – мой приятель, адвокат, а героиня – его горничная; как видите, роман демократический. Мой приятель – человек немного безвольный, как все мы, немножко мечтатель, а вообще – человек не хуже других. Конечно – Дон-Кихот; кстати – Дон-Кихоты встречаются на Руси не только среди культурных людей, у нас в народе, в массе, сколько угодно донкихотизма! Так вот, приятель мой. Он женат, жена – красива, неглупа, зарабатывает он тысяч десять в год, живёт – жил, надо сказать – недурно, интересно даже. По четвергам у него бывали журфиксы7 с разговорами о литературе, с музыкой и прочим.

Господин Иванов прищуренными глазами посмотрел в стену, вздохнул и ещё более понизил голос.

– Года два тому назад я заметил, что мой приятель скучает: стал слишком нервозен, много пьёт вина, а выпив, становится нарочито вульгарен, спорит некорректно, улыбается криво, саркастически, и всё это не идёт к его характеру и доброму круглому лицу.

– Что с тобой?

– Да так, ничего особенного…

Настаиваю – скажи!

– Видишь ли, – говорит, – у меня такое ощущение, как будто я попал в некоторый чуждый мне поток и куда-то уплываю от жизни или, вернее, кружусь в нём. На берегах, вдали от меня – и с каждым днём всё дальше, – хлопают выстрелы, падают люди с разбитыми черепами, стоны, крики, вопли и злые слова, рычат торжествующие свиньи, и кто-то огромный, непонятный, неумолчно, полумёртвым равнодушным голосом бубнит – бу-бу-бу, возлюби ближнего твоего, как самого себя, бу-бу-бу, не пожелай другому того, чего не желаешь себе, бу-бу-бу! Россия – несчастная страна – бу-бу-бу! Ищите и обрящете – бу-бу-бу! И порою всё это принимает тяжкий, почти осязаемый характер кошмара. Смотрю я на всё и вижу – жизнь, вообще, отчаянно спутана, нелепа, бестолкова, и самой смешной, бесполезнейшей, нелепейшей точкою в ней является моё личное бытие.

Задумался, улыбаясь тихой, невесёлой улыбкой, а потом продолжает:

7.Приём гостей в определённый день недели – Ред.
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
30 temmuz 2011
Yazıldığı tarih:
1911
Hacim:
70 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Public Domain
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu