Kitabı oku: «Сентябрь», sayfa 4
Внутри было шумно и людно. Играла музыка, кто-то даже танцевал в одиночестве перед музыкантами, не обращавшими на танцоров, не попадающих в такт музыке, никакого внимания.
– Видно, портвейн всё ещё хороший подают, – и Филипп кивнул в сторону танцевавших.
Они сели на веранду и заказали чай. Были мягкие стулья и деревянные плетеные столы; фонари светили над маленьким заборчиком. Музыка доносилась до них, но была не такой громкой, как внутри, где творилось полное раздолье. Рядом тоже сидели люди, уставшие от своих забот и потягивающие кто портвейн, кто чай, кто кофе, кое-где прерывая это действо разговорами ни о чем. Официант манерно принес горячий зеленый чай, с мятой, и разлил по стаканам, пожелав приятного времяпрепровождения.
– А в детстве было по-настоящему хорошо, фривольно. Тогда мы были свободны и творили что хотели, не задумываясь о том, к чему приведет нас судьба, – невзначай сказал Иван.
– Да, это точно, – Филипп не знал, что сказать ещё, да это было и не нужно: не хотелось нарушать спокойствие лишней болтовней.
– Вам чтой-нибудь принести? – спросил кто-то.
– Нет, спасибо, – не поворачиваясь, ответили сидящие.
– Вам чтой-то принести? – повторил голос, едва сдерживаясь, чтобы не засмеяться.
Они обернулись – перед ними стоял один из тех бодрых танцоров, только что полировавших пространство рядом с музыкантами не в такт музыке. Позади него, уже не сдерживая себя, корчились от смеха ещё двое весельчаков. Заметно было, что они вкусили портвейна, причем много, от танца их развезло – и пришло время веселиться. Но все вокруг недоуменно смотрели на этих троих, видящих только тех, к кому они пристали.
– Вам…чтой-то…принести? – продолжал говорить, прерывая слова короткими смешками, подошедший, ставший уже весь красным от сдерживаемого напряжения. Окружающие стали бормотать что-то себе под нос: «Где это видано?» «Что за свиньи? Разве так можно себя вести на людях?» «Зачем они пристали к этим добропорядочным гражданам?» «Позовите кто-нибудь охрану? Выведите их!»
– Молодые люди, довольно, пошли прочь, – Филипп сказал это угрожающе и начал медленно подниматься со стула к подошедшему. Тот перестал смеяться и не понимающе, с растерянностью, взглянул на Ивана.
– Филя, подожди, оставь их, – по-доброму сказал он. – Пусть присядет. Садись, – он пододвинул стул уже побелевшему господину, – и друзья твои пусть садятся. Возьмите эти стулья.
В это время Филипп вопросительно смотрел на своего друга, действия которого были непонятны: зачем приглашать к столу тех, кто нарушает умиротворение и привлекает много плохого внимания? Но он промолчал.
– Вкусный был портвейн? – спросил Иван.
– Да…очень, – ответил побелевший и переглянулся с друзьями, которые тоже перестали смеяться и быть красными.
– И мы когда-то пили тут портвейн, много портвейна. Да, Филя?
– Да, Ваня, много было всякого. Но зачем…
– Тяжелый день? – прервал его Иван.
– Мы это… работали…сегодня две смены на заводе, – начал рассказ подошедший, запинаясь после каждого слова. – Начальник выгнал, подлюга мерзкая, с самого рассвета; получили ничтожные сверхурочные, словно в лицо плюнул; и рассчитал ещё так, чтоб точнёхонько на шесть бутылок хватило, негодяй такой. Вот мы и решили… А что же еще делать после четырнадцати часов работы, как не пить? Не кроссворды ведь решать да математику это, того… Чего уж с нас взять, мы люди рабочие… Простите уж нас, мы по-доброму хотели, без зла, – он закончил тихо, склонив немного голову.
– Ничего, бывает со всеми, веселье тоже надо видеть, а не только зло, – Иван по-отечески посмотрел на всех троих. – Хотите чаю?
Трое переглянулись между собой и вяло пробормотали:
– Да, пожалуй…
– Принесите ещё три кружки, – крикнул Иван забежавшему на веранду официанту. Тот кивнул и исчез.
Только сейчас он увидел, что все находящиеся на веранде смотрят на него, а глаза их спрашивают без остановки. «Что же такого удивительного сейчас произошло, что они так смотрят?» – спросил сам себя Иван, но догадывался: не принято было так делать – сажать за свой стол тех, кто неприятен, кто приходит не вовремя, кто не твоего общества. «А что в них не так? Это работяги, которые, быть может, достойны сидеть за этим столом куда больше каждого из вас, – думал он. – Они пьяны, но кто из нас идеален? Вы ли, надменно смотрящие на них? Отнюдь. Они пьяны, но добры и невинны в своей шутке, в своих действиях».
Филипп быстро смирился с выходкой своего друга и уже разговаривал и смеялся с рабочими, которые окончательно свыклись и уже рассказывали всякие истории.
– Вот сегодня только, слышишь, Филипп, было дело: иду я по коридору утром на площадку, десять минут назад глаза продрал, сонный: пушкой выстрели – не шелохнусь. Иду, пошатываюсь, никого не трогаю, а тут – бац: один конец балки оторвался от потолка и хряпнул об стену, да так сильно, что ещё вмятина в ней осталась. И аккурат передо мной, в шаге. А если бы шагнул, а? Риск, дорогой мой, рискуем жизнью каждый день и каждый час, а этот жид платит так, что только на бутылку хватает. Вот то-то и веселимся, – рассказывает один.
– А вот ещё случай был, – говорит другой. – Есть у нас на заводе колодец один, незакопанный ещё, широкий и открытый, что вроде бы даже и не колодец, а канава такая, но глубокая. Рабочий у нас ещё есть, неряха такой, вечно всё теряет, особенно часто шапку свою – ну или кепку, там не разберешь в общем-то, что это такое – и потом везде ползает и ищет её по полдня. Так мы один раз взяли шапку эту, пока он отходил в уборную, и спрятали у меня в шкафчике. Ну а что? Не работать же всё время, веселиться тоже надо. Говорят же: делу время, потехе час. А мы и часу-то не тратим, так, пару минут всего.
В общем, выходит он – и опять:
– Да что же это такое? Только здесь лежала, опять запропастилась куда… Горе мне, растеряха я бестолковая. Шапочка моя, где ты? Не видели?
А мы все, как один:
– Сдуло её ветром, в колодец наш. Ловили, Вася, всей толпой ловили, а она увиливала от нас и бац – канула.
– Как канула? – он даже побледнел весь. – Куда я без неё, она и в воде была со мной, и в трубах.
И бросился он за ней, а мы смотрим и хихикаем. Подошел к краю, прилег на землю и стал пристально вглядываться в темноту – а там же не видно ничего. Говорит:
– Есть веревка у кого? Полезу за ней.
И такой решительный, мы аж удивились. Но говорим – есть. Он – давай сюда, полезу.
Мы обвязали его вокруг пояса, а другой конец к столбу привязали, крепкому, век ещё продержится. И он спускается вниз, а мы обступили колодец наш и смотрим вниз. Спустился и кричит:
– Не видно ничего!
– Вась, а ты ощупью исследуй, – гаркнул кто-то, подавляя смех.
Представляете – слышим звон стекла, пакетов, всё шуршит, гремит. Начал же перебирать.
– Ты мягкое ищи, Вась, мягкое.
– Да я же ищу, но нет её никак, мусор один.
– Ладно, Вась, вылезай, нет её там. На самом деле её Барсик (а это кот наш заводской, буян хуже черта будет) сгрыз, мы не хотели тебе говорить.
Слышим – он уже лезет назад, уже вот макушка торчит. Весь чумазый и потный, волосы взъерошены, руки черные, а глаз каждый с луковицу был.
– Как сгрыз? Да куда же…когда?
– Да вот перед обедом, только хвост его и видели.
– Да как же это, что за беда такая…
Смотрим – а он уже понурил голову и бредет к скамейке; сел и сидит не дыша. Жалко стало. Я сбегал к шкафчику, схватил шапку, подозвал Барсика, положил перед ним шапку и позвал Ваську. Так он стрелой прибежал, да как схватит шапку, а Барсика пнул легонько ещё и «негодяем мелочным» назвал. Изменился в лице, повеселел, будто мать родную увидел после долгой разлуки. Стал обнимать шапку, надел её и уже больше не снимал её до конца дня. А мы стояли и диву давались, чему только человек порадоваться может.
Ивану с Филиппом хоть и жалко было Ваську, но смеялись они долго и от души. Смеялись и некоторые люди вокруг, которые сидели близко и уже отошли от своей манерности. Такие жизненные радости – лучшее лекарство от снобизма и надменности, они сближают.
– Вы, конечно, этак с ним, дурно, – заметил Филипп.
– Да мы по-доброму, честно, от чистого сердца. Мы любим Ваську нашего, неряху этого. Да и мы же без вреда, только для потехи небольшой. Просто иногда и подшутить не грех, коль работа тяжелая, – ответил один из них, извиняясь за эту историю.
Недолго они ещё разговаривали друг с другом.
– Иван, Филипп, спасибо вам за компанию! Мы пойдем, – они дружно встали, – завтра нам на работу, хоть и всего в одну смену. Устали мы сегодня чертовски, как волы, но рады были вам. Извиняйте нас ещё раз за наше непристойное появление.
– Ничего, со всеми бывает, – они поднялись, горячо пожали руки рабочим и распрощались.
– Как же ты это так, Ваня? Я бы по-другому сделал, прогнал бы их куда подальше и был бы неправ. А ты вон как, молодец, – сказал Филипп, смотря на уходящих вдаль рабочих.
– Да вот так, интересными мне показались, увидел доброту в них, вот и всё. Разве мы такими не были?
– Были, и не раз. Но, видимо, я слишком постарел, чтобы вспомнить это сейчас. А ты молодец, Ваня, пример им подал, – он помолчал немного. – Уже ночь, пойдем?
– Да, Филя, пойдем, нам тоже пора.
Они расплатились и покинули веранду. Снова вдвоем они шли под звездами, но уже повеселевшие. Отрадно и легко было обоим на душе. Завтра новый день, новая жизнь, новые устремления. Предвкушение этого тоже оставляло благоприятный отпечаток. Они опять шли молча, каждый думая о своем, но это молчание не давило. В этом молчании они хорошо понимали друг друга; слова были не нужны, чтобы поделиться душой.
– Ваня, я зайду к тебе завтра. Не долго мы были на воздухе? А то я совсем было позабыл за этими историями. Тебе не стало хуже? – спрашивал Филипп.
– Нет, мне стало гораздо лучше, ты даже не представляешь насколько. Спасибо тебе за заботу!
– Тебе тоже спасибо, Ваня, за всё.
Они тепло пожали друг другу руки и расстались на перекрестке. До завтра.
***
Зайдя в свою квартиру, Иван подошел к окну с бездумно открытыми глазами: там, за окном, стояла невинная ночь, напоминающая младенца, который спит и этим уже приносит радость тем, кто лицезрит его.
Бывало, человек настолько погружается в себя, увлекается ничем, что перестает думать; он просто стоит и смотрит в какую-либо точку пространства непонимающим взглядом. Так же и Иван сейчас стоял и смотрел в окно, не видя звезд и месяца. Он словно бы смотрел сквозь них, в самую суть, но не понимал того, что видит. Глазами слепого смотрел он на мир.
Да и не все ли мы слепы? Слепы к бедам, слепы к счастью, слепы к себе. О чем может говорить человек, если, смотря в зеркало, он видит только свое лицо и одежду на своем теле? Загляни он к себе в глаза – увидел бы глубину своего мира, его бездонность, силу, томящуюся в надежде вырваться изнутри. Но мы не видим её, закрываем глаза, не задумываясь, отворачиваемся и машем рукой: «Потом».
Звезды тоже слепы, но они мертвые. Однако мертвая звезда дает миру больше, чем живой человек. Она дает миру всё, что может, – свой свет. Это всё, что есть у неё, всё, чем она ценна. Человек не отдает миру свой свет; он перестал излучать его ещё давно, много веков назад. Последний свет исходил от того, кто тихо шел через ненавидящую толпу к мучительной смерти.
Иван не отрывал взгляда от холодной и не освещенной месяцем кирпичной стены дома напротив. Накатила какая-то прострация, забравшая все силы жизни. Он не мог даже сдвинуться с места, пошевелить рукой, ибо это прервало бы процессию. Какая-то мысль ненароком закралась в голову, но тут же коварно улетела, не успел Иван даже поймать её. Он замер в ожидании этой мысли и напряженно ждал. Но она не возвратилась более. Потерянный взгляд держался на белом кирпиче, неизвестно что в себе таящем.
«Версты улиц взмахами шагов мну. Куда уйду я, этот ад тая?» – пробормотал он негромко. «Небесный Гоффман, – Иван поднял глаза на месяц, – выдумал ты…» А месяц все так же светил безмятежно и безучастно.
Он развернулся и ушел от него в свою комнату. Он вошел в дверь и приостановился: не светит ли месяц? Иван провел взглядом от пола к окну – нет, здесь свет его не разрезает темноту. Мысли его прервал неожиданно глубокий кашель, напомнила о себе и слабость. «Нагулялся я сегодня, конечно, дает знать свежий воздух», – сказал он вслух. Иван снова посмотрел в окно. «До завтра, Гоффман», – с улыбкой проговорил он и лег.
…Он оказался в детских воспоминаниях, в старом добром здании гимназии, окрашенном в бледно-бежевый оттенок на манер императорских учебных заведений. Он оказался в классе, где до конца начальной школы проходили все основные уроки. Марья Петровна, по обыкновению, расхаживала вдоль доски, держа руки с указкой за спиной, и твердила что-то, но он не мог разобрать. Каждый шаг она сопровождала причудливыми покачиваниями влево-вправо, как неваляшка, уставившись куда-то в пол. Иван сидел за самой последней партой и глядел в затылки вроде бы одноклассников, которые тоже то опускались, то поднимались к потолку, в знак одобрения речам Марьи Петровны. Но лица их не мог разглядеть, хотя вертелся на месте, как белка в колесе. Марья Петровна увидела вертевшегося Ивана и замерла; она испытующе сверлила его своими глазами, на свету казавшимися серо-голубыми. Только сейчас он осознавал, как она была в то время хороша собой: эта притворно-сердитая манера, чуть поднятые скулы из-за укора и плотно стиснутых в полоску губ, приоткрытые более обычного округлые глаза, отдававшие пленительным голубым переливом, идеально сложенный носик; на голове всегда была одна прическа – элегантно собранные русые волосы, при свете солнца наполняемые золотистым блеском. Иван заметил этот взгляд и перестал крутиться. Она продолжала настоятельно смотреть, но каждый раз не могла долго выдерживать трагическую минуту, и прижатые губки её постепенно растекались в улыбку, обнажая ослепительные ряды зубов. Глаза её смеялись от безмерного счастья. «Ваня, не крутись на месте», – проговаривала она почти шаблонно, не вкладывая больше никакой сердитости в эту фразу. Но такие добрые просьбы хотелось исполнять куда старательнее, чем грубые и повелительные приказы. Раздался смех – дети радовались жизни, начали немного шушукаться между собой, зараженные одной только улыбкой обожаемой учительницы. Она отвернулась к своему столу, что-то на нем перебирая, по-гроссмейстерски выдерживая паузу, пока дети сами не успокоятся, что, как правило, наступало через четверть или треть минуты. Класс успокаивался и был готов снова слушать наставления Марьи Петровны.
Неожиданно свет начинал меркнуть, а друзья и Марья Петровна пропадали в темноте, не заканчивая в полной мере свои действия, словно продолжая их уже там, вслепую. Иван начал дергаться и ерзать на стуле, боясь и не желая там оказаться. Но стул и парта упорно не хотели пускать, как бы их пленник ни бился. Вокруг пропал свет, остался только человек, падающий вниз, в пустоту. Человек кричал и ворочался, но упал. Он разбился о маленький белый кирпич темной и холодной стены, не освещенной месяцем.
От падения Иван вскочил; в окно уже из последних сил светил месяц, но близилось утро, судя по светлеющему небу, около горизонта отдающему уже розоватым. «Да что же снится мне, какая-то нелепица. Почему все заканчивается тьмой?» – он сел на кровати и потер голову – она немного гудела, что-то внутри кололо. «Не даю я сам себе покоя, невольно отвергаю спокойствие», – но вот накатил зевок, глаза стали снова смыкаться, и, поддавшись тяге своего тела, он снова прилег и закрыл глаза. Но не мог уснуть; он упрямо и вопреки сну уставился в потолок. В окна нежно и неуверенно прокрадывались первые лучи восходящего солнца. Они медленно падали на стену, создавая иллюзию красноватого цвета и опуская очертания оконной рамы с каждым мгновением всё ниже.
Иван опять поднялся на кровати, свесил ноги, оперся руками в край постели и заглянул в окно. Потом медленно встал и подошёл: на улице не было ни души; стояла лёгкая прохлада в сравнении с дневным теплом; земля ещё не прогрелась. Было тихо и покойно, не пели даже птицы. Только в ушах мелодично пульсировала кровь, переливающаяся по всему ещё не окончательно пробудившемуся телу.
«Интересно, каково это – гулять на рассвете? – подумал он. – Никогда же я не выходил навстречу солнцу». Он постоял с минуту и пошёл одеваться. Укутавшись в пальто и надев шляпу, он вышел.
Тротуары были пусты, не сновали взад-вперёд фигуры, не раздавался людской гомон. Иван шёл мерно мимо домов, слегка вжавшись в воротник пальто, засунув руки в карманы и изредка поглядывая на большой желтый круг впереди. Мимо протекали претенциозные фасады и серые стены домов, кое-где изувеченные не самыми чистыми барельефами; окна, тёмные окна, в некоторых местах закрытые шторами, скрывали всё, что находилось за ними. Даже незакрытые, они мало что позволяли рассмотреть в комнатной тьме. Фонарь, дверь, фонарь, дверь, едва зеленый и полуголый кустик…
Погруженные в свои мысли, переживания, мы не придаём значения тому, что мы делаем, мы забываем это. Иван шёл в своих мыслях, смотря на брусчатку тротуара прямо перед собой, на которой из-за осевшей и ещё не высохшей росы слабо отражалось солнце, словно свет в темноте.
Он остановился, замер на мгновение и поднял голову. Дуновение свежести заставило его вдохнуть полной грудью этот холодок, освежить голову и мысли. Он закрыл глаза: лучи небесного светила пробежали по его лицу, подогревая щеки, нос, лоб…
Но внезапно налетевшая слабость подкосила ноги, что-то кольнуло в грудь: Иван присел на ступеньку крыльца, облокотившись на чугунные перила, и снова закрыл глаза, но уже не от неги, а от боли. Он закашлял сильнее, чем раньше, и долго не мог остановиться; горло сушило, словно острые иглы выходили из него вместе с кашлем, глаза в мгновение увлажнились, лицо покраснело от непривычного перенапряжения, лёгкие уже не могли более терпеть. Почувствовался, очень отчётливо, привкус железа сначала где-то глубоко, а потом уже здесь, близко, во рту. Иван на ощупь достал из кармана платок и закончил кашлять уже в него: остались мелкие пятна крови. Он недолго, в небольшой растерянности, глядел на него, потом скомкал и убрал в карман. Однако взгляд не перевел, а все так же смотрел снова на брусчатку, как на неразгаданный пазл, словно бы там роились тысячи загадок и тайн. Затем бессознательно поднял взор и застал вдалеке плотно накрытые и обвязанные коробки, где днём продавались сладости и леденцы. «О, этот вечный чтец газет и журналов, всезнающий ум, смирный политик и социолог, маскирующиеся под простого продавца леденцов. Все ли газеты ты прочёл в мире? Что из них ты вынес, кроме алчности и зла, царящего в мире? Добра там нет, любви там нет. Статейки пишут о том, что более всего привлекает, что бросается в глаза. Разве добро и любовь так же приятны и – более того – любопытны, как кража у какого-то булочника, найденное бездыханное тело пьяницы или сутяжничество двух бывших лучших друзей? Нет, они сложны, поэтому остаются в стороне. Поэтому такие чтецы тоже всегда в стороне, по ту сторону, через Ахерон», – сказал он вслух, вспоминая продавца совсем не зло, а даже с небольшой улыбкой.
Иван продолжал смирно полулежать на крыльце, грузно облокотившись всей спиной на перила, почти положив левую ногу на ступень ниже, а правую поставив на полную ступню, не в силах оглядеться и повернуть голову: бледное лицо его выдавало терзания последних минут. Он медленно встал и побрел дальше, навстречу солнцу, не желая идти назад. «Подумаешь, кашель, с кем его не бывает? Не возвращаться же мне, не отворачиваться из-за него», – думал он, но глубоко в мыслях становилось тревожно. Он вжался в пальто ещё усиленней, натянул шляпу на лоб так, что её передние полы опустились почти на уровень носа; это было уж дело принципа – идти навстречу, это был девиз, лозунг его сердца. Шаг будто становился увереннее, быстрее, крепче, шаг на плацу, шаг молодого бравого курсанта, поднимающего ноги до пояса… Солнце само устремлялось к Ивану, тянуло свои мнимые руки-миражи навстречу бойкому шагу и огромной душе, закутанной в пальто. Но внутри человека что-то снова съежилось, и он замер и согнулся к земле; солдатский шаг сменился болезненным скручиванием тела. Взявшись рукой за чугунные перила, он снова еле стоял с покрасневшим лицом и мокрыми глазами; он изо всех сил держал кашель в себе, не давая ему свободу, не давая ему власть над собой и не веря ему. Он смотрел в глаза своего врага и уверенно держал его взор, не боясь, не желая отдавать и пядь. Но враг прорвался – снова начался приступ, вызывавший боль в легких и отдающий железом, но уже продолжительнее, уже тяжелее, уже непереносимее. В глазах начинало мутнеть, терялись картинка, коробки, леденцы, чтец… Он не упал в обморок, но его, бессильного, свалило на ещё не согретый огромным светилом тротуар.
Не хотелось вот так бесславно лежать на холодном камне, хотелось встать и побежать куда-нибудь, подальше от всего. Опираясь на руки, Иван пытался подняться хоть на колени, но всякий раз голова шла кругом, а он останавливался в ожидании, что всё встанет на свои места. Через несколько минут удалось сесть – большего не получилось. Сильно встревоженный происходящим, он молча сидел и смотрел на камни. «Вот надо было ли выходить из дома? Лежал бы сейчас в кровати, а не валялся, как бездомный, на тротуаре», – говорил он вслух. Он оглянулся назад – крыльцо, где он только что сидел, было совсем близко, в десяти – пятнадцати метрах. «Хм, я же прошел дольше, нет? Мне казалось, минут десять я шел, – проговорил он недоуменно, – неужели видится уже? Надо домой, в кровати всяко удобнее, чем тут». Он сделал над собой усилие, поднатужился, преодолел головокружение и встал, наконец, тихо выпрямившись и вдохнув утренний воздух полной грудью. Открыв глаза, он уже видел прежние серые домики и накрытые коробки с леденцами. «Ох, чтец, живешь-то ты как у Христа за пазухой, явно безмятежней меня», – сказал Иван, засунул руки в карманы, напрягся всем телом, чтобы не пустить вновь врага, и мирно, шаг за шагом направился в сторону своего дома.
На обратном пути на улице появились люди – первые жаворонки восходящего дня, устремившиеся по своим делам. Они изредка и мимолетом бросали взгляд по сторонам, по большей части смотря под ноги. Были и те, кто заставал взором Ивана; они приостанавливались на мгновение и глазели: он был бледен, руками зажимал живот, а от этого немного согнулся, едва дышал, боясь вызвать кашель. Но потом шли дальше на служение своим идолам.
Болезненное состояние принуждало останавливаться, чтобы передохнуть и отдышаться, опираясь на какие-нибудь перила или деревце. Один молодой парень подошел к Ивану и спросил:
– Все хорошо? Могу я помочь?
– Ничего, я просто немного приболел, кашель замучил. Все хорошо, иди дальше по своим делам, – он с улыбкой постарался посмотреть на добродушного молодого человека.
– Давайте вам помогу, – нарочито не отставал тот.
– Как ты мне можешь помочь?
– Я доведу вас до дома. Где вы живете?
Иван стоял и смотрел в нерешительности на неожиданно возникшего помощника, не зная, что ему отвечать. Но помощь была бы нелишней, идти самому было тяжеловато.
– Да вот здесь, в паре улиц всего, – он указал рукой (он знал лишь примерно, где он находится). – Как тебя зовут?
– Вася зовут. Пойдемте, давайте, вот так, – он аккуратно взял больного под руку.
Иван теперь осмотрел паренька – он подошел со стороны солнца, было сложно сразу что-либо разглядеть, кроме смутных очертаний его лица. Одежда на нем не была какой-то совершенно выдающейся – синяя куртка, вроде бы из ткани, одной из дешевых; кепка на голове, в цвет куртки, по краям сильно стертая до белизны от частого натягивания до ушей; штаны были, на удивление, не синие – они оказались черными, длиннее обычного размера, со слегка посветлевшими коленями и протертым напрочь низом, видимо, от постоянного шарканья об асфальт. В нескольких местах были пятна темно-коричневой грязи, особенно на рукавах; на спине неряшливое черное пятно, будто от мазута, небольшое, но бросающееся в глаза. Ботинки все были в пыли, давно они, наверно, не видали обувной щетки.
– А ты где работаешь? – некая догадка возникла в его голове.
– Да я тут, на заводе, недалеко. Рабочий я, – сказал он всё с той же чистой улыбкой.
«Да, Вася, смеялся я над тобой недавно, с твоими мучителями, пытаясь им помочь. А теперь ты помогаешь мне, доброе ты сердце, не зная моего промаха; прости ты меня», – но вслух он этого не сказал, а только постарался посмотреть с такой же чистой улыбкой на Васю.
– Хороший ты парень, Вася, добродушный и отзывчивый.
– Да ладно вам, я ведь это, как все, любой бы подошел, я ведь ничего особенного-то… не сделал, – он засмущался от слов Ивана и немного стушевался.
– А ты чего так рано поднялся?
– Да я на работу иду, мы всегда рано начинаем: машина не терпит простоя, – сказал он почему-то гордо. – А вы?
– А мне не спалось, захотел прогуляться на свежем воздухе.
– В такую рань? Ну и прогулялись. Вы бы пореже так.
Они помолчали недолго.
– Прекрасно солнце встает, небо чистое, – сказал Иван, посмотрев наверх и желая поговорить.
– Да, – протянул Вася, – а я сегодня звезду падающую видел ночью.
– Как? Конец сентября же.
– Да вот так, по расписанию они, что ли, падают? Захотела – упала, не захотела – дальше висит себе сверху. Я это…гулял поздно. («В поисках выпивки ты гулял, растяпа», – добродушно подумал Иван.) Присел на лавочку – так свежо было. Смотрю тут – летит на всех парах, аж рассекает небо своим хвостом.
– Загадал что-то?
– Э-э, нет, свое в тайне надо хранить, а то разбазарю, как всегда, – Вася сделал вид неприступного и непоколебимого стоика, но увидел, что никто не собирается у него ничего выпытывать и сам выпалил: – На море я хочу. Никогда не видел песчаного берега и в море не купался, всё работаю с ранних лет, времени нет, да и не отпустит никто меня такого. А поваляться бы на песочке да позагорать – рай! Мне ведь большего-то не надо, не прошу я вечную жизнь или любовь до гроба – на кой они мне сдались. А вот в море я бы покупался… – он закончил почти грустно, чуть опустив голову.
– Да не грусти ты, у тебя ведь… – Иван начал кашлять и остановился. На этот раз приступ прошел относительно недолго и почти незаметно. Он продолжал: – У тебя ведь вся жизнь впереди, молод ты еще.
– Так вот каждый день встаешь и говоришь себе, что жизнь вся впереди, а дни-то летят, лето проходит, а ты ждешь следующего – и так далее. Но я не унываю – вроде как вскорости точно должны дать отпуск, поеду в Крым, хоть на море погляжу да искупаюсь в холодной воде, мне же нипочем, организм сильный. Я был работником месяца дважды, уткнул там всем нос на заводе, теперь знают, каков я, уважать должны. Точно дадут, я вам говорю, – он закончил почти с бахвальством, но это было доброе бахвальство, почти детское и от этого невинное.
«Да, Вася, слышал я, как тебя там уважают. Может, они тоже по-доброму? Не были же злы, рабочие те, добродушные малые оказались. Да и любят же тебя, мечтатель», – Ивану ещё более стало совестно перед парнем. Они дошли уже до дома.
– Спасибо тебе ещё раз, очень ты мне помог. Ты заходи как-нибудь в гости, Вася, чаю выпьем, – Иван все ещё ощущал какую-то тяжесть на сердце, в том числе за свой забавный вечер с рабочими.
– Да я ведь от чистого сердца, за что «спасибо», не стоит благодарности совсем, – он опять немного покраснел, – зайду обязательно, выздоравливайте. А вас-то как зовут? А то я не спросил совсем, простите мне мою невоспитанность, я ведь не интеллигент, – последнее слово он отчеканил как строевой шаг на параде.
– Иваном зовут. Ничего, Вася, ни к чему эти интеллигентные вещицы, – сказал он с улыбкой, – спасибо тебе ещё раз, прощай, – они пожали руки и разошлись: Вася широко зашагал дальше по улице, а Иван начал взбираться по лестнице к себе в квартиру.
Иван поднялся к себе наверх; ему стало полегче, чем на улице, Вася заставил его забыть о настороженности на протяжении всего пути. Как только он открыл входную дверь, его сразу начал обуревать сон, который упрямо не хотел приходить ночью. Иван дошел до постели, разделся и прилег абсолютно без сил после своей затянувшейся прогулки, отнявшей слишком много.
***
Проснувшись, Иван не помнил ничего из того, что ему снилось, не помнил, снилось ли вообще что-то. Он раскрыл глаза и был немного потерян во времени. Голова гудела внутри. Только было он сделал телодвижение, чтобы подняться, мгновенно ощутил недомогание внутри, болезненно зачесалось в груди, все усиливая ощущения. Он угрюмо опустился обратно на спину, надеясь на отход приступа; медленно, стратегически не желая сдаваться, он словно бы отошел в сторонку на время. Иван продолжал лежать на спине, глядя в потолок. «Который час?» – задавал он себе вопрос. Он без чрезмерных усилий огляделся по сторонам и заметил часы на столе – половина одиннадцатого. «Недолго же я спал», – подумал он. Но вставать не торопился и замер на кровати.
С улицы едва слышны были редкие голоса людей, летевшие будто совсем издалека, а не из-под окон. Иван закрыл глаза в этой почти тишине, чтобы внять ей: он слышал звук, неясный и пугливый, глухой; но что это был за звук – он не знал. То ли пищание, то ли визг, то ли свист – он был высок и изначально неприятен, раздражал, хоть и был словно отдаленным. Но от него нельзя было избавиться; он должен был уйти сам – но не торопился. А всё звенел и звенел без умолку, хотел что-то сказать, желал донести, объяснить, но не мог, как немой не может поведать о только что увиденном чуде – он просто стоит с блаженным и счастливым лицом и активно (но без толку) машет руками.
Звук незаметно притих; он сменился шумом прилива, морской волны и щекочущего воду бриза, попутно плавно поглаживающего вспенившиеся вершины. Но это были не волны и не море – это Иван прекрасно знал. Простая биология рушила мечты, как вредные дети разрушают долго сооружаемые башни своих соперников по песочнице. Кровь текла по его телу и отдавалась в ушах – настолько было беззвучно в комнате, даже голоса притихли за окном, весь мир стих и слушал течение крови в ушах.
«Интересно, а мир может слышать? Может ли он чувствовать себя? Нас наверняка может; но что мы ему даем? Только плечами развести на этот вопрос можно. Слышит ли он себя? Течение ручья в своих ушах? Полеты ветра меж гор и холмов? Видит ли он свои закаты и рассветы? Свою мерцающую ночь? Ощущает ли он теплоту внезапно заставшего врасплох летнего дождя? Радость только что выпавшего снега?» – все эти мысли приходили в голову сами по себе; они, как хозяева, заходили в открытую дверь души и задерживались там на время, словно заядлые игроки, заскакивающие в карточный клуб «на минуту». А человек лежал, выступая вольнослушателем в их беззаботной болтовне.