Kitabı oku: «Патриарх Никон. Том 1», sayfa 11
XXII
Никон, митрополит Новгородский
Вскоре после московского мятежа, несмотря на то, что царю Алексею Михайловичу минуло всего 19 лет, он приступил, для успокоения народа, к составлению уложения и для этой цели созвал собор; в том же году он снова запретил продажу ненавистного староверам табаку, а год спустя он изгнал из Москвы англичан, причем указ мотивировал следующим: «Государя своего Карлуса короля вы убили до смерти, – за такое злое дело в Московском государстве вам быть не довелось».
Народ поэтому должен был бы быть доволен, тем более что государь оказывал большую любовь к науке: при нем находился постельничий Федор Михайлович Ртищев, один из первых просветителей России.
Недалеко от Москвы, в прекрасной местности, он выстроил Андреевский монастырь, вызвал сюда из малороссийских монастырей тридцать образованных монахов, в обязанности которых было учить всех желающих славянской и греческой грамматике, риторике и философии; кроме того, они обязаны были заниматься переводами.
Это был первообраз университета, а между тем в народе это было понято за еретичество, и благовещенскому протопопу, царскому духовнику, стали наговаривать и на Ртищева и на Морозова.
Вообще имя последнего сделалось ненавистно; во многих местах России оно вызвало мятежи или, как тогда их называли, гили. Но самые серьезные из них были в Пскове и Новгороде: кроме воевод пострадали в обоих митрополиты: в первом Макарий, во втором Никон.
Неудовольствие народа было не столько возбуждено этими святителями и воеводами, как всеми тогдашними порядками, а правительство московское было крайне слабо и боязливо, в особенности после сделанных уступок черни в Москве.
Пример, вообще, заразителен, и безнаказанность в Москве, обнаруженная в отношении убийц Плещеева, Чистова и Траханиотова, не могла не вызвать самоуправства в областях, и народ в этом случае шел вовсе не против царя, а во имя его интересов.
Царь, говорили в провинции, молод, и бояре его обманывают и продают нас немцам.
Это был девиз мятежников.
При таких обстоятельствах Никон торжественно въехал в Новгород; встретил его в Софийском соборе воевода князь Федор Андреевич Хилков со всем духовенством, народом и сотенными головами.
Митрополит сказал слово, в котором он призывал всех исполнять свой долг, причем он объявил, что он для всех одинаково будет доступен и что каждый найдет в нем заступника и защитника.
После того митрополит с крестами и хоругвями препровожден из собора на митрополичий двор.
Так водворился Никон в Новгороде и, исполняя высокое свое назначение, взялся с обычною энергией за устроение своей паствы.
На другой же день он сидел уж в своей рабочей комнате и вел такой разговор с митрополичьим казначеем, старцем Никандром.
– Отец Никандр, – говорил он, – так в митрополичьей казне ничего нет? Медной деньги нетути?
– Нет, святейший архипастырь, да откуда им и взяться? Предшественник все-то дело судное отдал приказному Ивану Жеглову, а дело вотчинное и поместное да разное иное, мытное и неокладное – детям боярским Макару и Федору Негодяевым. Делали они обиды всяческие челобитчикам, а приказный Жеглов – тот и попов и протопопов ставил, кто, значит, больше даст.
Ужаснулся Никон и велел их привести к себе.
– Где, Ванька, казна митрополита? – спросил Никон строго.
– Не могим знать, на то казначей митрополичий – он и голова всему.
– Но деньги собирал ты.
– Нет, не собирал, а коли принесут дар, то и Бог велел брать, всяк дар совершен, – начал было он.
– Не богохульствуй, всуе не употребляй Его имя, хищник… Ставил ты во попы и протопопы.
– Не я ставил, а преосвященнейший Аффоний.
– Без посул ты не ставил?
– Посул не брал, а дары, отчего же, и сам Бог велел.
– Я донесу об этом царю.
– Знаем мы сами, что у царя и у короля в палатах творится – все едино, что и у нас, – возразил дерзко Жеглов.
– Покайся, – произнес сдержанно Никон, – еще время есть. Вершил ты дела без сыска, пытал челобитчиков, держал колодников в заточенье по году и, более того, грабил митрополичью казну – тебе плахи мало… Но, говорю, покайся, и все простится тебе, – только возврати награбленное, утри слезы вдов и сирот13, которых обобрал ты.
– Ничего не ведаю и не знаю – все один поклеп, святейший архипастырь.
Это нахальство вывело Никона из терпения – он засвистал в свисток, заменявший тогда колокольчик.
Вошел служка.
– Позови дьяка! – крикнул он.
– Дьяк ждет в передней, да там же боярские дети Негодяевы.
– Пущай все зайдут сюда.
Требуемые лица появились.
Никон с минуту помолчал и потом обратился к Негодяевым:
– Вместо келаря вы, кажись, заведовали монастырскими землями.
– Не мы, а митрополит Аффоний, – возразил Макар Негодяев.
– Как не вы? Вы ездили по деревням, собирали дань и оброк, угодья и пустоши сдавали гостям и мужикам, где же деньги?
– Сдавали мы, – отвечал другой Негодяев, Федор, – все митрополиту.
– Отчего вы не сдавали все это казначею Никандру?
– На то не было приказу митрополичьего.
– Крестьяне черных земель14 приносят челобитные, что их-де обирают, земли от них отнимают, скотину и иную живность отбирают, подати правят без меры.
– Один лишь поклеп, святейший архипастырь.
– Без вины, – продолжал Никон, – на правеж15 ставят.
– Все единый поклеп, – стояли на своем Негодяевы.
– Покайтесь, и я прощу вас, – обратился к ним и к Жеглову Никон.
– Не в чем и каяться – на исповеди были у духовного отца: согрешения наши он простил, мы приобщались, неча дважды каяться: разбойник на кресте, да и тот покаялся единожды, – пустился в рассуждения Жеглов.
– Дьяк, – сказал тогда Никон, – посади в темницу их до царского указа и сыска.
Жеглов и Негодяевы с мнимым смирением и покорностью последовали за дьяком.
В это время на базарной площади совершалось другое. Приехал из Швеции новгородский купец Никитин и начал к народу речь:
– Был я в свейских (шведских) землях, там новый король Карлус, готовит он ратных людей на нашу землю, то есть на Новгород Великий. А царские бояре отпустили свейцам и казну богатую, да видимо-невидимо хлеба из царских житниц во Пскове. Проведали и псковичи, да свейского посла исколотили: во Пскове гиль и сбор.
– И на Москве, – сказал находившийся здесь купеческий приказчик, занимавшийся покупкой в Новгороде хлеба для своего хозяина, – люди земские и стрельцы изрезали бояр, да один Морозов-вор спасся. Царь-то юн, а бояре вороваты и продали нас немцам. Теперь как немцы получат богатую казну и хлеба, они и пойдут на нас войной и снова в лютерский закон. Я-то из таковских: множество народу православного свейцы в свою веру окрестили, а теперь все оттуда сбежали; да и я сбежал на Москву – теперь приказчиком.
– Вся святая правда, – подтвердил подошедший в это время пристав Гаврилка Нестеров. – Да с боярами заодно и митрополиты – Макарий Псковский и наш – Никон. Только что я из темницы – туда велел он отвести приказного Жеглова и боярских детей Негодяевых: вы-де боярских указов не слушаете, немцам не хотите помочь. А те: греха-де на душу не возьмем, мы-де не басурманы, хлебушка своего и царскую казну отпущать немцам не будем… А Никон-то их в колоды, да в темницу. Жалость берет, а жены и детки малые ревма ревут.
– А вот, поглядим, коль немцы прибудут к нам, уважим, довольны останутся; хлеба нашего святого к немцам отпущать не станем, да и царская казна здесь останется. Пущай батюшка царь учинит сыск, – раздались голоса со всех сторон.
Народ разошелся, и пристав Гаврила Нестеров отправился домой, зайдя по дороге в кабак, где он наугостился.
Из кабака Гаврила пошел, пошатываясь, домой и у ворот увидел свою жену Марфу.
– Чаво здесь! аль молодцев выжидаешь?
– Не греши пред Господом-то Богом. Батька наказал: гляди, коль Гаврюшка на улице, скажи-де ему: митрополит Никон кличет.
– Не пойду я к зверю-то, а ты гляди мне!
И с этими словами Гаврила схватил Марфу за косу и потащил в избу.
Унимал его отец, площадной подьячий, да тот и на него напал.
– Не наводи ты меня на грех, – ревел Гаврила, как зверь.
– За что ее бьешь? – спросил отец.
– На это она в законе моем: пущай и покоряется и кается.
– Да в чем? – вопила жена.
– В чем?.. Да в том… Никон митрополит знаешь для чего кличет?
– Не знаю, – плакала Марфа.
– Если не знаешь, так я знаю… Значит, зачем с приказным Жегловым посулы брал, на правеж ставил без вины.
И с этими словами схватил он вновь ее за косы, избил лицо в кровь и вытолкал на улицу.
Марфа, как была, опростоволосена и в крови, так и побежала на митрополичий двор.
Совершив это, Гаврила ушел в опочивальню, бросился на постель и заснул. Спал он несколько часов и проснулся не в хмелю. Отец передал ему, что избитая им жена убежала с жалобою к митрополиту и что тот присылал уж за ним. Тот понял, что справедливый и строгий Никон, вероятно, строго отнесется к нему и велит отодрать его не на шутку: благо, если только плетью, а то, пожалуй, и кнутом.
Обратился он к отцу:
– Ты ведь подьячий – всякие порядки знаешь! Ну, вот вызволи таперь… по гроб доски не забуду.
– Вызволить!.. Да кабы моя сила… Всяку что ни на есть ябеду настрочу и челобитную, а тут как? Улики налицо… А там, гляди, отведут в сарай, да так отжарят, что и душу в пятки упрячут.
– Родимый, уж подумай, – молил Гаврила.
– Ну, уж, да в последний… Как выпьешь, точно зверь какой. Поставь банки и пиявки на спину-то, вот митрополит и смилует – скажешь, вся-то спина изломана: дескать, жена ухватом ударила.
Обрадовался сильно этому совету Гаврила, оделся и пошел к цирюльнику-еврею и велел себе поставить пиявки на спину, а потом и банки.
И хорошо он сделал, что поторопился. Как только он возвратился в избу, посланные митрополита арестовали его и повели на митрополичий двор.
Вечером того же дня в Новгород входила иноземная рать с обозом.
Едва она, по направлению из Москвы, вошла в ворота, как на улице послышались крики:
– Вот и немцы пришли с царской казной и за хлебом.
Понесся этот клич по городу, а посадский Трофим Волк, услышав шум и крики на улице, вышел из своего дома.
Видит, движутся немцы на конях и в латах и при шпагах, за ними обоз, и впереди на коне наш русский.
– Ты кто? – спросил его Волк.
– Из Посольского приказа, толмач Нечай Дрябин, а караван немцев датских, значит, посланник их Граб.
– А куда? – допрашивал Волк.
– На Ригу, а там я назад, в Москву.
– В обозе что?
– Знать, царские дары и казна.
И с этими словами толмач двинулся дальше16.
– А-а… знамо, – сердито произнес Волк.
Выглянул из ворот сосед его Лисица.
– А что, Волк? – спросил он.
– Лисинька, то немцы с царской казной из Москвы прут, а там и к нам в гости пожалуют.
– Ей-ей, Волк, не смолчу… Гость-то Стоянов что ни на есть кажинный день то мясо, то хлеб прет к немцам, а этот с казной… Не будь я Лисицей, коли пущу немцев из града.
Он опрометью побежал к земской избе и по дороге сзывал туда народ и единомышленникам велел бегать по улицам и кричать: «Ратуйте, батюшки! Измена! В избу земскую!»
Побежал народ по улицам, и не более как в четверть часа у земской избы собралась большая толпа народа.
Лисица неистово кричал ей:
– Гость Стоянов наш хлеб и мясо увозит немцам, а те везут из Москвы казну, а там немцы сюда пожалуют да полонят и нас, и жен наших, и деток.
В этот миг показался из земской избы рослый, плечистый богатырь Андрей Гаврилов.
– Отец родной, – крикнул ему Лисица, – не дай нас погубить, не дай нас продать немцам.
– Где? Где немцы? – спросил голова спросонья.
– А вот к Софии потянулись… Выедут, вывезут они нашу казну! – крикнул Волк, появившийся тоже у избы.
– Того не можно, – заревел Андрей Гаврилов. – Батюшке царю измена, то бояре воровские озорничают. Идем, молодцы, – я вперед…
Колосс этот двинулся вперед; рядом с ним шли Волк и Лисица; вся толпа ринулась за ними.
Они пошли переулками, чтобы отрезать путь датскому послу.
Не более как через двадцать минут они достигли цели: выйдя из боковой улицы, они очутились прямо против поезда посланника.
Посланник, видя впереди большую толпу, обратился к толмачу Нечаю Дрябину:
– Спросите, – сказал он по-датски, – что нужно им?
Вопрос этот повторил Дрябин земскому голове Андрею Гаврилову.
– А ты что за указчик мне? – крикнул Гаврилов. – Сходи-ка, немец, с коня, да все твои прихлебники, да ко мне в земскую избу…
– Вот охранная грамота: на ней подпись боярина Ильи Даниловича Милославского, – струсил Дрябин.
– Плевать нам на охранную боярскую грамоту. Коли сам царь подписал, ино дело…
– Царь не подписывает охранной грамоты, – объявил Дрябин.
– Коль не подписывает – значит, не его воля. А бояре воры… Ну, немец, слезай-ка…
Дрябин передал разговор посланнику.
– Объясните им, – разгорячился тот, – что послы во всех странах пользуются почетом и уважением и что за остановку меня им грозит смертная казнь, а я добровольно с коня не сойду, пока шпага у меня в руках.
Дрябин передал это толпе.
– Он грозит еще! Долой его с коня! – крикнул зычным голосом Гаврилов.
В один миг стоявший недалеко от посланника Волк вскочил сзади на его коня и, обхватив его обеими руками, не дал обнажить ему шпагу.
Толпа бросилась точно так же и на его свиту.
В борьбе с Волком посланник упал с лошади: тогда Волк насел на него, бил его по щекам, разбил нос, и когда тот уж был в обмороке, он его ограбил, т. е. снял все, что на нем и в карманах его было ценного…
Народ поступил точно так с его свитой…
Бросив ограбленных и избитых датчан на произвол судьбы, народ устремился к обозу: людей смял, а лошадей повернул к пушечному двору, где поставил стражу, так как казна-де царская.
– Теперь, – крикнул Андрей Гаврилов, – к гостям Стоянову, Никифорову, Проезжанову, Вязьме, Тетерину, Земскому – все это воры: мясо и хлеб немцам возят… Пообщиплем их, наставим и вразумим…
В это время многие мятежники бросились к Каменному городу, сбили и скрутили веревками стоявших у ворот сторожей и ударили в непрерывный набат.
Поднялся почти весь город, и толпа бросилась неистово ко всем намеченным Гавриловым гостям, и, несмотря на позднюю ночь, разбили у них окна и ворота, вламывались в хоромы, всех в доме избивали, все громоздкое ломали и выбрасывали в окна, а что можно было, расхищали.
Перины, подушки, одеяла (пуховые) и даже святые иконы – все это летело в окна, а в теремах раздавались вопли и неистовые крики терзаемых.
Натешившись над своими и московскими гостями, торговавшими мясом, скотиной и хлебом, народ бросился к Любскому двору, где останавливались приезжие немцы, обобрал их и потащил избитых и израненных в земскую избу.
Услышав этот гул и шум, воевода новгородский, князь Хилков, тотчас поскакал к митрополиту Никону.
– Что делать, святой владыка? – спросил он, дрожа от гнева и волнения.
– Что случилось, князь Федор Андреевич? Ночью вдруг гиль и сбор. Уж не враг ли вступил?
– Ничего нельзя разобрать. Говорят, немцы вступили в город, стали рубить и колоть народ…
– Но, говорят, и в городе гостей грабят, мучат, жгут, это уж не на врагов идет сбор17 и гиль.
– Святейший архипастырь, я и явился за твоими приказаниями. Дай своих детей боярских, а я своих стрельцов, и я пойду к народу.
– Не ходи, князь, теперь ночь, а люди рассвирепели. Пошлю я тотчас к царю грамоту, а ты прикажи стрелецкому сотнику Марку Басенкову выйти с ратными людьми, твоими и моими, – пущай разгоняют толпу.
– А коль потреба будет обнажить меч?
– Бог помилуй, не обнажай меч, погибнешь от меча, – набожно перекрестился Никон. – Пущай он духовным мечом уймет неистовство; на это мое благословение. Пущай он заберет всех ратных моих людей. А мы с тобою, князь, останемся здесь, в святом дворе, и коль они придут к нам, я выйду с крестом. Когда святой Константин Багрянородный собирался в поход на гонителей подвижников Христовых, явилось ему знаменье, на небе большой крест и на нем сияло: «in hoc vince», то есть «сим побеждай…». И я только крестом могу побеждать, и в нем моя вера, мое утешение и мощь. Иди же, князь, распорядись, не мешкай, а я буду молиться Господу сил.
Князь Хилков удалился. На софийском дворе собрались уж все наличные стрельцы и митрополичьи боярские дети; все были вооружены, но получили приказ: оружия не употреблять и быть в подчинении стрелецкого сотника Марка Басенкова.
Под его предводительством ратники тихо выступили из митрополичьего двора, ворота за ними закрылись, и они тихо двинулись вперед.
В городе слышались неистовые крики, вопли, брань, кулачный бой: кабаки были все открыты, и народ пьянствовал там, расплачиваясь только что награбленным добром.
Марк Басенков начал закрывать один кабак за другим и таким образом очистил несколько улиц, но засевшая там пьяная сволочь бросалась по всем улицам и сзывала народ для защиты от ратников.
Не более как через полчаса огромные толпы народа со всех сторон окружили предводительствуемую Басенковым рать.
Сотник обратился к народу и именем царя, митрополита и воеводы уговаривал их разойтись.
– Изменник, вор! – крикнул кто-то в толпе.
Сотня человек бросилась на него, вмиг его окружили.
– Изменника в Волхов с моста! – крикнул кто-то в толпе. – Изменников искони бросал так народ… В Волхов.
– Это грех. Умрет без покаянья… Лучше к Евфимию, а оттуда с башни… Я оттелева с Лисицей… нужно вновь туда… нужно набатить…
– Ладно! – крикнула толпа.
Волк схватил скрученного по рукам Басенкова и вместе с Лисицей повлекли его.
Толпа хотела за ними последовать.
– Не нужно, – крикнул Волк, – мы и вдвоем с ним справимся, а вы остальных воров поразгоняйте.
– Ладно, – отвечала толпа и бросилась бить ратников и боярских детей.
Волк и Лисица потащили стрелецкого голову на башню; вначале он хотел было бороться, но видя, что сила на их стороне, он пошел за ними, творя усердно молитвы и призывая на помощь Богородицу и Спасителя.
Наконец, вот уж и колокольня. Повели они по ступенькам вверх.
– А что, Волк, с какого: с первого, аль со второго, аль с третьего? – спросил Лисица.
– С третьего, – отвечал тот.
Взошли они на первый ярус, потом стали толкать вперед жертву свою на второй и наконец забрались в третий.
Ночь была темная, и только знающему можно было карабкаться по узким лесенкам Евфимиевой башни.
– Ну, вот мы и здесь… Молись… кайся, – завопил Волк, – да спешней, нужно набатить.
– Господи помилуй, – вопиет сотник, – помилуй и спаси!..
Но при этих словах Волк чувствует страшный удар кулаком в лицо и падает на пол: Лисице достается то же самое.
Потом один катится по лестнице во второй ярус, и вслед за ним другой.
Это необыкновенное путешествие отрезвляет их, и оба вскакивают на ноги и бегут к лестнице, ведущей вниз к выходу; но чья-то необыкновенная сила вновь бьет их, и они катятся вновь вниз и друг друга душат и бьют.
– Чур! Сам дьявол! – вопиет Волк, вспомнив, что это совершается при начатом ими преступлении.
– Чур! Шайтан… черт! – вскричал Лисица.
Оба вскочили на ноги и бросились бежать.
Когда они скрылись, к Марку Басенкову явился его спаситель: он развязал ему руки и сказал:
– Поспешим отсюда в митрополичий двор… Ты вел себя богатырем…
– Да кто ты, как чествовать тебя?
– Я пришел сюда с двора митрополичьего посмотреть на гиль и не горит ли где… Боюсь красного петуха.
– Да кто ты? – повторил сотник.
– Митрополит Никон, – отвечал тот.
XXIII
Новгородская гиль
С рассвета на другой день ударили вновь сплошной набат.
Воевода князь Хилков, ночевавший в митрополичьем дворе, зашел к Никону.
От него он узнал о вчерашнем посещении им Евфимиевской башни и о спасении от смерти несчастного и ни в чем не повинного стрелецкого сотника.
Воевода был огорчен, что архипастырь так рисковал своею жизнью, и сожалел, что он не взял его с собою.
– Я заходил к тебе, да ты спал так сладко в своей келье, что и жаль было будить.
– Что ж дальше делать? Ратные люди наши избиты и измучены, – спросил воевода. – Народ бегает по улицам и кричит уж на царя: «Государь об нас не радеет, – вопиет он, – деньгами помогает и хлебом кормит немецкие земли».
– Безумцы! – ужаснулся Никон.
Вошел при этих словах служка Иван Кузьмич.
– От земской избы, – докладывал он, – пришел служка софийский. Люди бают, земский голова, Андрей Гаврилов, скрылся.
– Значит все теперь без головы, – улыбнулся Никон. – Видишь, воевода, Бог за нас; вишь – говорят, коли Бог хочет кого наказать, так отнимает у него разум. Отнял он его и у Андрюшки Гаврилова, а как протрезвился, да проснулся он, и давай бог ноги. Может и другие очнутся. Вели, Ванюха, звонить в софийской к обедне, – мы с воеводой туда поедем.
– Как, в такой сбор и гиль?
– Когда овцы, воевода, заблудились, добрый пастырь должен навести их на правый путь, и мой долг ехать в Софию. Там издревле архипастыри поучали народ, там святой Никита проповедовал братскую любовь. Зачем царь Иоанн Грозный святые мощи его перевез в Москву, теперь у раки святого я призвал бы заблудших к покаянию и умиротворению.
– Святейший архипастырь, позволь хоша проводить тебя для твоей безопасности с ратниками.
– Митрополита Новгородского должен быть охранителем весь народ. Ты можешь туда прибыть, но поеду я к моей пастве один.
Воевода пожал только плечами и пошел распорядиться, чтобы все ратные люди собрались к Софии.
Час спустя Никон в своей колымаге подъехал к собору. Народ в большой массе толпился там и встретил митрополита с благоговением.
Служба шла стройно и чинно – ничто не нарушало церковного благолепия.
Но это была кажущаяся тишь: гилевщики в это время бегали по городу, разыскивая земского голову, Андрея Гаврилова.
В особенности в этом усердствовали Волк и Лисица.
Они розыски свои простерли даже за город и явились в земскую избу с решительным ответом: голова-де скрылся.
В это время в избе находились: Молодожников, Хамов, Трегуб, Шмара18, Оловьяничник и изменившие правительству: подьячий Гришка Аханатков и стрелецкий пятидесятник Кирша Дьяколов.
– Коли нет его, так нам нужен будет голова! – воскликнул Молодожников.
– Без головы невозможно, – поддерживал его подьячий, – и руку-то прилагать нетути кому.
– Да и кто поведет гилевщиков в битву, коли немец придет? – подхватил стрелецкий пятисотник.
– Выбирать голову! – крикнули все.
– Кого ж? – спросил Лисица.
– Жеглова! – крикнул Волк. – То человек приказный, – всякие порядки знает.
– Да ведь он в темнике, митрополит посадил, – объяснил Лисица.
– Так что ж, можно и ослобонить! – крикнул Молодожников.
– Да там с ним и братья Негодяевы, боярские дети; то люди ратные, они и советом и мечом сподручны, – молвил Лисица.
– В софийский двор, в темник, за Жегловым и Негодяевыми! – крикнул Волк.
Гилевщики бросились из земской избы, загудел набат, собралось много народу, и пошел он в софийский двор.
Митрополичий двор был открыт и беззащитен. Народ, явясь туда, приказал стражникам тотчас вывести из темника узников.
Те повиновались им.
Когда колодники появились, народ тотчас снял с ног их колоды и с радостными восклицаниями отвел их в земскую избу, где под главенством Жеглова они образовали новое правительство, объявив воеводу, князя Хилкова, изменником.
Узнав об этом, Никон поторопился на митрополичий двор, но было уже поздно: узники были уже освобождены.
Тогда митрополит решился на более чем смелую меру: другой день был праздник Алексея Божьего человека и вместе с тем именины царя; Никон на утрени и на обедне поименно проклял главарей гилевщиков.
Распространилась об этом весть по целому городу, и гилевщики, чтобы оправдать себя и снять с себя пятно проклятия, которое в то время было сильнее позорного клейма, рассыпались по всем улицам и кричали, что в день именин царя освобождают преступников, а тут митрополит проклял весь народ.
Новгород впал в страшное уныние, люди верующие пришли в отчаянье; но не этого домогались гилевщики, они бы желали разделаться с митрополитом.
Ломали себе головы гилевщики, как бы поднять против него народ; выпито было при этом страшное количество водки, так как и их начинало разбирать сомнение в справедливости их дела, но ничего они не могли выдумать.
Так прошел весь другой день после страшного проклятия митрополита, и вечером в земской избе собравшиеся гилевщики размышляли, что вот-де есть у них две умные головы: это площадной подьячий Нестеров, да сын его, пристав Кольча, да что-то во время гили ни одного, ни другого не видать.
– Уж ты бы, подьячий Гришка, – обратился Жеглов к Аханаткову, – услужил нам не службу, а дружбу, пошел бы к площадному подьячему Нестерову, да попросил бы его совета. Знает он всякие неправды митрополита, да притом и в огне-то он не горит, да и в воде не тонет. Бит уже он с десяток раз кнутом за ябеды; у иного уже давным-давно вышибло бы дух, да угнало бы душу в пятки, а он ничего – цветет, как маков цвет. Да и пристав, сын-то его, что ни на есть разгильдяй, а в гили-то его нетути. Порасспроси, да разузнай, да завтра нам скажи.
Гилевщики после того разошлись, а подьячий Гришка, переминая спьяна ноги, побрел к усадьбе сотоварища своего, площадного подьячего Нестерова.
Старик подьячий где-то в кабаках строчил народу грамотки, челобитни и иную письменность и крепости и, возвратясь усталый, собирался уже спать.
Вдруг стук в калитку, и затем на пороге комнаты, где он сидел, появилась его невестка Марфа.
– Где пропадала, где пропадала, Марфуша? – обрадовался тесть.
– У матушки сидела, где же быть, как не у родимой, да такое сумление взяло, да тоска под сердце подступила, что хошь иди да утопись.
– Небось совесть мучила, челом ты била у владыки на мужа, вот и совесть заела. Челобитню, да на законного… Вот митрополит да каждый день что ни на есть утреню отслужит, а Гаврюшку в сарай – плетьми; вечерню отслужит, а Гаврюшку в сарай – кнутами.
– Матерь Божья! – всплеснула Марфа руками. – Да ведь он его измучает, истерзает, и это все мой грех; недаром лежу и сплю аль не сплю, а он-то, Гаврюшка, бедный, весь-то в крови, кровь со спины так и льется.
– Видел я служку митрополичьего, Ивана Кузьмина, он и приходил-то за Гаврюшкой; а я его: уж помилосердствуй, скажи, что Гаврюшка? А тот махнул рукою: весь-то истерзанный, молвил.
– Весь-то истерзанный, – голосит Марфа.
– Весь-то, точно банки и пиявки были на спине.
– Точно банки и пиявки были на спине, – повторяет с ужасом Марфа.
– Весь-то в крови, точно резаный поросенок, – говорит служка.
– Точно резаный поросенок, – вторит Марфа.
В этот миг слышен сильный стук в калитке, потом входит подьячий Гришка Аханатков.
Перекрестясь иконам и сделав низкий поклон, он произносит:
– А я-то, дядушка Федор, к тебе зашел от земских-то людей, уж больно все в сумлении насчет тебя и сына твоего, Гаврюшки.
– Уж и сумление! Мы-то черви и куды нам с тобой; ты, вишь, в земской избе, настоящий подьячий, а мы што! Мы-то, площадные подьячие, иной раз и в кабаке строчишь; ты вот рублями… а мы и денежкой рады.
– Курочка по зернышку клюет и сыта бывает, – утешал его гость.
– Ну, было то, да сплыло в сторону. Гей, Марфутка, угости-ка гостя, вина да хлеба-соли, а ты, кум, садись.
– От хлеба-соли не отказываюсь, куманек. А вот гилевщиков и сбор да в митрополичий двор. Как твоя думка, куманек? Порядки ты митрополичьи знаешь и разум-то у тебя – царь.
– А что дашь? Сухая ложка глотку дерет.
– Не я, а люди земские наградят так, что и сказать нельзя, ты только сделай.
– Полно-то, Гришка, дурака строить, а еще подьячий. Коль сделаю, шиш получишь. Не первина: все на шаромыгу. Теперь не то что встарь; бывало, гостю напишешь цидулку аль грамотку, даст рубль, поклонится в ноги и по гроб доски благодарствует то хлебом, то пенной. Теперь, коли хочешь получить что ни на есть, напредки бери. Давай напредки три рубля, да две меры хлеба, да три пенного, да…
– Полно, полно, эк разобрало его!..
– Погоди и ты: да поросенка, да пару кур, да сотню яиц…
– Еще чего?
– Будет, ведь то земские люди, с мира по нитке, а убогому рубаха, понимаешь…
– Понять-то понял, а собрать-то это и за две недели не сделаешь, дело спешное.
– Знамо-спешное, ну вот ты и грамотку дай, дескать, должен я такому-то вот то да это.
С этими словами площадной подьячий подал гостю перо, чернильницу и кусок очень грязной бумаги.
– Неча с тобою делать, – выпив стаканчик пенного и утерев бороду рукавом, произнес сердито гость и стал строчить расписку.
– Теперь ты говори, как заваришь кашу? – сказал подьячий.
– Кашу-то мы заварим, но гляди, как то расхлебать, – заметил хозяин. Но ему представилось в таком пленительном виде все то, что значилось в расписке, что он приободрился и продолжал: – Уж коли Нестеров возьмется, так он и научит. Дай грамотку, я спрячу, там развесь только уши да слушай.
– А не обманешь?
– Бог помиловал. Слушай: пристав Гаврюшка, сын-то мой, надысь зашел к владыке и баит: мир-то толкует про всякую измену бояр батюшке-царю; продают они-де нас немцам. А преосвященнейший аки зверь лютый на него накинулся, посадил его в темник и там кнутует, кнутует, кнутует…
– Ахти! Господи, смилуйся! – завопила Марфа.
– Видишь, гость-то дорогой, Марфутка ревом ревела, как ты вошел. Завтра собери мир у избы, а я с нею приду, а там увидишь, что будет.
– Истерзанный… точно пиявки и банки… весь в крови, – заголосила баба.
– Ах ты умница, шельмец, – восхитился подьячий и бросился целовать товарища. – Да мир тебя озолотит, уважишь, уважишь земских-то голов; завтра опосля заутрени явитесь вдвоем. Теперь оставайтесь с миром, а мне пора домой, старуха ждет, да и детки.
Перекрестился он, поклонился низко хозяевам и ушел.
– Ложись-ка, Марфутка, спать, завтра будет работа, а слезы и глотку береги назавтра пред миром.
– Уж как буду голосить… уж как голосить.
И, утерев подолом платья слезы, Марфа отправилась в кухню, залезла на печку и заснула.
На другой день десятские подняли народ и погнали его к земской избе, будто бы для веча; земские головы вышли и говорили мятежные речи о митрополите и воеводе. В это время является к народу площадной подьячий и его невестка.
Отец плачет, а та ревет и вопиет, что митрополит без вины кнутует трижды в день ее мужа и жжет огнем.
– Жгут огнем! И взаправду это? – занеистовствовала толпа и бросилась к митрополичьему двору.
Ворота были заперты, народ начал шуметь, кричать и неистовствовать.
Услышав это, митрополит и воевода князь Хилков пошли к воротам.
Воевода хотел употребить оружие против гилевщиков, но Никон воспротивился.
– Что вам нужно? – крикнул он.
– Выпустите из темницы Гаврилу Нестерова! – раздались голоса.
– Мы за него не стоим, что хотите, то и делайте с ним, – отвечал воевода.
Гаврюшку Нестерова освободили из тюрьмы, привели к калитке и выпустили.
Едва он появился, как народ бросился к нему и стал расспрашивать его, что делал с ним митрополит.
Отец Нестерова не дал ему отвечать, а содрал с него окровавленную рубаху и показал его спину народу.