Kitabı oku: «Патриарх Никон. Том 1», sayfa 15
XXXI
Раскольничий вертеп
Лишь только Никон вышел от отца Степана, как к нему вошел дьякон его Федор.
Он был правою его рукою, и если Федор не заложит ему место в требнике и в Евангелии, то он не знает, где и что нужно читать во время служения.
Поэтому его сильно огорчило, что патриарх не дал ему ответа о рукоположении в иереи его любимца.
– Мы с тобою в опале, любезный брат Федор, – произнес он недовольным тоном, когда тот появился к нему.
– У кого? Уж не у царя ли, или у Милославского? – испуганно произнес дьякон.
– Бери повыше.
– Как повыше? – недоумевал дьякон.
– У вновь рожденного, вознесенного владыки, святейшего патриарха Никона, великого государя.
– Вот как! У милейшего; это не страшно.
– Он, видишь, отец дьякон, хочет четвертовать нас за сугубое аллилуйя и за двуперстное знамение.
– Когда он был попом, он сам пел сугубое аллилуйя, да с клироса он в Кожеезерском монастыре, когда он был горланником и уставником, тоже пел, а двуперстно он и теперь крестится.
– Сказывал я ему, что за восстановление этого древле освященного обычая тебя бы, дьякона, следовало в иереи, а протопопов наградить наперсными. А он: награжу, только не упомяну за что: ваш древле священный обычай я, дескать, признаю за заблуждение.
– Блудит он сам, – рассердился дьякон. – Слыханное ли дело – выезжать патриарху да без белого духовенства и клира; еретик, лютеранин, а сила-то у нас вся – у дьяконов и попов; коли не захотим что читать, то и не прочитаем. Не монахи службу правят и всякие требы. Как же он заставит нас читать, как он хочет? Да я ему ни одного аза не уступлю из книги-то моей; выбросить одну букву из слова Божьего – значит отречься от самого Господа Бога. Да пущай он голову рубит мне, не отрекусь от сугубого аллилуйя, а коли с греком Арсением поисправит он книги, – пущай сам и читает, – ему только и сидеть на клиросе.
В это время вошел отец Неронов, протопоп Успенского собора.
Это был отголосок царского духовника. Слыша протесты Федора, он понял, что отец Степан, вероятно, недоволен патриаршими новшествами, а потому пробасил:
– Один только соблазн, отец Степан. Выходит он, патриарх, в прошлое воскресенье на амвон и показывает грамоту в Бозе почившего патриарха Иосифа к белому духовенству; вот, говорит, прошло двадцать лет с того времени и разве сделалось лучше? В царствующем граде Москве, в соборных и приходских церквах чинится мятеж, соблазн и нарушение веры; служба Божия совершается скоро, говорят голосов в пять и в шесть и больше, со всяким чревоугодию своему последуя и пьянству повинуясь, обедни служат без часов. Пономари по церквам молодые без жен; поповы и мирских людей дети во время службы в алтаре бесчинствуют.
– Вот страмота, – поразился отец Степан. – Патриарх Иосиф грамоту разослал келейно, а этот на весь народ.
– И не упомню, что дальше говорил, – продолжал Неронов, – но страмотно было выйти из собора, так и указывают на тебя пальцами, пьяницами обзывают мальчишки.
– Поистине соблазн, – воскликнул отец Степан.
– Говорю, еретик, Лютер, – подтвердил Федор, съежив нос и поглаживая редкую свою бородку. – Учился я в Сергиевской лавре у уставщика чернеца Логгина, был он при Шуйском царе у печатного дела, и как, бывало, пропустишь слово или аз, а он: «Куй ты мне только гласные, согласные, аль всякие иные буквы», да так при этом за вихры отдерет, что искры из глаз сыплются. Натерпелся я мук из-за каждой буквы требника и Псалтыря, а теперь хотят вновь, чтоб учился. Помню, вышел в Сергиевском сам архимандрит Дионисий посеред церкви и хотел читать, а Логгин как подскочит к нему, да как толкнет его в бок, а тот и книгу уронил; вот тебе и читай без уставщика. Нет, святейший, не на таких напал, будешь ты плясать по нашей дудке.
На эту речь отец Степан ответил благосклонно:
– Монахи только мутят православный люд. Вот взялись тоже за иконы; не нужно, говорят они, вместо у трех ручьев, треруких Богородиц; не нужно, горланят они, «благоразумного разбойника». А об аде кромешном они говорят, то еретичество.
– Как! – озлобился Федор. – Да Священное Писание говорит:
Иным будет грешникам,
Мужам беззаконным,
Иным будет грешницам,
Женам беззаконницам
И младенческим душегубицам,
Котлы им будут медные,
Огни разноличные,
Змеи груди их высосаемы
И сердце вытягаемо:
То им мука вечная,
Житие бесконечное.
– Полно, полно, отец дьякон; то калики перехожие поют, а не Святое Писание, – заметил царский духовник.
– Все едино, – авторитетно произнес дьякон, – и калики Божьи люди.
– Вот и икона об аде уместна в церкви Божьей… и зачем нет? На страх грешникам.
– Да, – покачал сомнительно головой Неронов, – но не покляться же ни разбойникам, ни аду.
Хотел было заспорить с ним дьякон, но вдруг, как бы что-то вспомнив, он взял свой посох, шляпу, поклонился хозяину и гостю и поспешно вышел.
Пошел он прямо к стрелецким слободам и там остановился у одного небольшого домика, на воротах которого красовалось метло, то есть что здесь, дескать, подворье для приезжих.
Он постучал в ворота. Отворили ему дверь старая баба и хромой рыжий горбунок.
– Здесь подворье Настасьи Калужской? – спросил дьякон.
– Здесь, здесь, батюшка, кормилец… Я-то она самая – хозяйка, а это – братишка мой, Терешка… Что же это ты, озорник, благословение-то отца дьякона не возьмешь?
– Благословите, батюшка, – прошепелявил Терешка.
– Господи благослови. Что, приезжие попы еще здесь? – прокозлил дьякон.
– Здесь, здесь, батюшка, пожалуй в избу.
Дьякон пошел за старухой. Она ввела его в обширную горницу; в углу ее висело множество старинных образов – и все из запрещенных Никоном; посреди комнаты стоял стол, на нем миска, и из нее деревянными ложками, сидя на скамьях, хлебали щи несколько священников в подрясниках.
– Хлеб да соль, – сказал дьякон.
– Милости просим, – произнес приветливо старший из них.
Это были все сотрудники отца Василия по изданию требника; они приехали к избранию патриарха и их не отпускали домой под разными предлогами.
– Вести недобрые, – сказал дьякон. – Был милейший у царского духовника, и тот сказал: надоть наперсные пожаловать отцам протопопам за восстановление древлеобычного двуперстного знамения, а тот как раскричится: надо исправить все заблуждения в требниках собором!
– Созови он хотя сто соборов, всех изобличу в ереси, – воскликнул протопоп Аввакум, поднявшись с места и ударив кулаком по столу.
При высоком его росте, щетинистой бороде и малочесанной голове его резкий и басовой голос имел потрясающее действие, в особенности когда его глаза блистали негодованием и злобой.
– Нам, – продолжал он, – попам из других мест: я – из Юрьевца Польского, Лазарь – из Романовки, Никита – из Суздаля, Логгин – из Мурома, Данила – из Костромы, – нам-де на нашего милейшего плевать… Имеем мы своего епископа, свою паству. Читать мы и будем по своим книгам древлезаветным… Молиться будем своим иконам и креститься будем двуперстно.
– Правда! Воистину он говорит! – крикнули голоса.
– У вас на Москве он точно топор, аль секира на вашей шее, – продолжал Аввакум. – Вы и разделывайтесь с ним, а мы на воеводствах да по областям сами господа, люди вольные. А коли после собора не захочет он ставить из нашей братии, на то есть Киев аль Царьград: оттелева будут ставленные грамоты нашим епископам и попам.
– Да скажи, – прервал его Никита, – и отец-то Василий ханжа и еретичествует: единогласие и согласие сочинил в церковном служении, проповеди, на смех курам и на соблазн народа говорит… Уж умнее не скажешь слова Божьего и Евангелия. Все это латинство и стряпня киевлян, андреевских старцев.
– Горе нам, горе! По словам апостола, времена Антихриста пришли, – заревел Аввакум. – Будут лживые знамения… Будут лжепророки… сиречь проповедники… Вот и милейший, а не светлейший, сонмы проповедников-юнцов выпустил, и те ходят в народ, исцеляют снадобьями и волшебством недуги и призывают к покаянию. Бают они: старики-де чревоугодники, пьяницы, безобразники, и говорят они, что грешным иереям геенна огненная, а в предании сказано:
Погреба им будут глыбокие
Мразы им будут лютые.
– Неронов, – прервал его дьякон Федор, – баит, что это сказ калик перехожих.
– Калик перехожих, – стукнул Аввакум вновь о стол рукой. – А это нешто не люди Божьи?.. Сам Иван Грозный, и тот Василия Блаженного нес на своих раменах, когда воздвиг его имени церковь. Мы от древнего сказания и свычая не откажемся, пущай нас распинают, пущай жгут на огне… не нужно нам новшеств – жили без них наши деды, и мы проживем.
– Аминь! – воскликнула вся братия.
– Так и передай, отец дьякон, своему батюшке – царскому духовнику. Мы здесь синклитом говорим: не нужно и собора, все это смута и мятеж в церкви Христовой; хотим жить по старине, желаем молиться по тем книгам и тем иконам, по которым спасались наши деды и святители Петр, Филипп, Гермоген и Иов. Пущай тако доложит царю; мы же, богомольцы его, будем вечными его рабами… Не нужно нам тож святейшего, а нужен раб Божий патриарх… Не по чину тож и непригоже церковному и царскому рабу именоваться великим государем… Да, и это порасскажи ему.
Аввакум повел дьякона в соседнюю комнату – она вся завалена была старыми образами.
– Это все, – сказал он, – Никон хотел предать сожжению, мы спасли святыни и сложили здесь, а коли грех продлится, мы разошлем их по монастырям и скитам.
– Господи помилуй… Господи помилуй, – шептал Федор и, уходя, произнес громко, чтобы слышала вся братия: – Беспременно передам батюшке… Пущай Тишайший сыщет сие безобразие и кощунство.
XXXII
Цыганка
Цари наши жили в старину патриархально и просто. Вся семья, из скольких бы членов она ни состояла, громоздилась в одном и том же дворце, со всем своим огромным штатом…
Так было и при Алексее Михайловиче; после смерти его отца с ним оставались и три его сестры, Ирина, Анна и Татьяна.
Все они, после неудачного сватовства старшей к королевичу датскому Вольдемару, оставались Христовыми невестами и, по тогдашнему этикету, не оставляли царского терема и жили в нем со всем большим своим штатом.
Между тем царица Марья Ильинична, жена Алексея Михайловича, имела год от году детей, и ее собственная семья разрослась; Бог ей дал пятерых сыновей и шестерых дочерей: Софью, Евдокию, Марфу, Екатерину, Марию и Феодосию.
Все эти дети имели дядек, нянек, постельничих, служек, сенных девушек; кроме того, при дворе жило множество приживалок и дальних свойственников и родственников царских, так что во дворе стало тесно, когда вступил на патриарший престол Никон.
Царь посоветовался с ним и с Боярской думой, и решили царских сестер временно, до перестройки терема, перевести в женские московские монастыри и дать им приличный штат и содержание или, как тогда говорили, «кормы».
Этому переселению в особенности сочувствовали Милославский и Морозов, так как при царевнах родственники их, Стрешневы, наводняли дворец, а с их удалением окончательно дворец должен был оказаться в руках Милославских. Так как Алексей Михайлович находился под решительным влиянием царицы, и хотя он в письме своем к Никону и уверял того, «что слово его теперь во дворце добре страшно и делается все без замедления», но это было маленькое хвастовство со стороны его, а всем во дворце заправляла царица Марья Ильинична; поэтому царевны были для нее и для Милославских лишним бременем.
Царевны же обрадовались этому событию, так как это делало их, некоторым образом, самостоятельными: они должны жить вперед на своем хозяйстве, да хоть в монастыре, но не под строгим глазом всей придворной прислуги и челяди.
Татьяна Михайловна избрала временно Алексеевский монастырь, и частью из царской казны, частью из монастырского приказа стали делать необходимые пристройки и отделки, чтобы привести хоромы в приличный для царевны вид.
Сам патриарх приехал в монастырь осмотреть, как все делается, и когда затем царевна должна была туда переехать, он лично освятил ее помещение.
Помещение царевны было так устроено, что ее горницы были отдельно от прислуги и служб ее, и к ней можно было попасть прямо из сада, минуя монастырь; это давало ей возможность и принимать и выезжать без контроля со стороны обители и даже собственной прислуги.
Притом царевна сократила свой штат, что очень понравилось Милославским: расходы-де уменьшились значительно, а царевне это было на руку – она избавлялась от шпионства челяди, что было тогда между дворовыми в большом ходу.
Поселилась царевна в монастыре уютно и с большим удобством. Не стесняясь больше ни придворным этикетом, ни празднествами, она проводила все время или в чтении церковных книг, или в поездках по монастырям и церквам, или в посещениях дворца и боярских именитых людей и родственников.
Пылкая и энергичная ее натура нашла какую-нибудь пищу, и она повеселела и как будто вновь родилась: ей на свободе показался и мир Божий прекрасней, и сделалось ей так легко и радостно на сердце, и захотелось ей еще пуще прежнего любить кого-нибудь.
Но кого любить? Князя Ситцкова? Но тот давно женился, разжирел и уехал воеводою, а из тех, кого она знала и с кем могла по этикету двора говорить, были близкие родственники. Когда она ходила однажды с такими мыслями по саду обители, в ее воображении вырос величественный образ Никона.
Давно уж запал он в ее мысли, но она обожала его как идеал прекрасного, умного и честного.
Когда она так думала, неожиданно из соседней аллеи появилась цыганка.
Царевна вздрогнула; пред нею стояла женщина высокого роста, с блестящими черными глазами, в лохмотьях и с лицом, измазанным сажей.
– Ай да раскрасавица царевна, ай да распрекрасная… Позолоти ручку – всю правду скажу… жениха выгадаю, – заговорила она.
– Иди прочь, я не гадаю, кто впустил тебя…
– Не гони ты прочь счастья… позолоти ручку… дай ручку…
И, не ожидая ответа, она вынула из кармана несколько бобов, и с ними были и раковые жерновки, и раковинки, встряхнула она все это в закрытых руках и потом, отняв одну руку, стала болтать:
– Высок терем царский, да сокол летает выше… Любит он девицу красную, царевну Михайловну… любит и плачет он, что день, что ноченька… Молит он образа святые сподобить его узреть девицу, зорю свою распрекрасную… Говорю, позолоти ручку, больше скажу… не гони счастья…
– А когда я увижу сокола? – полюбопытствовала царевна.
– Отворишь окошечко створчатое, влетит и сокол… сними ты затворы крепкие, сними, не бойся… не съест сокол голубицу: сам станет голубем…
– Прочь иди, сатана!
И царевна бросила ей золотой.
Цыганка подняла монету и, сверкая глазами, удалилась.
«Странно, как будто ее лицо мне знакомо, как будто где-то я ее видела… Впрочем, цыгане так схожи друг на друга», – подумала царевна после ее ухода.
Пока так думала царевна, Никон был в сильных хлопотах. Из Малороссии получались каждый день сведения об ужасах, творимых поляками, Белоруссия волновалась, а Богдан Хмельницкий посылал гонцов каждый день, что он-де передастся султану.
Последняя угроза была в особенности страшна: увидеть святыню русскую в руках султана и турок на самой границе нашей – это было равносильно тому, что отдать себя в подданство вновь татарам и восстановить монгольское иго.
Ежедневно Никон поэтому собирал Боярскую думу и в присутствии царя обсуждались меры к присоединению Малороссии и для объявления войны Польше.
Но государство было без денег и без ратных людей. Нужно было собирать войско и запастись, по тогдашнему выражению, пенязями. Гонцы полетели всюду, и ежедневно поэтому получались гонцы из окраин.
Патриарх был неутомим: он посещал все приказы, распоряжался о присылке денег и ратных людей, диктовал наставления и наказы воеводам и посланцам, осматривал склады оружия и людей, снаряжал за границу послов для покупки оружия и призыва ратников и мастеров. Эти хлопоты и разъезды заставили его выезжать уже не с патриаршею свитою, а как ездили вообще в то время знатные бояре – в колымаге с простежом.
И в этот день Никон не ранее вечера возвратился к себе, даже не пообедал нигде.
Дома ждали его дьяки разных ведомств с бумагами, и он озабоченно взобрался к себе по лестнице.
XXXIII
Разрыв с Польшей
Зимою в том же году у Андреевского монастыря остановились дорожные сани. На козлах, на облучке и в санях сидели люди в малороссийских кожухах и бараньих шапках.
– Оце мы и приихалы, – заметил казак, сидевший на облучке.
– Добре, добре, – процедил барин, закутанный, в санях. – Сходишь, сердце, голубчик, пан Сидор, в монастырь. Колы отец Епифаний туточки, кажи: приихав от пана гетмана войсковой судья, Самойло Богданович.
Сидор зашел в обитель, и несколько минут спустя ворота монастыря раскрылись и въехали туда сани.
Епифаний встретил гостя радушно, обнял и расцеловал его, ввел в келью, где всегда принимала обитель гостей.
Служки тотчас убрали сани и коней, а хозяин велел накрыть на стол и подать господствовавшие в монастыре, хотя и постные, борщ и вареники (с кашей и грибами), да добрую фляжку старки.
С дороги пан судья и его казак добре поснидали, а после молитвы Самойло обратился к хозяину и стал ему объяснять цель своего приезда.
Рассказывал он, что казаки осаждают Каменец-Подольск.
Хмельницкий в Чигирине и собирает войско. Король польский созвал сейм, и там решено послать пятьдесят тысяч ратников на Малороссию.
– Минута, – закончил он, – решительная. Гетман Богдан отдает себя под высокую руку русского царя.
– Коли так, – разгорячился Епифаний, – едем тотчас к Артамону Сергеевичу Матвееву, дьяку Посольского приказа.
В небольшом домике в приходе Николы в Столбах жил Матвеев.
Это был недюжинный человек и замечательный дипломат не только во внешних делах, но и в общественной жизни. Из маленьких людей он умом и силою воли выдвинулся вперед, несмотря на то, что местничество было в то время еще в большой силе и что Милославские и все их родственники – Соковнины, Хитрово, Урусовы – не давали никому ходу, а бояре Долгорукие, Ромодановские, Пушкины, Голицыны, Стрешневы, Ситцкие, Одоевские гордо держали боярское знамя.
Достиг же значения Матвеев единственно уменьем жить и ладить; вот почему Посольский приказ был почти весь в его руках, хотя первенствующий голос имел во всех государственных делах Никон.
Матвеев принял радушно гостей, попотчевал их романеею и спросил, с чем приехал пан войсковой судья в Москву.
Тот рассказал о бедственном положении Малороссии и закончил, что гетман хочет отдать себя под высокую руку русского царя.
– Что значит, что гетману и всему войску запорожскому быть под царского величества высокою рукою?
Богданович объяснил, что он не получил по этому предмету подробных наставлений, но гетман просит только, чтобы царь полякам помощи на них не давал.
Матвеев возразил, что для этой цели нечего было ездить в Москву: православный царь и без того не будет сражаться против своих братьев по вере; в заключение же он присовокупил:
– Власть теперь в твердых руках: всеми государевыми делами ведает светлейший патриарх Никон, и если он скажет, чтобы принять под царскую высокую руку Малороссию, то тогда весь народ русский подымется, как один человек, и все пойдут на ляхов.
– Так что же нам делать? С чем ехать домой? – спросил судья.
– Едем сейчас к патриарху и услышишь, пан судья, его слово.
Втроем взгромоздились они на сани монастырские и тронулись к патриаршим палатам.
Никона они застали дома, и он тотчас их принял.
Выслушав благосклонно судью, патриарх сказал:
– Великий государь наш Алексей Михайлович не любит пустословить, как это прежде делала Боярская дума: у нас слово и дело все едино. Принять мы примем Малороссию, но пущай присягает весь народ в подданстве, тогда мы и пойдем войной против ляхов. Но чтобы идти на них войной, нужно показать соседям, что это неспроста, а что ляхи вызвали нас на войну. Пущай пан гетман пришлет послов к нам и бьет с народом и с войском челом о присяге, тогда и мы пошлем послов в Польшу и к соседям, что мы идем войной на ляхов.
После того, благословив Богдановича, патриарх продолжал:
– Мы готовимся день и ночь к войне: много казны и ратных людей собирается, но не сделаем мы ни шагу без присяги казаков и гетмана. Так передайте ему и великому войску запорожскому вместе с моим благословением и скажите им, что я молю Богородицу, да защитит она их, детей их, грады и веси Малой и Белой Руси от лихого супостата.
– Аминь, – произнесли присутствовавшие и удалились.
Судья Богданович на другой день выехал в обратную дорогу и передал гетману в Чигирине о той перемене, которая произошла в московской политике по милости Никона; из холодного и равнодушного бездействия Русь готовится к серьезной борьбе с Польшей.
Весть эта облетела всю Малую и Белую Русь, и гонцы за гонцом стали приезжать в Москву изо всех окраин, что Малая Русь как один человек вся желает поступить в подданство России, так как Никон человек разума, совета и дела.
Узнав об этом, поляки послали на Украину лучшего своего полководца Чарнецкого со значительным войском, а сами начали укрепляться и вооружаться.
Чарнецкий страшно опустошал Украину: всюду выжигал села и города, резал, топил и сжигал жителей, церкви и попов.
Двадцать второго февраля 1653 года собрана по этому поводу Никоном Боярская дума: он на ней говорил с обычным своим красноречием; бояре и царь хотя и соглашались на присоединение Малороссии, но, по обычаю, отложили окончательное решение до новых вестей.
Пришли новые вести, и Никон в понедельник, на третьей неделе поста, 14 марта, вновь собрал думу и говорил с таким вдохновением, что, по словам летописца, «совершася в тот день государская мысль в сем деле», то есть решено принять Малороссию под высокую руку государя.
Дали об этом знать в Малороссию, и в апреле приехали в Москву от гетмана послы Бырляй и Мужиловский, прося от имени Малороссии принять ее в подданство.
Выслушав послов и не давая им прямого ответа, царь отправил в Польшу 24 апреля послов: князей Бориса Александровича Репнина и Федора Федоровича Волконского с дьяком Алмазом. Послы огромным поездом и с сильной стражей двинулись в путь, и когда прибыли на польскую границу, то с такой медленностью двигались вперед, что попали в галицийский Львов, где находился тогда польский король Ян Казимир, только 20 июля.
По всему пути русские послы имели различные встречи: Белая Русь и Литва, где было много православных, встречали их радушно и с любопытством, но галичане приняли их прямо восторженно. От границы до Львова народ встречал посольство со святыми иконами, хлебом и солью, и их удивляло, что, начиная с одежды, языка и веры, русские имели с ними все общее.
Но всюду слышались жалобы на угнетение русского народа жидами и панами; всюду глядели на русского царя как на спасителя, и слава о Никоне дошла до крайних пределов Руси.
Когда же посольство прибыло во Львов, его разместили в так называемой посольской избе, и пока шли переговоры о церемониале их приема Яном Казимиром, проживавшим в католическом монастыре, послы осматривали церкви Львова и принимали депутации разных русинских братств.
Тут-то князь Репнин понял впервые, как важно было присоединение Малороссии к России: киевский митрополит был митрополитом и галицким, так что от этого титула и ныне митрополия киевская не отказывается, слияние же корон – польской и русской – показалось ему еще настоятельнее, так как огромное большинство Польского государства состояло из русских. Ян Казимир, спустя несколько дней после приезда послов, сделал им торжественный прием, и после того пошли переговоры о цели их приезда.
Князь Репнин и Волконский предъявили свои требования очень умеренно: они хлопотали, чтобы восстановлен был только зборовский договор Польши с Хмельницким, по которому Малороссия, оставаясь в ее подданстве, получила только внутреннюю свободу, то есть автономию и свободу вероисповедания.
Поляки решительно отказали в этом и требовали низложения Хмельницкого, равно совершенной его покорности Речи Посполитой.
Тогда послы предложили свое посредничество между панами и Хмельницким, но радные паны и в этом им отказали, причем потребовали голову Никона за то, что он позволяет себе ставить попов в местностях, уступленных Польше Русью в предшествовавшее царствование.
Между тем как шли так неуспешно мирные переговоры наши с панами, Богдан Хмельницкий дал знать в июле в Москву, что если царь будет медлить, то он отдается в подданство султану.
Никон отвечал именем царя: «Мы изволили принять вас под нашу высокую руку, да не будете врагом креста Христова в притчу и в поношение, а ратные наши люди собираются».
После того были вновь получены гонцы от гетмана, и Никон послал в Малороссию дьяка Фомина с дарами от царя и с царским словом, что он принимает гетмана и запорожское войско под свою защиту.
В сентябре же отправлены к гетману послами Стрешнев и Бредихин, но в это же время князь Репнин возвратился из Польши, и когда царь и дума узнали, что паны упорствуют не только в удовлетворении требования Москвы, но требуют даже головы Никона, то негодование всех было так сильно, что послано вслед Стрешневу и Бредихину, чтобы они объявили гетману, что царь принимает подданство Малороссии.
Но боясь начать войну с Польшей без общего согласия народа, Никон 1 октября собрал в Москве собор, на котором подробно доложено было все дело о Малороссии и вместе с тем о том, что Хмельницкий прислал посланца Капусту, что король Польши идет на Украину войной и казаки, «не хотя монастырей, церквей Божиих и христиан в мучительство выдать, бьют челом, чтобы государь прислал в Киев и в другие города своих воевод, а с ними ратных людей хоть 3 тысячи человек».
Собор решил: принять Малороссию под высокую руку русского царя и объявить Польше войну.
В это время Богдан Хмельницкий после смерти сына его Тимофея, тяжело раненного в Сочаве, собрал огромное войско и вместе с татарским ханом двинулся на польского короля, который стоял на берегах Днепра у Жванца, в пятнадцати верстах от Каменца.
Ян Казимир был окружен неприятелем и погиб бы, но крымские татары изменили Хмельницкому, и он отступил в Чигирин.
Поляки, за эту услугу татар, разрешили им в продолжение сорока дней грабить, разорять и уводить в плен русских жителей польских областей.
Это окончательно убедило Хмельницкого в необходимости докончить дело с Москвою.
В Чигирине Богдан застал царских послов Стрешнева и Бредихина, но вскоре после того гонец дал знать, что приехал от царя в Переяславль боярин Бутурлин для принятия присяги от Богдана и от Малороссии.
Гетман выехал туда.
Восьмого января, после Рады, войско запорожское и малороссийское приняло в соборе присягу.
В марте же месяце царь утвердил для Малороссии полное внутреннее самостоятельное управление.