Kitabı oku: «Замечательные чудаки и оригиналы», sayfa 19
Так за актера Кривченкова с женою и с 6-летнею дочкою, которая танцевала модный тогда «тампет», им была уступлена деревня в 250 душ. Музыкантов у него было два хора, роговой и инструментальный, каждый человек в сорок, все они были одеты в форменную военную одежду – у него и вся дворня жила на солдатском положении, получала паек и ходила к общему столу – собиралась и расходилась по барабану с валторной, и за столом никто не смел сидя есть, а непременно стоя, по замечанию Каменского, «что так будешь есть досыта, а не до бесчувствия». Пьесы в его театре беспрестанно менялись, и с каждой новой пьесой являлись новые костюмы. В театре графа была устроена особая ложа, и к ней примыкала галерея, где сидели так называемые пансионерки, будущие актрисы и танцовщицы – для них было обязательно посещение театра. Нередко граф требовал от них повторения какого-нибудь слышанного ими накануне монолога или протанцевать вчерашнее па.
В ложе перед хозяином театра лежала на столе книга, куда он собственноручно вписывал замеченные им на сцене ошибки или упущения, а сзади на стене висело несколько плеток, и после всякого акта он ходил за кулисы и там делал свои расчеты с виновными, вопли которых иногда доходили до слуха зрителей. Он требовал от актеров, чтобы роль была заучена слово в слово, говорили бы без суфлера, и беда тому, кто запнется, но собственно об игре актера он мало хлопотал. Во время спектакля он приходил и в кресла.
Публики собиралось к нему всегда довольно, но не из высшего круга приезжала к нему только чтоб посмеяться, но он всегда замечал насмешников и, заметив шутки, приказывал тушить все лампы кроме одной или двух, которые чадили маслом на всю залу – иногда даже и приостанавливал спектакль. В антрактах публике в креслах разносили моченые яблоки, груши, изредка пастилу, но чаще всего вареный мед.
Граф лично с 7 часов утра открывал кассу театра и сам раздавал и рассылал билеты, записывая полученные деньги за билеты, при этом спрашивал, от кого прислан человек за билетом, и если кто ему не нравился, то ни за какие деньги не давал билета. Кто же был у него в милости, тому давал даром билеты. С девяти часов до четырех у него шли репетиции, на которых присутствовал всегда сам. У него в доме была комната, где висели от потолка до самого пола портреты актеров и актрис всех возможных наций.
В двадцатых годах наша Фемида особенно страдала слепотой и в некоторых учреждениях допускались вопиющие злоупотребления; особенно во время управления министерством финансов графом Гурьевым, взяточничество, особенно по департаментам государственных имуществ, неокладных сборов и внешней торговли (таможенном), достигло колоссальных размеров. Империя была наводнена контрабандой. Места в таможнях были самые прибыльные из мест государственной службы, не исключая провиантской и комиссариатской того времени. Чиновники не краснея хвастали своими доходами. То же самое было по другим частям управления: горной, соляной, лесной.
Из питейного сбора, как говорит один из современников, можно сказать положительно, что одна треть, если не более, расходилась по карманам чиновников. По ревизской части, например, в одной казенной палате (гродненской) для взыскания подушных податей велись два списка народонаселения: один для самой палаты, где означено действительное число платящих подати, другой, почти вполовину меньше, для казны. И это продолжалось более десяти лет, и кто знает, не то ли самое делалось в других палатах? Казнокрадство при Гурьеве, наподобие какого-то чудовищного многонога, обвивало своими лапами всю империю.
И вот в это время поголовного лихоимства существовал оригинал, чудак, составляющий единственное в своем роде исключение. Он до того боялся взяток и разных подкупов, что не желал иметь никаких сношений, никакого знакомства с заинтересованными лицами, и до того был строг в этом отношении, что с целью оградить себя от внезапных посещений выпросил у обер-прокурора позволение не записывать адреса своей квартиры в общем адресном списке чиновников. Фамилия этого, как его прозвали товарищи, «дикаря», заслуживает того, чтобы сделаться историческою, он назывался Вилинский. Местослужение его было в сенате обер-секретарем.
Так как на нем лежала обязанность принимать прошения, то его можно было вызвать в приемную комнату. Он являлся всегда в сопровождении курьера, в почтительном отдалении осматривал просителя исподлобья, и как только узнавал, что проситель пришел не для подачи просьбы, тотчас же, не отвечая ни на какие вопросы, убегал опрометью из комнаты. У него в жизни была одна страсть, это – духовная музыка. Страстно любя звуки церковного органа, он ходил по праздникам в католическую церковь, где, с опущенными книзу глазами, с видом испуганного зверя, слушал церковную музыку. В умиленном экстазе проводил он эти часы. Имевшие к нему нужду просители пытались заговорить с ним при выходе из церкви, но он, узнавши их, спасался бегством. В тридцатых годах известен был богатый помещик К-о, которого все знали под именем «путешественника», несмотря на то, что он никогда не выходил из своего дома. У него была единственная в мире коллекция графинов, штофов и полуштофов с разными водками. Вся эта коллекция помещалась в нескольких десятках дорожных погребцов. На каждом погребце была надпись, например, Новгородская губерния, Псковская, Киевская, Черниговская и т. д. В погребце было столько штофов с водкою, сколько в губернии городов. Вечный путешественник обыкновенно отправлялся с утра по губерниям и иногда объезжал две и три губернии в день. В каждом городе он находил знакомых или родных; здоровался с ними, разговаривал, прощался и ехал далее.
Иногда путешественник совсем не вставал с постели, а возле себя на столике ставил колокольчик и, просыпаясь, звонил. Входил слуга «А! а! мы на станции, – говорил путешественник, – пуншу!» Приносили пунш, он выпивал его и ложился. В полдень просыпался и звонил. «А! а! мы на станции, – говорил он слуге, – давай обедать» и, пообедав, ложился спать. Вечером опять просыпался и звонил. «Сколько мы отъехали!» – спрашивал он вошедшего слугу. «Двести верст», – отвечал тот – «Хорошо, хорошо, давай же ужинать…» Ужинал, ложился спать и спал до утра.
На другой день ехал опять таким же образом, и путешествовал этот господин так до тех пор, пока не отправился в самое дальнее путешествие – на тот свет.
Между оригиналами Петербурга, в тридцатых годах встречался на улицах столицы старичок лет восьмидесяти, маленький, в соломенной пастушеской шляпе; он прогуливался по улицам в каком-то коротеньком красном камзоле и таких же коротеньких панталонах, красном жилете и в башмаках тоже красных.
Шляпа его с широкими полями украшена была лентами и цветами, преимущественно же гирляндами из алых роз, это был, впрочем, его праздничный наряд, в будни же он появлялся на улице в цветах желтых и голубых. По профессии он был учитель французского языка, приехал в Россию с женою в царствование императора Павла I и за что-то был арестован на улице, долго содержался в крепости, и когда был выпущен на свободу, то не нашел уже в живых своей жены, это обстоятельство так на него повлияло, что несчастный стал заговариваться и уверять, что жена его не умерла, и в доказательство чего нарядился в самые праздничные веселые цвета и очень возненавидел все темные, цветным же не изменял до конца своей жизни.
Когда он появлялся на улицах, то его постоянно преследовала толпа зевак, на которых он, впрочем, никогда не сердился; он отличался редкою честностью; небольшие деньги, приобретаемые им уроками, он разделял на три части: одну для бедных, другую брал себе на пищу и третью на свой туалет, т. е. на покупку светлых материй; он разорялся на тафту и бархат.
Обед себе он готовил сам, стол его состоял из горсти риса, нескольких штук картофеля, изредка говядины, и никогда он не ел хлеба, он уверял, что от хлеба всякое кушанье получает хлебный вкус, и рот от этой однообразной пищи перестает различать приятность других блюд.
Он спал, не раздеваясь, в кресле, вставал летом и зимою очень рано, до света. Чувствуя какую-нибудь болезнь, он отправлялся при малейшем недомогании в больницу, где и просил врачей продержать его до выздоровления, он не верил в смерть: по его мнению, интеллигентные люди не умирают, а только исчезают на время, они продолжают жить на земле и ходят между людьми, невидимые для других; он умер тихо, как тихо жил, он впал в беспамятство, сидя на скамейке в Летнем саду, и когда к нему подошли, то он не обнаруживал уже ни малейшего признака жизни.
Глава XXVI
Великосветские старухи. – Старуха Офросимова и ее сын. – Хитрова. – Княгиня Юсупова. – Архарова. – Протасова. – Кошколюбивые дамы
В старом русском обществе было много типичных старух, которые были отражением своего века. В московском обществе в начале нынешнего столетия долго была воеводою старуха Офросимова. Таких, впрочем, старух в описываемую эпоху было несколько. Так, в Пензе жила старуха Золотарева, известная под кличкой «Пензенская Офросимова».
Настасья Дмитриевна Офросимова была старуха высокая, мужского склада, с порядочными даже усами; лицо у нее было суровое, смуглое, с черными глазами; словом, тип, под которым дети обыкновенно воображают колдунью. Офросимова в свое время имела большую силу и власть. Силу захватила, власть приобрела она с помощью общего к ней уважения. Откровенность и правдивость ее налагали на многих невольное почтение и даже страх. Это был суд, как говорит князь Вяземский в своих воспоминаниях, пред которым докладывались житейские дела, тяжбы; молодые барышни, только что вступившие в свет, не могли избегнуть осмотра и так сказать, контроля ее. Матери представляли ей девиц своих и просили ее, как мать-игуменью, благословить их и оказывать им и впредь свое начальническое благоволение.
Благово в своих Записках говорит: «Все, и знакомые и незнакомые, ей оказывали особый почет. Бывало, сидит она в собрании, и Боже избави, если какой-нибудь молодой человек или барышня пройдут мимо нее и ей не поклонятся: „Молодой человек, поди-ка сюда, скажи мне, кто ты такой, как твоя фамилия?“ – Такой-то. – „Я твоего отца знала и бабушку знала, а ты идешь мимо меня и головой мне не кивнешь; видишь, старуха, ну и поклонись, голова не отвалится; мало тебя драли за уши, а то бы повежливее был“.
И так каждого ошельмует, что от стыда сгорит. Все трепетали пред этой старухой – такой она умела нагнать страх, и никому в голову не приходило, чтобы возможно было ей сгрубить или ответить дерзко. У Офросимовой был ум не блестящий, но рассудительный и отличающийся русскою врожденною сметливостью. Когда генерал Закревский был назначен финляндским генерал-губернатором, она сказала: «Да как же будет он там управлять и объясняться? Ведь он ни на каком языке, кроме русского, не в состоянии даже попросить у кого бы то ни было табачку понюхать!»
Старуха Офросимова была вдова генерал-майора, она выведена графом Толстым в его романе «Война и мир». У Офросимовой было несколько сыновей, с которыми она обходилась довольно грубо. Старший ее сын Алекс. Павл. был тоже большой чудак и забавник. Офросимов был в мать – честен и прямодушен. Он говорил оригинально, чистым, крепко отчеканенным русским словом и любил речь свою пестрить разными русскими прибаутками и загадками.
Про себя он рассказывал, как говорит князь Вяземский: «Я человек бесчастный, человек безвинный, но не бездушный. А почему так? Потому что часов не ношу, вина не пью, но духи употребляю». Он некогда служил в гвардии, потом был в ополчении, и в официальные дни любил щеголять в своем патриотическом кафтане, с крестом Анны второй степени непомерной величины. Впрочем, когда он бывал и во фраке, то постоянно носил на себе этот крест, вроде иконы.
Проездом через Варшаву отправился он посмотреть на развод. Великий князь Константин Павлович заметил его, узнал и подозвал к себе. «Ну, как нравятся тебе здешние войска?» – спросил он его. «Превосходны, – отвечал Офросимов. – Тут же не видать клавикордничанья!» – «Как? Что ты хочешь сказать?» – «Здесь не прыгают клавиши одна за другою, а все движется стройно, цельно, как будто каждый солдат сплочен с другими». Великому князю очень понравилась эта оценка, и он долго смеялся выражению, которое применил Офросимов.
В старой Москве много жило подобных оригиналов, но почтенных и почетных старух еще больше. Так, в числе уважаемых оригинальных старух была известна многие годы в Белокаменной старушка Хитрова, дом которой был всегда открыт для всех и утром и вечером, и каждый приезжавший бывал принят так, что можно было подумать, что именно он-то и есть самый дорогой и желанный гость. Хитрова была очень красивая маленькая старушка, слегка напудренная, в круглом чепце, то что называли в старину старушечьим чепцом (a la vielle) с большим бантом, в робронде, но со шлейфом, на высоких красных каблуках и нарумяненная во всю щеку; в приемах, в обращении – в полном смысле большая барыня. До последнего времени езжала она цугом в золоченой карете, с двумя лакеями. Хитрову все знали в Москве и все знавшие ее любили. Она была контраст Офросимовой: последнюю все боялись за ее грубое обращение, и хотя ей оказывали уважение, но более из страха, а другую, напротив, все любили, уважали чистосердечно и непритворно.
Много странностей имела эта Хитрова, но все эти прихоти и особенности были так просты и милы, что над ними не смеялись. Одевалась она, как мы сказали, на свой лад, причесывалась она также своеобразно, на висках у ней было по пучку буклей мелкими колечками, платье капотом с поясом и маленьким шлейфом, высокие каблуки носила она для того, чтобы казаться выше. Лицо ее в преклонных летах было очень миловидно, глаза очень оживленны.
Она была очень мнительна и при малейшем нездоровьи тотчас ложилась в постель, клала себе компрессы на голову из калуферной воды и привязывала уксусные тряпочки к пульсу, и так лежала в постели, пока не придет к ней кто-нибудь в гости. Поутру она принимала у себя в спальне лежа в постели часов до трех; потом она вставала, а иногда обедывала со всеми.
Вечером она выходила в гостиную и любила играть в карты. И чем было больше гостей, тем она была веселее и довольнее. А когда вечером не бывало гостей, то она хандрила, скучала, ей нездоровилось, она ложилась в постель и обкладывала себя компрессами, посылала за своей карлицей или другой какой старухой, которая пользовалась ее милостями и носила с плеча ее обноски и донашивала старые чепцы.
Она была любопытна, любила все знать, но была очень скромна и умела хранить тайну, так что никто и не догадается, знает ли она или нет. Она не любила слушать рассказов о покойниках, и если кто-нибудь бывал болен – домашние и хорошо знакомые всегда это от нее скрывали. Когда же ей, особенно ночью, не спалось, то она позовет, бывало, девушку и велит принести свою «шкатулочку». Когда принесут ей этот сундучок, она отопрет его и начнет вынимать оттуда мешочки: в одном изумруды, в другом яхонты, в третьем солитеры. На другой день и рассказывает приезжим. «Мне ночью что-то не послалось, я перебирала все свои солитерчики, которые для внучки готовлю».
Еще одна особенность в характере ее была, это собирание разных вещиц и безделушек. Она особенно любила, когда ей привозили в именины, в рожденье или в Новый год какую-нибудь безделушку. Она не смотрела, дорогая ли вещь или безделка, и трудно было угадать, что ей больше нравилось. Для всех этих вещей у ней было несколько шкапов в гостиной, и там за стеклом были расставлены тысячи разных мелочей, дорогих и грошовых. Она любила и сама смотреть на них и показывать их другим. Хитрова была очень богомольна, под каждое воскресенье и под праздник непременно у ней на дому была всенощная. Если у кого из знакомых было горе или семейная потеря, так уж наверно первою в этом доме можно было встретить эту добрую старушку.
В ряду таких же почтенных женщин занимает видное место и княгиня Татьяна Васильевна Юсупова, слывшая в обществе за очень скупую женщину, но на деле последнее качество было только одной из причуд княгини. По рассказам хорошо знавших Юсупову, ей надо было услыхать только об истинно нуждающемся человеке, и как по волшебству последний получал такую сумму, какая ему требовалась – будь это двадцать и больше тысяч. И только случайно позднее узнавали, что деньги были присланы княгиней Юсуповой.
Вот что передавала ее невестка, Татьяна Борисовна Потемкина. По известному скопидомству своему, княгиня очень редко возобновляла свои туалетные запасы. Она долго носила одно и то же платье, почти до совершенного износа. Однажды, уже под старость, пришла ей в голову следующая мысль, «да, если мне держаться такого порядка, то женской прислуге моей немного пожитков останется после моей смерти». И с самого этого часа произошел неожиданный и крутой поворот в ее туалетных привычках. Она часто заказывала и надевала новые платья из материй на выбор и дорогих. Все домашние и знакомые ее дивились этой перемене, поздравляли ее с щегольством и с тем, что она как будто помолодела. «Вы, которая знаете загадку этой перемены, – говаривала она невестке своей, – вы поймете, на какую мысль наводят меня эти поздравления». И в самом деле, она, так сказать, наряжалась к смерти и хотела в пользу прислуги своей пополнить и обогатить свое духовное завещание.
Очень типичной в характеристике старых женщин прошлого времени является Архарова, жена известного сенатора Ивана Петровича. Дом этой доброй старушки всегда был полон гостей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела. Старушка была самого симпатичного вида, наряжалась она своеобразно, в будни носила она зеленый зонтик над глазами, в праздничные дни он сменялся паричком с седыми буклями под кружевным чепцом с бантиками. Лицо у нее было гладкое и свежее, глаза голубые, приятные, на щеках играл румянец, правда искусственный, по моде прежнего времени. В лице выражалось спокойствие, непоколебимость воли, совести, ничем не возмущаемой, и убеждений, ничем не тревожимых. От улыбки сияло приветливостью. Одевалась она в шелковый особого покроя капот, к которому на левом плече пришпиливалась кокарда екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая наследственная желтоватая турецкая шаль. В руках была золотая табакерка, в виде моськи, и костыль.
Когда выезжала она со двора, то провожал ее целый штат домашних, выводила ее из горницы жившая у ней старая полковница, рядом шли две дворянки-сиротки, а после – старшая горничная и две младшие горничные. Калмык и морщинистый карапузик-карлик всегда вязали чулок. Перед шествием суетился дворецкий, с взъерошенным хохлом, в белом жабо, округленным веером, под белым галстухом. У кареты дожидались в треугольных уродливых шляпах два ливрейных рослых лакея.
Карету Архаровой знал весь Петербург. Она спаслась от московского пожара. Четыре клячи тащили ее в упряжи первобытной. На улицах, когда показывалась карета, прохожие останавливались с удивлением или весело улыбались, или снимали шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции архиерей. Когда старушка ездила на придворный обед к императрице, то возвращения ее ожидал нетерпеливо весь дом. Старушка, несколько колыхаясь от утомления, шла, опираясь на костыль, впереди выступал дворецкий, несуетливо и важно. В каждой руке он держал тарелку, наложенную конфектами, фруктами и пирожками, все с царского стола. Когда за столом обносили десерт, старушка не церемонилась и, при помощи соседей, наполняла две тарелки лакомою добычею. Гоф-фурьер знал, для чего это делалось, и препровождал тарелки потом в карету.
Возвратившись домой, Архарова разоблачалась, надевала на глаза зонтик, нарядный капот заменяла другим, более поношенным, садилась в свое широкое кресло, перед которым становили стол, на который помещали привозимые тарелки, и начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом: никто в доме не был забыт. За стол у ней гости садились по старшинству. Кушанья подавались преимущественно русские, нехитрые и жирные, но в изобилии. Квасу потреблялось много. За стол никто не садился не перекрестившись. Блюда подавались от хозяйки вперепрыжку, смотря по званию и возрасту. За десертом хозяйка сама наливала несколько рюмочек малаги или люнелю и потчевала ими гостей.
По окончании обеда дворецкий подавал костыль, Архарова подымалась, крестилась и кланялась на обе стороны, приговаривая: «Сыто не сыто… а за обед почтите. Чем Бог послал…» День неизменно заключался игрою в карты. Играла она летом в одни игры, зимою – в другие. Зимой избирались бостон, вист, реверсы, ломбер, летом шла игра: мушка, брелак – игра более легкая, дачная. В одиннадцать часов игра кончалась, старушка шла в спальню, долго молилась перед образами, ее раздевали, и она засыпала сном младенца.
Граф Соллогуб рассказывает, что в юности ему удалось подслушать исповедь Архаровой, а исповедником был старик-священник, такой же глухой, как и она. «Грешна я, батюшка, – каялась старушка. – В том, что я покушать люблю». «И, матушка, ваше превосходительство, – возражал духовник, – в наши-то годы оно и извинительно». «Еще каюсь, батюшка, – продолжала грешница, – что иногда сержусь на людей, да и выбраню их». «Да как же и не бранить их, – извинял священник». – «В картишки люблю играть, батюшка». «Лучше, чем злословить», – довершал духовник. Этим исповедь и кончалась.
В доме Архаровой бывало всегда множество гостей. Своей родне она счет давно потеряла. Бывало, приедет из захолустья помещик и прямо к ней, и вместе с собой привозил и своих деток, которых Архарова рассовывала по казенным заведениям, а по праздникам те гостили у нее в доме. Родитель же, покинув последних, уезжал к себе в деревню.
Старуха относилась весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства. Она сплошь и рядом делывала визиты по учебным заведениям. Подъедет карета к кадетскому корпусу, и лакей отправляется отыскивать начальство. «Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к ее карете».
Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Старуха сажает его в карету и начинает расспросы. Речь шла, разумеется, о родственнике или родственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровьи, и затем призывались и родственники в карету. Достойные удостаивались похвалы, виновные наказывались выговором и угрозой написать к отцу или матери. Жизнь Архаровой является испарившейся идиллией быта патриархального, исчезнувшего навсегда. В жизни ее все дышало чем-то сердечным, невозмутимым, убедительно покойным. Родилась Архарова в 1752 году, в день гибели Лиссабона, воспетый В.К. Третьяковским в следующих стихах:
С одной стороны гром!
И с другой стороны гром!
и т. д., а умерла в 1836 г. и похоронена она в Невском, на Лазаревском кладбище. Урожденная она была Римская-Корсакова.
Мать ее отличалась тоже большими странностями – она была очень скупа и расчетлива. Особенная ее странность была та, что она не любила дома обедать, что в старое время в особенности было очень редко: она каждый день кушала в гостях, кроме субботы. С вечера, бывало, призовет своего выездного лакея и велит наутро сходить в три-четыре дома ее знакомых и узнать, кто кушает дома сегодня и завтра, и ежели обедают дома, то узнать от нее о здоровье и сказать, что она собирается приехать откушать. Вот и отправится с дочерьми.
В старину блюда выставлялись все на стол. Когда ей понравится какое-нибудь блюдо, холодное которое-нибудь, или один из соусов, или жаркое, она и скажет хозяйке: «Как это блюдо должно быть вкусно, позвольте мне его взять», и обращаясь к своему лакею, стоявшему за ее стулом, говорит «возьми такое-то блюдо и отнеси его в нашу карету». Все знали, что она имела эту странность, и так как она была почтенная и знатная старушка, то многие сами ей предлагали выбирать какое угодно блюдо. Так она собирает целую неделю, а в субботу зовет обедать к себе и потчует вас вашим же блюдом. Но более она угощали гостей чаем. В старину чай пили только вечером. В гостиную приносили большую жаровню и медный чайник с горячей водой. Хозяйка сама заваривала чай. Ложечек чайных для всех не было, размешивали чай палочкой простой деревянной или корицей, пили более с медом и патокой, сахар нынешний был большая редкость, и первый сорт был цветом желтый, очень дурно очищенный, пили также и с изюмом.
В числе женщин, особенно известных своими причудами и оригинальностью, отличалась в Петербурге в первой четверти нынешнего столетия графиня Толстая, урожденная Протасова. Эта барыня за много лет до учреждения Общества покровительства животным устроила у себя нечто вроде приюта для всех бродячих собак и бесприютных кошек. У ней в доме была целая богадельня для таких четвероногих, и когда уже не находилось более места, то она развозила их по городским будкам, уплачивая будочникам известную месячную плату на содержание и харч питомцев. В прогулках своих она объезжала свои колонии, приказывала вносить в карету к себе призреваемых, и когда казалось ей, что они не довольно чисто и сытно содержатся, она будонникам делала строгий выговор и грозила им, что переведет своих приемышей на другую застольную. Графиня Толстая, несмотря на свои странности, была женщина образованная и очень умная. Она говорила, что не желала бы умереть скоропостижною смертью: как-то неловко явиться перед Богом запыхавшись.
По словам ее, как это рассказывает хорошо знавший ее князь П.А. Вяземский, первою заботою ее на том свете будет разведать тайну о Железной Маске и о разрыве свадьбы графа В. с графинею С, который всех удивил и долго был предметом догадок и разговоров петербургского общества.
Наводнение 1824 года в Петербурге произвело на нее такое сильное впечатление и так раздражило ее против Петра I, что еще задолго до славянофильства дала она себе удовольствие проехать мимо памятника Петра Великого и высунуть перед ним язык. Муж ее тоже чуть-чуть не сошел с ума во время наводнения. Встав с постели довольно поздно, подходит он к окну (жил он на Большой Морской), смотрит и вдруг страшным голосом зовет к себе камердинера, велит смотреть на улицу и сказать, что он видит на ней. «Граф Милорадович изволит разъезжать на двенадцативесельном катере», – отвечает слуга. – «Как на катере?» – «Так, ваше сиятельство, в городе страшное наводнение». Тут Толстой перекрестился и сказал: «Ну, слава Богу, что так; а то я думал, что на меня дурь нашла!»
Когда была воздвигнута колонна в память императора Александра Благословенного, графиня Толстая крепко-накрепко запретила кучеру своему возить ее по площади поблизости от колонны. «Неровен час, – говорила она, – пожалуй и свалится она с подножия своего».
Таких же кошколюбивых дам, как графиня Толстая, у нас найдется множество. В Москве в двадцатых годах проживала одна княгиня Долгорукая, дом которой уже за несколько шагов охватывал прохожего кошачьим духом. Во всех комнатах и на всей мебели у этой барыни лазили, сидели, спали и хозяйничали одни кошки. На окнах и на горшках с цветами у ней видны были всегда доказательства, что кошки занимаются ботаникой больше, чем сама хозяйка.
Лет десять тому назад в Рязанской губернии, в Михайловском уезде, еще живы были две сестры богатые помещицы, усадьба которых по замкнутости представляла нечто вроде крепости в военное время.
В этой усадьбе, в богатом большом барском доме, обнесенном каменной стеной, жили помещицы со штатом из нескольких старушек, обязанности которых были ухаживать за целым стадом из нескольких сот штук всевозможной масти и возраста кошек, призреваемых этими барынями.
Каждая из этих четвероногих носила свое имя и кличку. Страсть к своим воспитанникам-кошкам помещицы питали самую нежную, и в случае нездоровья или потери аппетита одной из Зизи или Фифи, они сами делались больны и ложились в постель.
В Петербурге, на одной из улиц, примыкающих к Владимирской, и в наши дни рано утром можно встретить старушку с большим ридикюлем в руках, в котором в небольших свертках разложены печенка, сырая говядина, рыба и другие лакомые блюда кошек. Старушка ежедневно обходит соседние дворы, где и кормит бесприютных кошек.
Любовь к этим четвероногим сердобольная кормилица получила по следующему случаю, проживая долгие годы где-то в углу с любимцем своим котом Полташей, она как-то додумалась на его счастье взять на последние свои деньги билет внутреннего займа, на который в скорейшем времени и выпал выигрыш в 75 000 рублей, и вот с тех пор у старушки и явилась самая нежнейшая любовь к кошкам.