Kitabı oku: «Ямщина», sayfa 5

Yazı tipi:

16

…Тихон лежал рядом с убитой Марьяшей, трогал ее холодную, наполовину расплетенную косу и слушал, как за стенами гудит ветер. На улице потеплело, снег отяжелел; не завивался в белые столбы, а неподвижно покоился на земле. Ветер же буянил по-прежнему: гонял туда-сюда половину распахнутых ворот, стукал ее о пластины забора. Стук проникал в дом, и Тихону всякий раз казалось, что кто-то идет. Он поднимал голову, глядел в раскрытые двери, но никто не появлялся. Тогда он снова перебирал пальцами холодную косу и терпеливо ждал, когда Марьяша проснется. Ему верилось, что она спит. Он даже шубой ее укрыл, чтобы не так холодно было на голом полу. Время остановилось. Тихон не знал – сколько он уже здесь: день, два, месяц или год? Разум отказывался воспринимать случившееся, и поэтому жила крепкая надежда: надо еще подождать немного – и наваждение схлынет. Жизнь вернется на прежнее течение, он снова услышит Марьяшу, ее голос, увидит живое лицо, выхваченное из темноты пламенем свечки, а когда пламя погаснет, потянется всем существом навстречу блаженному и счастливому мигу, какой обещала, но не успела ему подарить судьба.

Между тем ветер угомонился, в доме стало покойно и тихо. Разом оборвалась тяжелая маета, на смену ей явилось неизъяснимое облегчение. Оно подсказало Тихону, что Марьяша сейчас далеко-далеко, что вознеслась она на высоту, невидимую простому глазу, и там, куда вознеслась, ей было хорошо. Словно сам Марьяшин голос нашептал ему – хорошо.

Тихон поднялся. Широкие половицы дрогнули под ним, но он устоял. Цепляясь за стены, выбрался на крыльцо. Спустился на землю и через распахнутые ворота пошел прямо в тайгу. Ему хотелось затеряться в снегах, потерять самого себя, бренную свою оболочку и уйти вслед за Марьяшей. Он добрался до опушки и замер. На высоком снегу под деревьями зеленела трава. Так ярко, словно ее сполоснул первый, с несердитым громом, веселый дождик. Проваливаясь в снегу, Тихон подошел ближе. Это была не трава. Ветер наломал еловых веток, а они густо выстлали землю. Тихон упал на мягкую и холодную подстилку, закрыл глаза. От горячего, запаленного дыхания задубелые хвоинки отогрелись, запахло смолой, как в летний день.

Тихон успокоился и забылся. В забытьи уже подумал о том, что до Марьяши теперь, до того, как им сойтись воедино, осталось немного. Чуть-чуть осталось.

Но не суждено было Тихону достичь желаемого. Очнулся он от тепла, повел вокруг воспаленными глазами и увидел, что лежит на голбчике возле печки в Федоровом доме, а за столом сидят незнакомые люди и негромко переговариваются. Приподнял тяжелую голову, оперся для устойчивости на локоть и услышал хрипатый, простуженный голос:

– Глянь, парень-то обыгался! Ишь, гляделками лупает! Корзухин, чаю ему неси, отпаивай хорошенько, чтоб в память пришел.

Бородатый высокий стражник, перепоясанный ремнями, крепко обнял Тихона за плечо сильной рукой, посадил и осторожно стал поить чаем. Горячие клубки, влившись в тело, оживили Тихона, он окончательно возвратился из своего забытья. Сразу же посмотрел туда, где лежала Марьяша. Ее там уже не было. Валялась лишь шуба, вывернутая наизнанку.

– Отвезли убиенных, всех отвезли, – заметив его взгляд, сообщил Корзухин. – Ты-то как целый остался?

– Погоди, Корзухин, не гони, дай ему оклематься, – послышался от стола все тот же простуженный голос. – Напоил? Тащи к столу, пусть пожует.

За столом сидели урядник и пять стражников. Урядник по фамилии Брагин – «Брагин, да не пьяница», так он представился – ничего не спрашивал, а ждал, когда Тихон наестся. Тот хлебал горячую, с огня, похлебку, и тело, надломленное переживаниями, наливалось силой. Брагин крутил одной рукой седые усы, а другой, крепкими, загнутыми внутрь ногтями, постукивал по столешнице. Стук получался неживой, деревянный.

Наевшись, Тихон осоловел, добрался с помощью того же Корзухина до голбчика и опять уснул. Под вечер его разбудили.

– Хватит, парень, дрыхнуть, подымайся, – Брагин в расстегнутом до пупа мундире стоял перед ним, широко расставив ноги, и снизу казалось, что он достает головой до матицы. – Рассказывай, как было.

Тихон стал рассказывать, стараясь ничего не забыть. Покорное желание уйти вслед за Марьяшей, которое им владело еще недавно, бесследно исчезло. Рождалось отчаяние, ведь ничего уже нельзя поправить – все свершилось, а из отчаяния, как пырей на заброшенном огороде, прорастала злоба. И она требовала выхода, действия.

Брагин слушал внимательно, накручивал на указательный палец кончик усов. Неожиданно перебил:

– А зубы не помнишь у чиновника? Какие?

– Зубы? – переспросил Тихон. – Зубы как зубы, только уж белые шибко, как грузди.

– Так и есть! – Брагин повернулся к стражникам. – Я как в воду глядел! Зубый тут хозяйничал, больше некому. Куда вот только отлеживаться подался?

– А кто он – Зубый? – Тихон поднялся и встал напротив Брагина, ожидая ответа. – Кто он такой?

– Варнак, каких свет не видывал!

– Я его убью, – шепотом сказал Тихон. – Найду и убью.

– Ты его найди сначала, – усмехнулся Брагин и перестал крутить усы.

– А пусть попробует, – подал голос Корзухин. – Ишь, как его разобрало. Парень лихой. Попробуем? Нас-то за версту учуют, а он нездешний. Ты, парень, не испужаешься?

Тихон мотнул головой. Даже слов не пожелал на ответ тратить. Пустота непоправимости, которая разверзлась перед ним, требовала отмщения, и он, горяча себя, как норовистый конь, в сей же момент желал скорого дела. Но Брагин остудил его горячность:

– Быстро только кошки нюхаются. Сначала обмозговать надо.

Обмозговывали долго, до поздней ночи.

А на исходе следующего дня, едва не запалив рыжего жеребчика, – не гонкие, надо сказать, были кони на казенной службе у стражников, – Тихон подъезжал, стоя на коленях в легкой кошевке, к глухой деревушке, которая теснилась в самой непролазной чащобе густой черни. На въезде бросил клок сена под сосну, стоящую на отшибе. С дороги посмотрел – заметно ли? Заметно было хорошо. Вот и ладно.

Нужный дом Тихон нашел быстро. Да и как не найти, если увиделась еще издали большущая жердь над обычной двускатной крышей, а на самой вершинке – петушок, вырезанный из жести. «Ох ты, страж какой! – подивился Тихон, останавливая жеребчика возле ворот и вылезая из кошевки. – Правду говорил Брагин – не промахнешься, в аккурат выедешь. Ну, Господи, благослови!»

Громко затарабанил кулаком в ворота.

– Хозяин, а хозяин!

На стук и крик истошным лаем отозвалась собака. Из ворот никто не выходил. Тихон затарабанил сильнее.

Двери в избе наконец скрипнули, собака смолкла, будто подавилась, на снегу послышались вкрадчивые шаги.

– Открывай быстрее! – торопил Тихон. – Все руки отсушил, пока долбился!

Ворота чуть-чуть, на ладонь, приоткрылись, и маленькие, острые глазки из-под старого малахая ощупали Тихона. Нос хозяину закрывала серенькая тряпка, из-под тряпки синели узкие, поджатые губы. Реденькая, пучками, белесая бороденка вздрагивала.

– Се те надо? Ступай, куда сол… – хозяин потянул ворота на себя, но Тихон успел воткнуть в узкую щель носок пима. – Се ты лезес? Се лезес?! Куда лезес, парсывес!

– Ты не сюсюкай! Открывай ворота пошире! Я к Зубому приехал! Он так наказывал – через тебя его найти. Дурачка не корчи! Открывай!

– Какой Зубый! Не знаю, не слысал, не лезь ко мне, а то музыков крисять стану!

– Я те крикну. Так крикну, что головенка отвалится. Открывай!

Тихон навалился на ворота, сдвинул хозяина и ступил в ограду, ввел следом за собой жеребчика. След от кошевки на снегу заровнял пимами. Ворота – на крепкую березовую закладку, хозяина – за шкирку, поволок впереди себя в избу. Тот упирался, выкидывал ноги, обутые в старые опорки, но они лишь скользили по снегу. В избе Тихон скинул полушубок, шапку, смело прошел за стол, заваленный обглоданными мослами и куриными косточками. Смахнул объедки на пол и бросил на грязную столешницу деньги.

– Вина давай!

Глазенки хозяина засверкали и заметались: с Тихона – на деньги, а с денег – опять на Тихона. Не доверяясь до конца, мужичонка шепелявил:

– Се привязался, не дерзу вина сроду!

– Мало? Добавлю! – Тихон со стуком выложил пригоршню серебра. – Тащи, кому сказал! У меня нутро ссохлось!

На этот раз хозяин не устоял. Скакнул к столу, узкой, сморщенной лапкой, похожей на птичью, смахнул деньги и засеменил, шлепая спадающими опорками, в темные сени. Вернулся, поставил вино в грязном штофе, сунул в деревянной чашке квашеной капусты и говяжью кость, мясо с которой было уже наполовину съедено. «За такие деньги можно и получше угостить…» – молча, про себя усмехнулся Тихон. Плеснул вина в щербатую кружку и протянул хозяину – на-ка, попробуй.

Хозяин покривился синюшными губами, перенял стакан и долго, дергая туда-сюда остреньким кадыком, сосал вино. Высосал и заговорил:

– Ты се, боисся? Не бойся, вино систое.

Тихон не отозвался. Выпил свою долю, пожевал капусты, которая крепко отдавала гнилью старого дерева, и потребовал, чтобы хозяин определил его на спанье. Сам тем временем вышел на улицу, сразу глянул на вершинку жерди. Петушок лежал на боку. «Хитрованы, ну хитрованы! Надо ж додуматься! Только мы с Брагиным не глупее вас». Он махом взлетел на лестницу, прислоненную к стене дома, увидел конец тонкой веревки и дернул за него. Петушок поднялся и встал, как стоял. «Так оно лучше будет».

Спать легли рано. Тихон, не смыкая глаз, караулил, чтобы хозяин не выскользнул из избы. Но хозяин смирно лежал на полатях и посапывал. О том, что он знает Зубого, отрекся накрепко. Шепелявил: в первый раз слышит, ни сном, ни духом не ведает, пусть проезжий зря его не пытает, а отправляется утром своей дорогой.

Так и лежали. До тех пор пока не взлаяла собака. Хозяин тут же свесил с полатей ноги, прислушался. Шепотом окликнул Тихона, но тот не отозвался – сплю, без задних ног сплю. Хозяин неслышно соскользнул с полатей, так же неслышно нырнул в сени, даже дверью не скрипнул. Тихон – следом за ним. В сенях услышал:

– А давай-ка глянем, какой такой знакомец. – Глухой голос, спотыкающийся после каждого слова, выдавал хмельного человека. Это на руку – с хмельным легче сладить. Тихон потрогал опояску, заранее сунутую за ошкур штанов, и прыгнул к порогу сеней. Лапнул за плечи ночного гостя, кувыркнул на пол. Хозяина вышиб на улицу. Дверь – на крючок. Навалился на ошалевшего гостя, заломил руки. Туго-натуго затянул их опояской. И сразу на улицу. Хозяин бестолково суетился возле Тихоновой кошевки, пытался завести жеребчика в оглобли, но тот уросил2 и взлягивал. Увидев Тихона, мужичонка присел на корточки и прикрыл голову руками. Скрутить его, тощего и малосильного, было делом одной минуты. Скоро Тихон уже гнал жеребчика за деревню, к той сосне, возле которой раскидал сено. Брагин и стражники, сидевшие до поры до времени в лесу, выехали ему навстречу, и все вместе на рысях заторопили коней в деревню.

В доме, куда затащили связанных, запалили лучину, и Тихон разглядел ночного гостя. На одном глазу у варнака было бельмо, а другой, красный от пьянства, словно остекленел – смотрел прямо и не мигая. «Может, этот и стрелил Марьяшу?» – подумал Тихон, и от нахлынувшей злобы ему стало тяжело дышать.

– Где Зубый? – спросил Брагин. Не дождавшись ответа, стал стаскивать с себя портупею. – Ска-а-жете, никуда не денетесь. Я вот только одежу сыму, и потолкуем. Ты, парень, иди пока на улицу, погоди там.

На улице Тихон сел в кошевку и услышал истошные крики – Брагин толковал крепко. Скоро избитого варнака волоком вытащили из дома, бросили, как мешок с отрубями, в кошевку. Брагин, еще не отойдя от разговора, задышливо скомандовал:

– Поехали!

К заимке добрались под утро. Варнаку заткнули рот рукавицей и свалили с кошевки в снег – на всякий случай, чтобы голоса не подал. Из сумки, притороченной к седлу, Брагин достал ружье, протянул его Тихону. Показал место, где встать, – на самом краю поляны, на истоке слабо утоптанной тропы. Приняв ружье, встав, где ему велели, Тихон сбросил рукавицы, обхватил голыми ладонями шейку приклада и цевье, и к нему вновь подступила злоба. Он был готов стрелять в варнаков, как в глухарей, – без промаха.

Стражники неслышно окружили избушку. Брагин вплотную подкрался к заледенелому оконцу, выбил ружейным стволом звонко звякнувшее стекло. Тихон вздрогнул. Как только ударили на поляне первые выстрелы, раздались крики, ему сразу почудилось, что вернулась страшная ночь, когда шумели и палили в доме Федора. И за эту ночь он хотел отомстить. По-охотничьи сноровисто вскинул ружье, выставил вперед для упора левую ногу.

Варнаки, выскочив из избушки, попытались прорваться к крытому загону, где стояли лошади, но стражники наповал уложили двоих человек, и остальные бросились обратно. Одному, самому юркому, удалось выскользнуть. Петляя, как заяц, он добежал до загона, вывел заузданную лошадь. Она шарахалась, пугаясь выстрелов, варнак крутился и никак не мог на нее заскочить. Это был Зубый – Тихон его узнал. Не качнув, твердо повел ствол ружья и взял под обрез – прямо в грудь. Спокойно потянул курок и тут же отдернул правую руку от ружейного ложа. Качнулся, отступая назад, уронил ружье в снег.

Перед ним, закрывая Зубого, стояла Марьяша. Она укоряюще улыбалась и едва заметно покачивала головой, осуждая Тихона. «Что же ты, Тиша, – совсем близко услышал он ее голос. – Что же ты делаешь? Тебе крови мало? Зачем на нашу чистоту кровью брызгать? Не надо ее. И не мсти за меня, никогда не мсти. Кровь – она липкая, ничем не отмоешь». Марьяша завела наполовину расплетенную косу за плечо, отошла на несколько шагов и соскользнула за деревья – исчезла. Тихон кинулся следом, напоролся на сучья и остановился. Снег перед ним на том месте, где только что прошла Марьяша, лежал нетронутым.

Затихал, укатывался все дальше по воровской тропе глухой стук конских копыт.

…Скрипели полозья, кошевка тряслась на ухабах – Тихон ничего не чуял. Лежал, зарывшись с головой в сено, стонал, словно от телесной боли, и не было ему никакого облегчения. Брагин, понимая его расстройство по-своему, рассудительно успокаивал:

– Ты не переживай за Зубого, найдем мы его, никуда не денется. А что оплошал – с кем не бывает. Скотину колоть – и то не у всякого рука подымется, а тут человек, хоть и разбойник. В волость приедем, ты в церкву сходи, свечку поставь за убиенных. Э-э-эх, жизнешка! – Брагин вытащил из-под себя кнут и понужнул замученного жеребчика. – Шевелись, рыска, все умаялись!

17

Прежняя спокойная жизнь Дюжева дала спотычку, словно конь на полном скаку влетел ногой в неприметную для глаз яму. Все наперекосяк. «Наверняка судьба нечаянность готовит, – невесело думал Дюжев, маясь по ночам бессонницей, кряхтя и ворочаясь на мягкой перине. – И никуда не денешься. Явится – спрашивать не станет: готовый или не готовый… Может, к смертному часу дело движется? Потому и прожитое аукается?»

Петр за два дня отъелся и отоспался, а на третий попросил у Дюжева лошадь и пообещал, что вернется скоро. Лошадь ему Дюжев дал. Думал так: «Пусть к черту едет, только бы глаза не мозолил». Втайне надеялся, что неожиданный гость пропадет бесследно.

Но Петр не пропал и вернулся, как обещал, скоро – суток не прошло. Явился в спаленку к Дюжеву, поставил на стол окованный железом сундучок. Железо крепко поржавело, в иных местах до самого дерева, медная ручка сундучка окрасилась густой ядовитой зеленью. Петр вывернул ножом подгнившую замочную скважину, отковырнул крышку и, не заглядывая внутрь, отошел. Улыбнулся, словно хотел сказать: «Я свое дело сделал, а ты, Тихон Трофимыч, иди, любуйся». Но Дюжев медлил и к сундучку не подходил. Сидел, опустив голову, покачивался и шевелил пальцами босых ног. Не хотелось ему перетряхивать прошлое, которое болело и не отпускало его, но, коль уж оно подало свой голос, отзывайся. Поднялся, прошлепал к столу, заглянул в сундучок.

Сверху лежали полуистлевшие бумажные деньги. Выгреб их и увидел, что на дне, нисколько не потускнев, светятся золотые рубли, а в уголке натек из кожаного мешочка, продырявленного временем, золотой песок. А на нем лежало маленькое золотое колечко – наверняка обручальное. Видно, Федор заранее для дочери готовил. Дюжев взял его и, держа на раскрытой ладони, поднес к самому лицу. Петр вильнул глазами и отвернулся. Не было сил смотреть, потому как Тихон Трофимович плакал. Петр поднялся с табуретки, пошел к двери.

– Постой! – остановил его Дюжев. – Вернись, сядь на место!

Подолом рубахи вытер лицо, положил колечко в сундучок и прикрыл крышку. Отвернулся от Петра, еще раз задрал подол рубахи. Высморкался. А когда обернулся, это уже был прежний, суровый Тихон Трофимович Дюжев. Только чуть красные глаза напоминали о недолгой слабости.

– Ты вот что, парень, скажи, куда дальше метишь? Паспорта у тебя нет, беглый, ты и есть беглый. Могу властям сдать.

– Воля ваша, Тихон Трофимыч, – улыбнулся Петр. – Только не надо меня зажимать, все равно выскользну. Я скользкий, надо будет – меж пальцев протеку.

– Не хвались. Видали мы всяких. Говори толково – чего надо? И с какого квасу ты без опаски с письмом ко мне припорол? И с золотишком никуда не утек? А?

– Сразу все хочешь узнать, Тихон Трофимыч. Подожди, придет время, ни капли не утаю, все как на духу выложу. А нынче мне помолчать выгодней, для твоей же пользы. Властям сдашь – ничего не узнаешь. Лучше миром решить. Выправь мне бумаги и возьми к себе в работники. Не пожалеешь.

– Ишь ты, скорый какой! Еще и цены назначает. Молодой указывать! Ладно, ступай. Скажи Ваське, чтобы место определил. А я подумаю.

Видел Тихон Трофимович, что парень таится, увиливает от честного ответа. Узнать же, что он за душой скрывает, очень хотелось. «Пусть поживет, – решил Дюжев. – Поглядим, что дальше получится. Меня не шибко обманешь».

Он потоптался возле стола, снова достал золотое колечко, долго держал его на ладони, разглядывал, пытаясь уловить тяжесть, но колечко было, словно воздушное – без весу. Дюжев зажал его в кулаке, осторожно пронес в передний угол и положил на божницу, за иконы.

…Загудел ветер. Ударил тугими волнами в скаты крыши, и сквозь гул просочился прерывистый шепот: «Встань, встань, выйди…»

Дюжев, отзываясь на шепот, послушно встал и вышел из дома. Снег на опушке бора был покрыт зеленой травой.

«Зима же на дворе. Откуда трава взялась?»

«Иди, иди…»

Он добрался до опушки и увидел: на траве, раскинув крестом руки, лежала Марьяша. Как живая. Словно прилегла, разморенная солнцем, и накоротке заснула. Дюжев бросился, что есть силы, в уброд, по снегу. Вот она, совсем близко – Марьяша… Коса, до половины расплетенная, вытянулась по земле, и ветер играет пшеничным волосом, шевелит, переплетая его с травой. А ведь не трава это, совсем не трава… Ветки это еловые. Ветер пообломал их с елей, выстелил ими снег, и получился на белом зеленый ковер. А на ковре – она, Марьяша…

Дюжев кинулся к ней и ударился в невидимую преграду. Бился, стучался в нее, а хода не было. Тогда он закричал, и преграда бесшумно рухнула. Побежал, но Марьяши на прежнем месте уже не было – одна лишь зелень еловых веток.

«Иди, иди… – снова дотянулся до него прерывистый шепот. – Иди и не отставай».

Он торопился, пытаясь поспеть за шепотом. От опушки, темной улицей – через деревню и на бугор. Поднялся на заснеженную макушку и остановился, очарованно глядя на бугор: на его глазах из макушки бугра заструился свет. Он переплетался своими потоками, безмолвно кипел, а из кипения, развертываясь, выплывала церковь. Парусами распустив купола, недосягаемая в своей высоте, она скользила над холодной землей, и оттуда же, с высоты, опускался едва различимый шепот Марьяши: «Видишь, Тиша, это наша церковь. Смотри хорошенько, запомни ее…» Шепот оборвался и канул, а на смену ему явился колокольный звон.

И разом исчезло все, стихло. Дюжев стоял на крыльце своего дома. «Я сплю или наяву случилось?» Голой ладонью сгреб снег с перил, вытер лицо. Кожа загорелась от холодной влаги. Дюжев переступил с ноги на ногу, с мерзлым хрустом приминая снег под пимами, негромко, вслух произнес:

– Господи, а я ведь понял, знак-то…

И услышал свой живой голос.

18

Не успели оглянуться – подоспел Никола-зимний. Народ из Огневой Заимки собирался в Шадру на ярмарку и в тамошнюю церковь на праздничную службу. Рано утром заскрипели ворота конюшен; сыто, после доброй кормежки заржали кони, выходя в клубах пара на вольный мороз. Взвизгнули полозья стронутых с места саней и кошевок. Всполошились сороки, засновали с одной усадьбы на другую, разом натараторивая всем без разбору скорых гостей.

Уселась одна вертихвостка и на зулинский заплот. Разинула клюв, чтобы дать пространство болтливому языку, и поперхнулась, замерла в изумлении, как полоротая баба у колодца. Но скоро опамятовалась, спорхнула, осыпав снег с заплота, и полетела, торопясь доложить товаркам о том, что увидел. А картину она увидела и впрямь необычную.

На чистом зулинском дворе стояли четыре тройки. Двенадцать лошадей перебирали ногами от нетерпения, шевелили сани, и в ограде слышался слитный шум. Вылетал из конских ноздрей пар, обносил морды инеем. Кони просили ходу. Казалось, дай им волю, ослабь вожжи – земля загудит под копытами, и не белесый пар из ноздрей пыхнет, а огонь с искрами.

Но время выезда еще не приспело. Устинью Климовну ждали.

Вся же остальная зулинская родова, снаряженная в путь, была уже в ограде и ждала лишь команды, чтобы усесться в сани. Ребятишки, радуясь празднику, не могли унять своего восторга и взвизгивали, получая от матерей несердитые подзатыльники. Вырядились Глафира, Пелагея и Зинаида, словно на свадьбу: у каждой белые пимы с красной строчкой, шубы-барнаулки с беличьими воротниками, из-под шуб новенькие вышитые юбки выглядывают, а на головах повязанные на узорчатые подбрусники шерстяные шали. Такие разноцветные, словно украли бабы с летнего луга по охапке разнотравья и накинули на себя. Зарумянились женки на морозе, помолодели. Мужики глядят на своих благоверных, примелькавшихся в серых буднях, раскрывают глаза пошире, словно впервые видят.

Но вот и дверь скрипнула. Устинья Климовна, легонько, неслышно ступая, вышла на крыльцо. Она и в праздник своей суровости не изменила: шаль у ней черная, как у монашки. В руке высохший легонький бадожок из березы. Оперлась на него, оглядела запряженные тройки, спросила:

– Ванюша, ты пристяжную-то поглядел у Митеньки? Не храмлет?

– Не храмлет, маменька, – с поклоном отозвался Иван, поглаживая сивую уже бороду. – По двору провели, глянули – полетит, как птичка.

– Тогда поехали. Господи, благослови нас, грешных. – Устинья Климовна перекрестилась сама, перекрестила свое большое гнездо, а еще – все четыре тройки, каждую в отдельности.

Митенька подскочил к крыльцу, придерживая матушку за руку, помогая ей спуститься со ступенек, и довел до первой тройки. Усадил на тулуп, расстеленный на мягком сене, побежал отворять широкие ворота. Устинья Климовна оглянулась, проверила – все ли уселись? Все. Тихонько тронула вскочившего на облучок Митеньку бадожком в плечо – поехали.

Первой за ворота выкатилась тройка с Митенькой и Устиньей Климовной, вторыми – Павел с Зинаидой и с ребятишками, третьими – Федор с Пелагеей и с ребятишками, а последним выезжал со своей половиной и с чадами Иван. Закрыл ворота, огляделся – все ли в порядке? – и тронул коней, замыкая знатный зулинский выезд.

Ехали тихо, неторопким ходом, потому как Устинья Климовна скорую езду, а особенно скачки, считала дурным баловством и частенько говаривала про лихачей: «Сами бы, лешаки, залезали в хомут и скакали, пока пеной не изойдут. За что же лошадь, божью тварь, мучить?»

А Митенька быструю езду любил. Хлебом не корми – дай пролететь, чтобы ветер с головы шапку скидывал. Но при маменьке и помыслить не мог об этом. Натягивал вожжи, сдерживая коней, а сам от нетерпения ерзал на облучке. И надо же было случиться: не раньше, не позже, а именно в это время догнал зулинский выезд Васька. Стоял он, широко расставив ноги, в передке кошевки, правил летучим Игренькой и свистел, подбадривая его, как варнак на большой дороге.

Игренька, прижимая уши, распластываясь над землей, мчал без удержу. По дороге Васька не решился обгонять Зулиных – вдруг ненароком занесет кошевку на раскате да шмякнет об сани. Но и стопорить скачку, лишать себя долгожданной радости, Васька не пожелал. Уперся ногой в передок, правую вожжу потянул на себя. Игренька лишь голову вскинул, словно знак подал: понял я, чего требуется! Подал вправо, перемахнул наискось невысокую бровку и – по целику, вдоль дороги! Завьюжило, покатилось следом за кошевкой снежное облако.

– Ой, лихоманец, с ума тронулся – эдак-то гнать! – сетовала Устинья Климовна, глядя на дюжевского работника. – Скажу, однако, Тихону Трофимычу, чтоб не давал лошади. Не езда, а чистое убойство.

Митенька ревниво провожал взглядом дюжевскую кошевку и чуть не плакал. Обставил его Васька, после еще и смеяться будет. Эх, не было бы маменьки!

Васька между тем все круче натягивал правую вожжу. Игренька все дальше забирал от дороги и скоро выскочил на увал, который тянулся до самой Шадры. По увалу, по его малоснежной макушке, на виду у всех, кто ехал по дороге, Васька гнал Игреньку, оглушая округу разбойным свистом, а впереди вставало блескучее зимнее солнце, и чудилось, что еще немного – влетят человек, конь и кошевка в алый светящийся круг.

«Погоди, погоди… – молча грозился Митенька. – Мамонька молебен отстоит в церкви, на ярманку глянет и домой отправится. А я отпрошусь у ей и останусь. Тогда поглядим, кто красоваться станет. Тоже мне, ухарь…»

Митенька был сердит на Ваську. И не только за сегодняшнее красование, но за насмешки, которые тот строил над ним в последнее время. А причиной всему Феклуша. По два раза на день стал заворачивать Митенька к дюжевскому дому. Идет по деревне совсем в другую сторону, задумается, глядь – стоит перед дюжевскими воротами. Васька это заметил, смекнул, какая нужда Митенькой водит, и дал волю длинному языку. Выскакивал на крыльцо и начинал базлать:

– Фекла Романовна! Встречай скорей, к тебе жених идет, заваляшшенький! Глазонек соломой заткнут, ухо дошшечкой заколочено, заместо ног две лучинки вставлены, а на голове чугунка!

Феклуша, заслышав Ваську, на улицу не показывалась. Митенька – не драться же с этим горлопаном! – круто разворачивался и топал восвояси.

«Ладно, ладно, – думал он сейчас, поглядывая на макушку увала, где уже и снег осел, взвихренный Игренькой. – Будет время – я тебе нос утру».

– Ты, парень, не уснул? – Устинья Климовна легонько толкнула Митеньку бадожком. – Придержи коней.

Митенька вскинулся и ахнул молчком. За поворотом, уступая дорогу тройке, стоял Роман, а рядом с ним Феклуша. Легка на помине! Митенька вскочил с облучка, натянул вожжи. Кони перешли на шаг и остановились. Одиноких путников Устинья Климовна всегда велела подсаживать. Следила за этим строго, как и за всеми другими обычаями, заведенными ею для каждого случая.

– Милости просим с нами, – пригласила она Романа с дочерью. – До Шадры долго ноги бить. На ярманку подались?

– Спасибо за приглашенье, дай Бог здоровья, – поклонился Роман. – Полезай, Феклуша, мостись тут с краешку. От и ладно, а я рядышком. Про Шадру верно сказали, туда идем, только не на ярмарку, а в церковь на службу. Нам покупать-продавать нечего. Богу идем помолиться.

– А Васька чо не взял? Пустой гарцует.

– Да он звал. С ветерком, говорит, прокачу. А ветерок-то в голове у его. Опасаюсь я, перевернет на раскате. Лучше так, потихоньку. Верно, Феклуша?

– Верно, батюшка…

У Митеньки чуть вожжи из рук не выпали. И сказано-то два слова, но зато голосок какой! До самой середки достал – тепло и тревожно, до обмирания сердца. Но оглянуться назад, полюбоваться, Митенька не посмел. Так и правил тройкой до самой Шадры, не обернувшись.

2.Уросить – упорствовать, упираться, упрямиться (сиб.).
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
05 ağustos 2013
Yazıldığı tarih:
2007
Hacim:
500 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
978-5-9533-2429-8
Telif hakkı:
ВЕЧЕ
İndirme biçimi: