Kitabı oku: «Моя жизнь: до изгнания», sayfa 6

Yazı tipi:

Стеклянная каша

Но однажды наша шхуна чуть было не лишилась всей команды. И “Весёлый Роджер” несколько недель сиротливо покоился в запертой тумбочке.

У одной из немецких поварих, готовящей интернатским детям еду, под Сталинградом погибли сыновья и муж. Заглушив боль и затаив злобу, она решила отомстить за утрату близких… На ужин приготовила нам кашу, в которую насыпала толчёного стекла. Ночью нескольких мальчишек из соседней палаты пришлось срочно госпитализировать из-за сильных болей в животе. А наутро и вся наша команда очутилась в военном госпитале: искали, нет ли стекла в наших желудках и кишках.

Поскольку я был сыном коменданта, то был взят в госпитале под особый контроль и помещён в отдельную большую палату с громадным, во всю стену, окном, доходящим до самого пола. Дверь из палаты вела в длиннющие пустынные коридоры, и за всё время моего пребывания я не встретил в них ни одного больного. После пренеприятнейшего утреннего осмотра меня отводили в палату, и я до позднего вечера сидел или лежал в полном одиночестве. Был сентябрь. За окном виднелись деревья большого парка, в котором никогда никого не было видно. Дни стояли холодные. На фоне синего-пресинего ясного неба – ярко-жёлтые кроны деревьев. Я садился у окна, смотрел на небо, и знакомое щемящее чувство одиночества снова охватывало меня…

Однажды я спросил нянечку, есть ли в этом отделении больные кроме меня. Оказалось, что в одной из палат лежит мальчик, у которого опасное воспаление мозга, называется “менингит”. Незнакомое слово вызвало у меня страх, но я всё же решил посмотреть на этого больного и пришёл к нему в палату. На кровати, укрытый по горло серым больничным одеялом, лежал совсем маленький мальчик, обритый наголо, и удивлённо смотрел на меня большими и какими-то необыкновенно добрыми глазами. Он сообщил мне, что ему пять лет, что лежит он здесь очень и очень давно и не знает, когда родители заберут его отсюда. Мне стало жалко его. “Ты так и лежишь все дни совсем один?” Он улыбнулся и задумчиво произнёс: “Ведь я не один. Я с петушком. Хочешь, я тебе его покажу?” – и он вынул руку из-под одеяла, держа в ней странную игрушку, сшитую из разноцветных лоскутов, отдалённо напоминающую петуха. В этом огромном красном клюве, в раздражающе ярких цветах лоскутков, в какой-то неправильной форме петушка было что-то навязчивое, болезненное и отталкивающее. Я ушёл и больше в эту палату не возвращался. Но в моей памяти почему-то часто потом всплывало необычное лицо этого больного мальчика с большими лучезарными глазами и эта странная игрушка в его руке.

Спустя многие десятилетия, в Париже на выставке Art brut я натолкнулся на тряпичную птицу, сотворённую в сороковые годы неизвестным параноиком, и мне мгновенно вспомнился причудливый петушок больного мальчика из военного госпиталя.

Кошмарный вернисаж

В дни рождения советских вождей к нам в интернат привозили немецких пионеров. Цвет пионерского галстука был не как у нас – ярко-алый, а ярко-синий. И в зале, где мы пели песни о Родине и Сталине, звучали песни немецких мальчиков о “геноссе Вильгельме Пике”. Напоследок мы все вместе исполняли “гимн” немецких пионеров, слова которого я помню по сей день:

 
Взвейтесь кострами, синие ночи!
Мы пионеры – дети рабочих.
Близится эра светлых годов.
Клич пионера: “Всегда будь готов!”.
 

И когда в один из весенних дней нас посадили в автобус, где уже сидели пионеры в синих галстуках, мы подумали, что едем в их школу попеть о наших вождях. Ехали мы довольно долго, и нас ввезли в большие ворота на территорию бывшего концлагеря, превращённого в музей.

Поскольку это был день открытия музея, то было довольно много людей с хмурыми лицами, слушавших русских и немецких ораторов, выступавших с деревянной лагерной вышки. Играли траурные и победные марши. А затем нас вместе с немецкими пионерами провели по этому страшному музею.

И в память навечно врезалось увиденное: бараки с рядами нар, комнаты, доверху заполненные старой одеждой, костылями и протезами, очками, но больше всего поражала комната, набитая волосами, состриженными с голов и тел заключённых. И опять в нос ударил запах тления из кёнигсбергского подвала с сидящими за столом покойниками…

Оккупационная жизнь

На летние каникулы родители забирали меня домой. Комендатура в Бранд-Эрбисдорфе была небольшая, состоящая из дюжины советских солдат и нескольких офицеров.

В задачу солдат, кроме хозяйственных дел, входило трёхразовое хождение по тихим улочкам немецкого городка в поисках загулявшего русского солдата или просрочившего увольнительную и не вернувшегося вовремя в военную часть, расположенную по соседству с городом. Для проштрафившихся в подвале трёхэтажного здания комендатуры была устроена довольно сносная гауптвахта. Летом подвальное окошко гауптвахты не закрывалось, и из неё доносились песни и крики пьяного бузилы.

Но вот начальником гарнизона был назначен свирепый блюститель воинской чести и образцовых нравов, и комендантскому патрулю приходилось каждый раз возвращаться без “улова”. Со скуки солдаты брали из местного зверинца маленького медвежонка и растили его до тех пор, пока избалованный медвежонок не превращался в здоровенного бурого верзилу и даже в своих забавах становился опасным. Повзрослевший мишка жаждал, как и в детстве, борьбы с солдатами и мог среди ночи подойти к часовому, дежурившему у проходной, и начать шутя валить его на землю, предварительно вырвав и отбросив автомат. Или, пробравшись на кухню, учинить там полный разгром.

И наступал день, когда солдаты со слезами на глазах возвращали своего любимца в зверинец. Но в скором времени в комендатуре появлялось очередное маленькое лохматое чудо.

Отец любил баловать солдат и, возвращаясь с охоты или рыбалки, заваливал их дичью и рыбой. Олени, кабаны, зайцы, куропатки, дикие голуби, зеркальные карпы, форель – вот что жарилось, парилось и варилось на солдатской кухне. Комендантский патруль изрядно округлялся.

Но отцу, вспоминавшему свою голодную военщину времён “Гражданки”, казалось, что ребят можно ещё дополнительно побаловать. И иногда он отправлялся со мной и адъютантом за фруктами, чтобы его подчинённые могли вдоволь нахлебаться свежесваренных компотов.

Немцы высаживали с обеих сторон дороги фруктовые деревья. В то время машин было немного, воздух был чистый, и каждую осень с бесконечно тянувшихся вдоль дорог деревьев снимался большой урожай яблок, груш, а летом – черешни и вишни. Фрукты продавались, а вырученные за них деньги шли на ремонт.

Военный грузовик с открытым кузовом останавливался в безлюдном месте перед черешневым деревом, адъютант влезал на дерево и начинал варварски ломать большие ветви, сплошь увешанные спелыми ягодами, и бросать их в кузов. В мою задачу входило обрывать ягоды и складывать их в корзины. Отец сидел в кабине машины у открытого окошка и время от времени протягивал из него руку, в которую адъютант совал очередную ветвь с висящими черешнями. Отец ел ягоды и выплёвывал косточки на асфальт.

Когда корзины были наполнены доверху, мы возвращались в комендатуру. И вечером жареная дичь запивалась сладким компотом.

Но вот в один из “компотных” дней, когда в кузов машины кидались обломанные ветви черешневого дерева, на дороге возникла фигура велосипедиста, приближающаяся к нам. Пожилой немец слез с велосипеда и, встав перед кабиной, где отец объедал ветвь с плодами, долго что-то гневно кричал. Он, как мы все поняли, собирался мчаться на своём велосипеде жаловаться на нас русскому коменданту. Всё время, пока немец орал, отец молча ел черешни, сплёвывал косточки в сторону немца. Но как только фигура велосипедиста исчезла за поворотом дороги, приказал адъютанту быстро рулить в комендатуру. И когда красный от езды и гнева немец вошёл в кабинет герра коменданта, он увидел моего отца, сидящего за массивным письменным столом под портретом вождя и учителя всех народов. Бедный немец! Он долго кланялся, икал от страха, извинялся и, пятясь задом, всё так же не переставая кланяться, исчез в пролёте двери.

Отец потом со смехом рассказывал матери: “И представляешь, Юля! Он входит, а там сижу – я!..”

Ночной отстрел

В нашей квартире жили спаниели, отец приобрёл их для охоты, но они никогда дальше двора не выходили. Своих любимцев Гордона и Леду отец предпочитал видеть не в лесу, несущими ему подстреленную куропатку или плывущими по озеру к сражённой метким выстрелом утке, а валяющимися на ковре у его ног с плюшевой игрушкой в зубах. А за подстреленной уткой даже в холодные осенние дни плавал раздевшийся догола адъютант.

Немцам в те годы было запрещено иметь охотничьи ружья, и в лесах и по лесным дорогам сновало огромное количество оленей, кабанов и зайцев. Поэтому мой отец не утруждал и себя тургеневским хождением в лесных чащах с двустволкой за плечами. И вот в ночь по лесной дороге нёсся военный грузовик, освещая её ярким светом фар. В кузове машины с ружьём навскидку стоял мой отец. Испуганные и ослеплённые светом фар зайцы, выпрыгивающие из чащи, неслись впереди машины, а по ним палил мой папаша. К утру грузовик въезжал в ворота комендатуры, и заспанный повар бежал к машине выгружать подстреленную дичь, громко благодаря товарища коменданта за щедрые дары.

На Мульду с гранатами

Рыбное меню чаще всего пополнялось из большого озера, в котором немцы разводили зеркальных карпов, предназначавшихся для продажи на рынке. Ловить рыбу было запрещено, о чём предупреждала надпись при подъезде к озеру.

Разумеется, отца и офицеров, присоединявшихся к рыбалке, это не останавливало. И из озера, буквально кишащего откормленными карпами, вытаскивали столько, сколько желалось. Лишь один раз к отцу, сидящему с удочкой у берега, подбежал взбешённый хозяин рыбной фермы и стал что-то горячо объяснять. Но подошедший офицер, владеющий немецким, произнёс пару “волшебных” слов, после чего хозяин с виноватой физиономией принёс герру коменданту извинения, удалился, и больше мы его во время рыбалок не видели.

Когда жирные карпы начинали приедаться, отец решал, что рыбное меню нуждается в разнообразии, и мы отправлялись рыбачить на берег Мульды. Тянувшаяся по всей Германии речка Мульда была быстрой, не очень широкой, и рыба в ней водилась самая разная: лещи, окуни, щуки и форель.

Чаще всего клёв был неплохой, и из несущихся вод немецкой речушки вылавливалось немало разной рыбы. Но бывало, в жаркие дни на удочки не попадалось ни одной рыбёшки. Нельзя же было герру коменданту возвращаться с пустыми руками, и адъютант отца приносил из грузовика припрятанную на этот случай гранату. Мы с отцом отходим от реки на приличное расстояние, в Мульду летит граната, мы слышим глухой звук взрыва, и на середине реки вздымается громадный водяной пузырь…

А через пару минут мы вылавливаем сачком из воды оглушённую рыбу, всплывшую вверх животами.

Немцы, дары приносящие

Безусловно, обламывание ветвей фруктовых деревьев, ночная пальба из грузовика по лесному зверю, глушение речной рыбы противотанковыми гранатами – всё это не могло нравиться жителям маленького немецкого города. И между собой они наверняка осуждали бесчинства русских варваров. Однако русские варвары-оккупанты, в отличие от цивилизованных германских солдат, не сооружали в оккупированных городах эшафоты с виселицами, не расстреливали мирных жителей, не проводили карательных операций и не вырубали леса, опасаясь прячущихся в них партизан.

Но страх перед победившими варварами оставался, и поэтому в празднование годовщины Великой Октябрьской революции или дня рождения Владимира Ильича Ленина с раннего утра перед воротами комендатуры выстраивалась длинная очередь понурых немцев с подарками “старшему брату”. Подношения были разные: ковры, старинные вазы, статуэтки, картины – и всё это складывалось в подвальном помещении комендатуры.

Однажды отец, возвратясь из недолгой поездки в соседний полк, обнаружил на столе нашей гостиной большущую старинную вазу, полную цветов. Узнав, что вазу мать принесла из подвала комендатуры, где хранились вещи, подаренные немцами, потребовал, чтобы мать сию же минуту отнесла вазу обратно, а на возражения мамы заорал: “Эти подарки не мне! Не тебе, Юля! Они принадлежат Советскому Союзу! Ясно?! Кругом марш!” Опечаленная мать рассталась с вазой, а отец на второй день объявил о создании в одной из комнат комендатуры музея подарков СССР от немецкого народа. И вскоре музей подарков был торжественно открыт, а на банкете, устроенном в честь открытия, один из старожилов рассказал отцу, что его предшественники вывезли домой целые вагоны подарков от жителей ГДР. В ответ отец произнёс лишь одно слово: “Крохоборы!” У него это было самое страшное оскорбление.

Наследственный нос, или кладовая запахов

У отца было острое обоняние, его кабардинский нос чуял запахи чего-либо или кого-либо за версту, а красивейший нос моей мамы от самого рождения не слышал никаких запахов. Отец постоянно морщил нос и принюхивался, как гончий пёс. А мама, обожающая цветы, подносила розы к носу и, вздохнув, говорила, что представляет, как они пахнут…

Мне и моей сестре Татьяне достался папин нос. Это и хорошо, и плохо. Удивительные ароматы цветов, весенних деревьев, скошенной травы; обонятельные коктейли, составленные из запахов старой мебели, обтянутой кожей, обложек книг, натёртого воском паркета, пролитых чернил с еле уловимым ароматом духов от женского платья. Их, этих запахов, неисчислимое количество. Запах отцовского мундира, пропитанного табачным дымом “Беломорканала”, смешанный с запахом мужского одеколона; чудный запах маминых роскошных волос, смешанный с ароматом “Красной Москвы” от концертного платья. Запах, неожиданно проникший в твои ноздри, может мгновенно перенести тебя в далёкое детство, открыть бабушкин платяной шкаф, где висят платья, жакеты, пальто, пропахшие нафталином. И услышать особый запах бабушки, состоящий из ароматного табака, старой шали и леденцов.

В кладовой памяти моего носа хранятся священные для меня запахи залов Эрмитажа, где я несколько лет работал такелажником. Каждый из залов обладал своим неповторимым таинственным и утончённым ароматом, исходящим от дубовых паркетин пола, от старых лаков, затемнявших поверхности картин, от средневековых кресел, хранящих воспоминание о знати, на них восседавшей. Я узнавал каждый из них с закрытыми глазами. Потом эти запахи улетучились навсегда, старые паркетные полы заменяли на новые, покрывали толстым слоем синтетического лака, и все залы заполнились невыносимой химической вонью, выветрить которую было невозможно. Она пропитала собой всё: картины, мебель, стены. Исчезновение чудесных, таинственных ароматов этих залов было для меня большой невосполнимой потерей.

И таких потерь было в моей жизни немало. Запах машинной гари уничтожил индивидуальные запахи городов. В донельзя переполненных туристами музеях пахнет не стариной, а воняет потом подмышек, мешающимся с запахом дешёвого дезодоранта. И лишь иногда, в каком-нибудь малюсеньком музее небольшого итальянского городка, где по бедности не прошлись синтетическими лаками по паркету и картинам и нету толпы галдящих туристов, мой нос улавливает аромат старины, и я переношусь в ещё не обновлённые эрмитажные залы и снова бреду по ним, закрыв глаза.

В кладовых памяти моего носа есть комната скверных запахов, тошнотворных, мерзких, пакостных, терзающих не столько стенки моих ноздрей, сколько мою душу и сердце.

Запах водочного перегара переносит в страшные ночи моего детства, когда пьяный отец, отчаянно матерясь, рубит шашкой стулья, столы, шкафы, мамино пальто, платья и грозится рубануть “шаблюкой” и нас.

Или вспоминается ленинградская коммуналка на Загородном проспекте, где пьяный сосед-шофёр угрожает упрятать меня за решётку и бьёт неожиданно кулаком в лицо.

Или память может поместить меня на дно пустой могилы заброшенного немецкого кладбища в Ленинграде, где я вместе с моим старшим другом, исключённым из нашей любимой СХШ, сидим на сырой земле, усыпанной жёлтыми сентябрьскими листьями, пьём дешёвый портвейн и, дыша друг на друга винными парами, в исступлённом восторге читаем стихи Брюсова, глядя из могилы на ослепительное синее небо на фоне чернеющих ветвей деревьев.

 
Меж чёрных сучьев синеет небо,
Так странно нежно синеет небо,
Так странно нежно прозрачна даль…
Как будто небу земли не жаль.
 

Разнообразны запахи человеческого пота.

Сильный болезненный запах обычно швыряет меня в инсулиновую палату психбольницы, где, обливаясь предсмертным потом, бьются в искусственной коме привязанные к койкам шизики.

Слабый запах нездорового пота вызывает в памяти хрупких девиц и женщин чахоточного вида, которых я близко знал: слабых, бледных, застенчивых и милых.

Резкий, бьющий в нос запах, обычно исходящий от молодых парней и мужчин, избегающих душа, переносит в военные спортивные залы, где я по указу отца должен был тренироваться вместе с новобранцами.

Этот же запах несёт меня сквозь годы к дворовой шпане в лихо сдвинутых набок кепках, в широких штанах, в сандалиях на босу ногу и майках, пропитанных потом из-за постоянной возни, беготни и игры в футбол в колодце ленинградского двора. Эти сорвиголовы уже начинали тайком от матерей и отцов курить бычки, подобранные на мостовых. Я отчаянно завидовал этим бесшабашным мальчишкам, и всё в них казалось мне чудесным: пропотелые майки, грязные руки с робкой наколкой химическим карандашом, состоящей всего лишь из одной начальной буквы собственного имени, и даже запах их пота.

Бывают запахи тяжёлые, невыносимые, отталкивающие, мерзкие, тошнотворные, навязчивые, сводящие с ума.

Запахи жарящейся старой баранины, подгорелых сухарей, кислой капусты, протухшей еды переносят меня в нашу коммуналку, где я шестнадцать лет вдыхал аромат кухни и где тридцать с лишним человек с раннего утра целыми днями что-то готовили, жарили, парили, сжигали, заливали сбежавшим молоком газовые горелки, разогревали еду, запах которой вызывал тошноту.

Запах может оттолкнуть от человека, от помещения, от улицы. И он же может очаровать, вызвать симпатию, заставить полюбить. Мой нос знаком с запахами, которые могут вызвать чувство сильного или слабого отвращения, брезгливости, жалости, влюблённости, привязанности, тоски или радости, чуждости или близости, спокойствия и тревоги. Бывают такие запахи, которые описать человеческим языком так же, как и чувства, которые они вызывают, – невозможно!

В рассказе Брэдбери “Запах сарсапарели” заставляет главного героя вспомнить юность, куда потом его реально переносит.

Запах прусского чердака и русского подвала

С запахом яблок у меня связано несколько воспоминаний.

Первое – это о нашем доме в Кёнигсберге и о чердаке этого дома. Меня преследовал затхлый запах, происхождение которого я не мог найти ни в подвале, ни в чуланах, ни в комнатах, пока не раздобыл ключ и не полез на чердак – и среди пыльной рухляди, оставшейся от бывших хозяев разломанной мебели, в самом дальнем углу, куда не проникал свет из чердачных окон, наткнулся на кучу тряпья, от которого и исходил этот странный тошнотворный запашок.

Эта бесформенная груда тряпок оказалась усохшим трупиком не то маленького солдатика, призванного выжившим из ума фюрером в армию, не то животного. Рядом валялся пустой ящик из-под фаустпатронов.

Чердак расчистили, проветрили, “что-то усохшее” солдаты закопали в дальней части нашего сада. В деревянный ящик из-под фаустпатронов мама потом складывала ёлочные игрушки, и он долгие десятилетия сопровождал нас повсюду. А бабушка превратила чердак во фруктовый склад. Для того чтобы яблоки не портились, она аккуратно раскладывала их на расстеленные по полу газеты. Самым ароматным был “белый налив”. Я наслаждался вкусом яблок, и не меньшее наслаждение доставлял мне их аромат, наполнивший весь наш дом.

Второе воспоминание, навеянное запахом яблок, – это моя работа почтальоном Фрунзенского района в Ленинграде. Мне пятнадцать лет, я несовершеннолетний и разношу почту в летние каникулы ранним утром, пока взрослые спят и не могут обратить внимание на слишком юного почтальона. Выход в пять утра. Маршрут – начало Загородного проспекта до Владимирской площади, – включавший в себя десятки домов.

На плече тяжеленная сумка, набитая газетами, журналами, письмами. Общих ящиков на первом этаже в то время не существовало, и надо подниматься с нелёгкой ношей на последний этаж и, спускаясь вниз, засовывать письма и газеты в почтовые ящики, присобаченные к входным дверям.

И упаси бог перепутать письмо или газету, вложив её не в положенный ящик, или, устав, оставить сумку на подоконнике первого этажа. Обязательно какая-нибудь сварливая старушенция, страдающая бессонницей, будет тут же звонить начальнику почтового отделения и жаловаться, что ленивый почтальон оставляет сумку с письмами и газетами.

Но что тяжесть сумки по сравнению с лестничными запахами, с вонью обоссанных или облёванных подъездов! Окна на лестничных клетках не открывались, и к устоявшемуся запаху табачного дыма, мочи и блевоты добавлялись запахи десятков кухонь, просачивающиеся из дверей коммуналок. Я с отвращением нырял в подъезды домов, бегал, пыхтя и задыхаясь, по лестницам, проклиная вонищу, проникающую мне в ноздри и пропитывающую одежду.

Но был один подъезд, к которому я спешил с сумкой на плече как на свидание. Я открывал тяжёлую дверь, входил на лестничную площадку, ставил сумку на пол, закрывал глаза, делал глубокий вдох… и переносился в наш сад в Кёнигсберге, в наш дом, к моей любимой бабушке. А всё дело в аромате яблок, которым была наполнена лестница дома. В подвале находился склад фруктового магазина, и горы яблок, среди которых, судя по запаху, было немало белого налива, служили волшебной отдушиной мне и моему измученному носу.

₺205,05
Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
12 mart 2024
Yazıldığı tarih:
2023
Hacim:
730 s. 151 illüstrasyon
ISBN:
978-5-17-147035-7
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu