Kitabı oku: «Тойота-Креста», sayfa 4
11
– Мне через две недели снова надо будет приехать. Ты меня встретишь?
– Я тебя встречу. А ты правда приедешь?
– Правда. А ты мне ещё расскажешь про Океан?
– Он тебе понравился?
– Мне понравился ты… А там правда такие смешные вороны?
– Про них даже анекдот есть. Сидят мужики и картошку пекут в костре. И вот ворона припрыгала и лапой пытается картофелину выудить, и крылом вот так вот прикрывается от жара.
– Хм… Ты смешной… А как тот японский городок называется?
– Немуро.
– Жалко, что они там умирают.
– Они не совсем умирают… Они перерождаются, что ли. Ты знаешь, что там в больших городах самый шик ездить на леворукой европейке. По-моему, это очень по-русски.
– Да, но только мы слишком много говорим о машинах. Почему?
– Потому что когда я вижу, как идёт с востока праворукий косяк с транзитными номерами и сияют фары, то на душе хорошо и крепко становится…
– От чего?
– Ну, от того… что у них охотский туман в багажниках… и что есть в этом какая-то… обратная правда…
– Поэтому ты их любишь?
– Я не могу объяснить… Я, может, даже не их люблю… а ими… Я раз гнал машину из Владивостока и где-то, не доезжая до Уссурийска… В общем, ночь, трасса, а впереди идёт старый рамный «краун», «кроун», как здесь говорят, задние фонари, длинные, парные лампочки в них, и вдруг от этих фонарей меня таким… чувством Родины обдало… что я чуть не заплакал. Такая она… странная… и лежит так понятно… и я подумал, что это наша земля делает их такими… и что подальше положишь – поближе возьмёшь. И ещё, что у вас там ничего не знают о России. Вам кажется, что чем дальше от Москвы, тем жизнь слабее, и сначала действительно вроде как провал, а потом начинается совсем другое. И оно, может быть, и скудней, и голодней, но как-то святей, крепче… и вы так далеко от всего этого, не по расстоянию, конечно, а по духу, что если вдруг какой-нибудь остров сорвёт с якоря штормом и поднесёт к устью Невы, то там его не узнают.
– Вот о чём фильм надо снимать.
– И как он будет называться?
– «Тойота-креста»… – Маша задумалась, – ну, «Тойота-креста»… и… и?
– И другие…
– А другие – это кто?
– Ну там, «короны», «чайзеры»…
– «Ниссан-дурачок-абсолют»… Другие – это мы. Мы же теперь другие?
– Совсем…
– Про что он?
– Про человека, который живёт на Енисее и гоняет в Красноярск машины из Владивостока…
– И знакомится с московской девушкой. И рассказывает ей про остров… как…
– Танфильева… А для неё это так далеко, что она не хочет ничего знать и уезжает. И он едет к ней в Москву… чтобы привезти ей немножко…
– Обратной правды…
– А она работает на телевидении. И очень любит ездить по магазинам на сытой немецкой машинке и собачиться с продавщицами…
– А-а-х! Как тебе не стыдно!
– И каждые выходные ходит в клуб. Там прозрачный зелёный пол и такая монотонная музыка, что кажется, ворочается ротор. И белые рубашки горят с лазерной яркостью в синем луче, и лица кажутся химическими и ненатуральными… А он едет и едет… и тюменские ребята, которым он не хочет платить, разбивают монтировкой фары, и на стоянке в Челябинске «камаз» сминает багажник, и оттуда вытекает охотский туман… и когда он приезжает в Москву, от машины ничего не остаётся, как у того старика от его рыбины. И сам он так меняется за дорогу, что…
– Что девушка становится ему не нужна… хм… Но ты всё равно приедешь за мной в Москву на белой «кресте»?
– Всё равно. А ты правда вернёшься?
– Правда. Если ты меня подождёшь… И не уедешь в Немуро… Ведь ты не хочешь, чтобы они умерли?
12
Маша улетела. Была работа, и он выезжал сквозь облака на умытую дождём дорогу по сопкам. И туман сначала казался далёким, а после заезда на серпантин наступил огромными живыми клочьями, наваливался медленными пластами и поглощал стеной, крупно клубясь и сеясь почти каплями. А когда отходил, в его молоке проступали свечи огромных пихт, и было вид но, как медленно повторяет поворот лесовоз с тремя необхватными мокрыми кедринами.
И особенно острым после дождя был запах свежей лиственничной хвои, и возле мангала с шашлыками – дорожный, дымный. В сухую погоду трасса блестела миражными лужами, и глядели сквозь дымку горы, то отступая, то подползая под дорогу, вздымая её где отвесной тайгой, где замшевыми курганами с чёрной щепой могильников.
А сколько раз эта же трасса угнетала, давила – холодная, жестокая и сумрачная. Сырой снежной осенью или в чёрно-белую оттепель слякотно шуршала под колёсами, неслась мангалами с сизым дымом, разбитыми машинами, вагончиками шиномонтажа и «камазами» с разобранными мостами, с водилами у горящих скатов. И когда ночевал в мотеле под Новосибирском, не стихала и жила своей бездушной и отстранённой жизнью, и всю ночь проносились дальнобойщики и синим утром заворачивали на стоянку, устало шипя тормозами и светясь фарами.
Или Усинский тракт возле «Полки», с двумя снежными отвалами, сахарными хребтами в человеческий рост, и лежащий на боку по-над пропастью бензовоз, навалившийся на кедр, и рядом на фуфайке спящий тувинец.
И морозным утром крепкий парок выхлопа, и окрестные огоньки будто протёртые спиртом, и запах дымка, и какая-то совсем иная плотность существования, и хрустящие шаги вокруг машины, и колесо, которое с шорохом и скрипом поворачивает гидроусилитель, и заднее стекло, оттаивающее полосами.
И как с Севера через Енисейск проносятся все в запасках и тросах заиндевелые «камазы» и «уралы». И как заехал раз на гору по зимнику, и там, терпеливо его пропуская, стоял, как на лапах, на огромных колёсах «урал» с почти мальчишкой в кабине. И прохладные деньки осенью, когда всё напитано болью, нежностью и склеено такой любовью, что, где ни коснись, отзовётся по белу свету гулко и призрачно… и непостижимость и расстояний, и самой жизни на Земле, которая тогда и открывается, когда день изо дня бороздишь её непомерную плоть…
Лето. Заправка посреди хакасской степи. Горы. Синие ирисы. Полынь. Великая степная тайна. Вот она – совсем под ногами лежит. И плавится воздух над горячим асфальтом и расслаивается на миражные пласты. Подруливает праворукий бензовоз «хино» с надписью «ООО Сангилен. Оптовые поставки нефтепродуктов». И представляется плоскогорье Сангилен на юго-востоке Тувы. А из бака струится марево, и воздух заваривается, и его ведёт, а вместе с ним и душу, и он стоит на земле и слышит, как сплетаются и расплетаются дороги… Я не хочу быть европейцем… Она никогда не будет здесь жить… А где нет этого воздуха и синих ирисов, я не выживу… любовь – это когда умеешь быть одиноким там, где не бывает попутчиков.
От струи бензина, льющейся в бак, воздух всё гуще дрожал и плавился, как оргстекло на огне. И едва машина трогалась и набирала скорость, становилось понятным, насколько плотно то, чем мы дышим, и что есть вещи, умирающие при остановке.
За эти две недели доросло-дозрело всё то, что должно было дозреть, и заговорилось с Машей, как раньше не говорилось – легко и спокойно, будто любовь вздохнула и расправилась на всё крыло.
…Чем ближе к аэропорту, тем он сильнее немел, чувствуя, как отдалилась Маша за разлуку, и, когда её увидел, его и вовсе откинуло на тысячу вёрст. Другая жизнь сквозила в каждой её черте, она была омыта в ней, как в нежном масле, и сияла мягко и сдержанно.
В серых глазах минеральная зеленца, крупные ресницы едва обозначены тушью. Подстриженные волосы лежат светлым пластом, перелив от русого к белому, опалённому, ещё тоньше, просчитанней. Ноги под чёрной юбкой голые, летние, ремешки туфель плотно оплетают подъём. Ступни небольшие, пальцы собранные, загорелые, ногти тёмно-брусничные… голая рука придерживает чемодан с выдвижной ручкой и латунным замочком.
Опустив ресницы, подставляет щёку, издаёт понимающий и отстраняющий стончик. Говорит про духоту в самолёте. В машине, когда он берётся за рычаг автомата, осторожно кладёт кисть ему на руку:
– Ты скучал?
– Я чуть не спятил. Мы поедем в твою гостиницу?
– Да, – нежно и обречённо тихо.
13
Без голливудских телепроектов и Каннского фестиваля, без показа мод в гостином дворе, без банкета в Балчуг-Кемпинском, без прохладного офиса на Ордынке, без лакового немецкого автомобиля, без просторной квартиры на Кутузовском, без банкомата с тёплыми и будто ненастоящими бумажками, без светящихся магазинов с фонтанами, барами и боулингами, без сауны с травами и томно лежащими женщинами, без бассейна с неестественно изумрудной водой…
Без мечты об умном, преуспевающем и нежном с местом международного журналиста в Вене, без серебристой норковой шубки, без чёрного брючного костюма, без сапожек с отточенными в шило носами, без тончайших колготок, без телефона с халцедоновой крышечкой, без часиков на ледяном и плоском змеином пояске, без юбки, шёлково скользящей по бёдрам, без блузки, электрически липкой и искрящей в темноте…
Без тонкой, как струйка песка, серебряной цепочки, без блеска на приоткрытых губах, без тона на веках и туши на ресницах, без грифеля на расчётливо подправленных бровях, без яблочной жвачки в белых зубах…
Без чёрных туфель с непосильной оплёткой ремешков, без острых каблуков и стальных подковок. Без чёрного нежного лифчика с двумя заедающими крючочками. Без полупрозрачных и узких трусиков с чёрным ободком по поясу…
Она лежала в его руках.
И расступилась податливая глубина, и как в смертные секунды навеки приблизились и легли рядом дорожным потоком, цветными жилами – синие ирисы, сталь Енисея и ковёр тумана, переползающий остров Кунашир с Тихоокеанской на Охотскую сторону. И протяжной полосой пронёсся белый «марк» работы Кунихиро Учида со стойкой «плавник акулы», и серпантинное головокружение над пропастью вознеслось меловыми пиками в Саянскую высь и оборвалось космическим небом, и звёзды запылали среди дня и рассыпались по телу золотой и колючей осыпью.
И тихо выступила из синевы стена монастыря и кедр с обломанной вершиной, и было покойно в чреслах и свято на душе, и голова её лежала на его плече. И птичьим шорохом, степным ветерком слетело: «Мне очень хорошо», – и слова, с генетической точностью вложенные во все женские уста, теперь принадлежали только ей.
– Расскажи мне что-нибудь, – проговорила она слабеющим голосом, и он начал рассказывать про то, как слоисто распластаны пихты на берегу океана и каким йодистым тленом тянет с берега, заваленного японскими поплавками и сетями…
А она уже засыпала, вздрагивая, догорая и тая, как солнце, в своей нежности, красоте, усталости. Губы были приоткрыты небу, как лепестки, и, как лепестки, чуть завиты, он поцеловал их, и они ей не принадлежали и отвечали со вселенской готовностью.
И это прикосновение уже ничего не значило, потому что он давно уже прошёл сквозь неё дальше и глубже, туда, где остановилось время и смешалось прошлое с будущим, став настоящим, и всё было в её пелене, налёте, тумане, и он глядел на родившийся мир, как сквозь плаценту.
А утром, проснувшись, она, не раскрывая глаз и улыбаясь, потянулась, поискала лицом что-то у него в шее, пряча сонный рот, и пробормотала:
– Там в холодильнике… Возьми два апельсина и лимон, и у меня такая крутилка… сделай мне, пожалуйста, сок…
И он взял отлитую из лиловатого стекла ручную соковыжималку, похожую на круглый остров с крутым и гранёным вулканом в середине. И половинка апельсина вращалась, как солнце на зубчатом острие, и густой сок стекал по лиловому стеклу, и это вдруг напомнило, как мешается на лобовом стекле лимонный омыватель с синим снегом. И снова подошла холодной льдиной его главная жизнь и встала вплотную к солнечному миру его женщины. И в который раз пронзило душу ледяной молнией, и он знал, что этот стреляющий шов никогда не зарастёт.
Потом она ела яблоко. Откусывала и жевала совсем медленно, и мякоть рассыпалась с нежным шелестом на мельчайшие шарики, и они лопались, и она слушала их шуршание, как музыку, и улыбалась ей, закрыв глаза.
И лежала на боку, чуть согнув колени, в халате, недостёгнутом на две пуговицы, и видны были бёдра с нежнейшими пупырышками, мягкие и прохладные. И когда встала и подошла босиком к окну, больше не отдавались её шаги грозным дорожным цоканьем, и ноги казались беспомощными, и ступни плоско стояли на полу и никуда не торопились.
И только туфли ждали поодаль, как распряжённые чёрные лошади.
14
– Ты знаешь, что нас пригласили на Саянский карнавал? 56 – А ты знаешь, что у меня здесь работы на три дня и дальше я целые десять дней свободна?
Они пересекли Хакасию, перевалили через Саяны в Кызыл, а оттуда проехали на самый юго-запад Тувы к хребту Цаган-Шибэту.
Под Абаканом директор заповедника Гена Киселёв, старый товарищ Жени, поселил их в коттедже на берегу солёного озера, и они лежали на прозрачной синеватой воде, и она держала их с морской лёгкостью. А потом сидели за столом, закусывали черемшой и форелью, и Гена поднимал стопку и смотрел, прищурясь, на Машу, и говорил, какой же ты всё-таки гад, Жека, и спрашивал Машу, не надоел ли он ей со своими машинами.
На Усинском тракте они стояли над Саянской далью и глядели на выгнутые пики Ергаков 1 с пятнами снега. И поражало, с какой отвесностью и безо всякого перехода и разгона растут горы, и как густо покрыты огромными кедрами и пихтами, и как лепятся вытянутые в струнку кедры по резным и узким, как лезвие, гребням сопок.
Они ели шашлыки в Арадане и ехали дальше, и даже Маша заметила, как на тувинской стороне Саян тайга подсушилась лиственничником, но вскоре и он остался лишь по северным склонам – «северáм», и горы постепенно остепнились, спали, и снова замаячила лента Енисея и замрел в синеве Кызыл, столица Тувы.
Они проехали на юго-запад по долине Барлыка почти до самых Мугур. Пешком поднялись на Цаган-Шибэту и пили чай на перевале среди горной тундры. Шёл снег, и жарко горел костёр из карликовой берёзки, и Машино лицо горело от солнца, и он принёс ей букетик эдельвейсов, похожих на маленькие морские звёзды.
С Цаган-Шибэту они глядели на огромный простор, зелёный, жёлтый, лиловый и шахматно-пятнистый от облачных теней.
Виден был западный Алтай, с юга – Монгольские горы в снежниках, а прямо перед ними светилась Монгун-Тайга, гигантское четырёхтысячное сооружение в шапке вечного льда и снега. И срывался беркут и парил под их ногами, а они ночевали в палатке на берегу Барлыка, и с утра их встречала режущая горная свежесть и пронзительный крик альпийских галок. Проехал тувинец на лошади: «Мясо сурка будем есть?» – и через час вернулся со свежедобытым тарбаганом, и его мех пах кофе. Он приготовил его в котле, и они ели, обливаясь прозрачным жиром, и лицо её было загорелым и счастливым.
Из Кызыла возвращались через Шагонар и приехали в Шушенское к началу Саянского карнавала. На день съездили в Казановку, Аскизский район, где стоит стела Ахтаз из белого гранита и в котловине, окружённой сопками, нежность ковыля, чабреца и полыни достигает райской несбыточности. И среди редких лиственниц сереет каменный бок сопки, и Маша приложила к нему лист бумаги, ярко горящий на солнце, а Женя сорвал пучок сочной степной травы, потёр лист, и на нем проступил зелёный конь.
А на обратной дороге остановились возле могильника, и все вышли из машин и автобусов, и в этот момент подъехали на «уазике» несколько хакасов из ближайшего села и налили всем вина, и главный из них, оглядев древнюю землю, колыбель сибирских народов, сказал, подняв стакан:
– Высокому степному небу – Сег! Древней земле Аскиза – Сег! Синим горам Хакасии – Сег!
И все стоящие вокруг, и Маша, широко открыв глаза, повторили это слово «Сег!», переводящееся как «слава» и означающее великую причастность человека к Земле.
В Абакане в гостинице «Хакасия» трещал, как жук, и надрывался, повторяя руслице нехитрой мелодии, телефон с халцедоновой крышечкой, и Маша, не шелохнувшись, говорила: «Пускай звонят», и стояло в её глазах выражение спокойствия и торжества.
И было открытие Саянского карнавала в Шушенском, и на площади в полной темноте стояли и сидели на земле несколько сотен людей из разных углов Земли. В середине пылал костёр и сидел тувинец с бубном, и плясала старая тувинка с широким и грозным лицом. И вся эта картина озарялась негаснущими вспышками фотоаппаратов, и гул бубна уходил в землю, и она сама гудела, как бубен.
А неподалёку сияла сцена с проводами и аппаратурой, и пела хакасская молодёжная группа, и звук басов был тем же голосом бубна, но усиленным в несколько сотен раз. Он пронизывал тело насквозь, сотрясал землю, и она отвечала тектоническим рокотом.
Утром ходили в заповедник деревянного зодчества, огромную деревню из нескольких десятков домов, свезённых и спасённых вместе со всей утварью со всех окрестностей. Многие избы были срублены из распиленных надвое повдоль огромных кедрин, и углы казались сложенными из лунных половинок. Там работали мастерские, в бондарной сушилась кедровая клёпка, пахло свежим деревом, всё было завалено стружкой и освещено солнечным светом свежего дерева. Молодой парень-бондарь, показывая инструменты, сказал: «Вот это уторник», и почему-то добавил: «По-нашему, посибирски, зауторник».
У нескольких изб стропила продолжались из-под крыши и загибались, держа желоба для воды.
– Это курицы.
– Почему они курицы? – спрашивала Маша своим крадущимся голосом.
– Я не знаю… Но они делаются из цельного дерева, и этот загиб естественный, там, где ствол переходит в корень. А дождевая вода из желоба называется поточной. Так и говорят: поставить бочку под потоки.
В Абакане шёл «Чир Чайан» – международный фестиваль абаканского театра «Сказка», и они смотрели спектакль «Алтын Аях», и снова пела степь, и говорили курганы, и гудела земля, как бубен, и двое людей любили друг друга и были частью этого гула и не искали большего смысла в своей жизни. На другой день показывали фильм Куросавы с Соломиным и Максимом Мунзуком. И приехало полно французов, у которых с Мунзуками была своя старая дружба. Два тувинских паренька перенеслись через Саяны на роскошном «лауреле-медалисте», и он стоял возле театра со своими фарами «крылья бабочки» и буковкой «L» на ножке. Молодой француз, горбоносый брюнет, захотел посидеть в невиданном автомобиле и, когда тувинец распахнул для него дверь совсем не с той стороны, откуда он ожидал, удивлённо и восхищённо вскинул руки и открыл рот.
Последним вечером в гостинице Маша села к Жене на колени, внимательно провела губами по щеке, чуть прихватила зубами, сказала шёпотом:
– Ты молодец. Спасибо тебе.
– Тебе правда понравилось?
– У меня никогда не было такого путешествия.
– А у меня такой путешественницы.
– И ты не пожалел?
– Я не пожалел… А что тебе сказал тот француз?
– Он сказал, что ему тоже понравилось.
– А мне понравилось, как он ломанулся «лаврику» не в ту дверь.
– Ты опять всё переводишь на машины.
– Я же не на все машины перевожу…
– Я тебя покусаю… Они неправильные…
– Они лучше…
– Всё равно… Это неправильно.
– Что неправильно?
– Что они лучше… и что здесь с таким рулём ездят… Когда ты меня целуешь…
– Ты думаешь про машины…
– Что названия у них дурацкие… У меня сводит…
– Названия отличные.
– Самые глупые… Низ живота…
– Живот… Самая красивая часть… кузова…
– Почему?
– Потому что я его люблю…
– Я тебя покусаю…
– У тебя иногда бывает сердитое лицо. А у него всегда доброе.
– Как ты узнаёшь?
– На ощупь… Тебе здесь нравится?
60 – Да… Но… Ты знаешь… Я разговаривала с этим парнем, бондарем, вся эта жизнь, она… как тебе сказать… ну, еле сама себя тянет. Красиво, интересно, конечно, казачий хор… театр… музей… но на это не проживёшь.
– Ну они же не ради денег работают.
– А ради чего?
– Ну как ради чего? Это же просто…
– Я не думаю… Но ты не любишь эту тему…
– Я же предлагал про машины… Я тебе показывал «сурф» в новом кузове?
– Смешное выражение «в новом кузове». Вот бы у людей так было… Пошла Маша в новом кузове.
– Ты мне в этом нравишься…
– Эт-то… к сожалению, ненадолго…
– А в другом я тебя не узнаю…
– Узнаешь…
– Как?
– По вредности. Теперь ты понял, зачем деньги?
– Зачем?
– Чтобы следить за кузовом. Тебе же нравится, когда всё… как положено. – Голос её стал прохладнее. – А ты… разбираешься… В машинах…
– Перестань… Кстати, ты знаешь, как отличается немецкая машина от японской?
– Как?
– Как бюргер… От самурая. Это я придумал.
– И что?
– Ничего.
– Женя. Что ты хочешь?
– Чтоб ты здесь жила…
– Слушай, – сказала резким, ледяным голосом. – Ты пойдёшь ради меня в бюргеры?…Почему ты молчишь? Пусти…
Она встала и вышла на балкон. Он подошёл к ней, обнял, она дернулась, окаменела. Потом постепенно оттаяла, Женя взял её на руки, занёс, положил на кровать. Она сказала совсем тихо, ему в шею:
– …Зачем ты меня ломаешь? Ты же всё решил… и я ничего не прошу.