Kitabı oku: «Другие люди», sayfa 6
Cаамский заговор
Историческая повесть
C. M. F.
«О, Север, Север-чародей,
Иль я тобою околдован?
Иль в самом деле я прикован
К гранитной полосе твоей?»
Федор Тютчев
На языке саамов нет слова «убийца». «Убийца» переводится с языков народов, извечно нуждающихся в этом слове, как – «человек, взявший нож», что ни как не помогает раскрытию понятия.
Из Записной книжки Алдымова
1. Счастье уполномоченного Комитета Севера при ВЦИК
На небесах творилось, бог знает что.
Как и полагается всякому волшебству, все происходило в полнейшей тишине.
Замерший под небом город вжался в снег, затаился, словно на улице объявили комендантский час, и даже белесый дым над черными бараками, бессонными котельными и трубами портовых мастерских, мгновенно таял в морозном воздухе, чтобы не осквернять черный бархат бездонного неба. Ступеньками едва наметившихся улиц, рядами бараков, выгнутых сообразно изгибу берега, город карабкался по каменистой земле от края черного залива к подножию белых сопок.
Холодный воздух с материка, перевалив через поднятый вокруг города белый воротник округлых вершин, тек вниз, словно за шиворот, хватая за носы и щеки упрятанных в тулупы уличных сторожей и вахтенных в порту, сползал к незамерзающей воде и, ударившись о теплую гладь, курился легким полупрозрачным зыбким паром. На черном зеркале залива, обрамленного белой, изломанной приливами и отливами береговой наледью, сквозь морозный пар проступали контуры двух десятков сейнеров на рейде и у причалов. Они казались забытыми детскими игрушками, рядом с необъятностью распахнувшегося неба.
А небо над городом было непроглядно черным, даже самые яркие звезды еле-еле могли пробиться сквозь его густую тьму и лишь напоминали, что еще живы, слабым дрожащим светом.
Зато черная бездонная пропасть над заливом плясала всполохами огня, как будто где-то за горизонтом, куда не достигал глаз, раздули горн, и пламя, исходящее от него, вырывалось на волю, летело вверх и уже само, опьяненное свободой, забыв о быстротекучей жизни огня, вершило вольный танец над белой полярной пустыней. А может, чья-то кисть, обмакнутая в бирюзовую краску, мазала сверху вниз струящиеся, льющиеся неизреченным светом полосы. Повисшая в небе цветная чересполосица дрожала, покачивалась, приготавливалась то ли к прыжку, то ли к движению, и вдруг незримый ветер куда-то сдвигал, гнал вывешенный чуть ни от зенита до горизонта занавес, только что начертанный еще текучей, не застывшей краской… Зыбкий, невесомый, он двинулся, потек… Казалось, вот сейчас, когда умчится это цветное омрачение, тут-то и откроется, распахнется небесная твердь и явит всему необозримому людскому многолюдству, изверившемуся, изолгавшемуся, измучившемуся в жизни неистинной, свет той не мучительной, спасительной правды, без которой хоть не живи. Кто знает, может быть, устав взирать на людское неустройство, на бесконечное мучительство, царящие на Земле, Небеса открывали перед недремными очами высокие истины? Может быть, как раз сейчас, смирив морозным дыханием земную суету, свет Небесных истин готов был пролиться в людские души… Но глухой морозной ночью на улицах было пусто.
А вот на погосте Вороньем, что в десятке верст на север от Ловозера, вышел из занесенной по самую крышу приземистой тупы Сельма Канев, словно позвал его беззвучный зов пылающих небес. Он смотрел на пляшущие бирюзовые, розовые, малиновые всполохи, то замирающие, то мчащиеся за край неба. И замирала его душа при виде грозного напоминания. Каждый саам знал, что значит эта кровавая пляска. Давным-давно люди резались, и кровавые дорожки ушли на небо, и не высыхает эта кровь, и является в глухие морозные ночи, тревожа душу саама. И не должна больше эта давняя кровь касаться земли. Если северное сияние спускается к земле так, что, того гляди, в нее упрется, Сельма знал, как предостеречься от напасти, посвисти хорошенько в ладошку, вот оно и поднимется выше.
Из тупы раздался детский плач, похожий на писк котенка. Сельма взял горсть снега, умыл смуглое лицо, словно опаленное северным сиянием, и произнес про себя слова благодарности Мандяш-оленю, прародителю всех саамов, пославшему немолодому отцу седьмого сына. Морщинки у глаз расползлись в улыбку.
Старый Сельма уже по первому звуку узнавал, когда сын, когда дочка, как различал все звуки, полнящие молчаливую, для непривычного уха, тундру.
Была самая середина зимы.
Такой же ночью, где-то в берлоге, подумал Сельма, родит медведица…
Живет Сельма. Живет медведица. На голой ветке засохшей сосны комом снега застыла белая сова, примечающая не моргающими глазками в круглом веере перламутровых перьев признаки мышиной жизни под снегом. Спят, зарывшись в снег, куропатки. Спят, сбившись в стадо, положив головы друг дружке на загривок, самые давние жители Земли, полярные олени… Спит под занесенным снегом камнем, зарывшись в мох, старина лапландский таракан, чьи предки повидали и потоптали землю еще вместе с мамонтами и динозаврами…
Живет вечная тундра.
На улице Красной, что в поселке Колонистов, в доме уполномоченного Комитета Севера при ВЦИК, за полночь светилось окно, наполовину затянутое морозным кружевом.
– Нурия нас сегодня рассмешила. – Серафима Прокофьевна подошла к мужу, сидевшему над разложенной на столе картой-двухверсткой, обняла его и положила голову на плечо.
– Нурия? Что за Нурия? – не оборачиваясь, спросил Алдымов.
– Я тебе рассказывала, новая санитарка, татарочка… Привезли роженицу с Росты. Началось у нее, я говорю: «Тужься, милая, тужься…» Слышу, за спиной кто-то пыхтит. Оглянулась, Нурия стоит и пыхтит, вроде как тоже тужится. Спрашиваю: «Ты-то чего пыхтишь?» «А помогаю…»
– Ах ты, добрая душа… Береги ее… – сказал Алдымов, не отрывая глаз от карты.
– Ты знаешь, на что похожа твоя Ловозерская тундра? – спросила Алдымова Серафима Прокофьевна и поймала губами мочку его уха.
– На что? – спросил Алдымов, продолжая шагами игольчатых ножек гулять по видавшей виды, с прогалинами на сгибах карте и заносить в блокнот вымеренные расстояния.
– А ты посмотри, – Серафима Прокофьевна еще крепче обняла мужа и прижалась грудью.
– Глаза б мои ее не видели, – вздохнул Алдымов. – Завтра в Облплане делать доклад о прокладке новых дорог в Восточном районе.
– Посмотри хорошенько, на что ж твоя тундра похожа?
Алдымов чуть откинулся на спинку венского стула и посмотрел на паутину горизонтальных колец, окружающих желто-коричневые пятна гор, расположившихся почти посередине Кольского полуострова, как раз между Умбозеро и Ловозеро. Чувствуя на своих плечах сильные руки жены, Алдымов потянулся, потер натруженные глаза и посмотрел на карту.
– Не знаю, на что она похожа… На неприступную крепость? – словно нужно было угадать, спросил Алдымов.
– Неужели не видишь?
– Хорошие горки. Все под тысячу и за… Ну, подкова? Нет? Бублик с дыркой? Не знаю, сдаюсь.
– Да где ж твои глаза? Ловозерские тундры – это же плод в утробе. Смотри. – Серафима Прокофьевна опустила мизинец на карту. – Спинка плода повернута к Умбозеру, а голова и подтянутые к животику коленки обращены к Ловозеру. Между грудью и подтянутыми к животу ножками расположено несколько вытянутое Сайдозеро. Кажется, что этот, еще не родившийся человечек прячет священное для твоих саамов озеро. Вот и проток Мотка, соединяющий Сайдозеро и Ловозеро, отчетливо выраженная пуповина…
Алдымов засмеялся так, что у него затряслись плечи.
Серафима Прокофьевна отпрянула.
Алдымов бережно поднял со стола карту, с подклеенными трещинками на сгибах, обтрепанными краями и подержал ее перед собой на вытянутых руках.
– А ведь, пожалуй… Ну, конечно – эмбрион! А ведь мне это в голову не приходило. Вот тебе и ответ на все загадки. Такое глазами не увидишь, здесь нужно сердце зрячее. Так оно и бывает, труднее всего увидеть суть в привычном. – Алдымов бросил карту на стол и повернулся на стуле к жене.
Алдымов встал и, по-арестантски, заложив руки за спину, словно они мешали и думать и говорить, сделал несколько шагов около стола.
– Эмбрион, и этим все сказано.
Серафима Прокофьевна смотрела на взволнованного Алдымова, хорошо зная эту привычку вскакивать и, казалось, бежать за счастливой мыслью.
Из двадцати лет существования города на самом краешке северной земли спокойной жизни на Мурмане не было; одна война, потом другая, одни хозяева, потом другие. И хлынувший сюда последнее десятилетие народ в горячке преобразований еще не чувствовал землю своей. В бараках, считавшихся жильем временным, да и в двухэтажных домах из бруса, строившихся как жилье постоянное, не было ни вещей, ни мебели, подолгу живущих в семьях, где стариков сменяет молодежь. Да и стариков в семьях почти не было. Кто ж отважится их тащить на край света в неведомую жизнь.
Добротную домовитость, уют не часто встретишь в едва возникающих поселениях, в таком случае дом Алдымова был как раз редким исключением.
Дом небольшой в три комнаты с кухней, но все в нем было устроено по замыслу, со смыслом, и свидетельствовало о вкусе и привычках обитателей. Войдя в гостиную, вы сразу заметите портрет хозяйки. В широкой красного дерева раме, легкий, как цветная тень, превосходный акварельный рисунок запечатлел улыбающуюся Серафиму Прокофьевну среди диких гладиолусов, шпажника, ныне совершенно исчезнувшего. Винтеровские часы с боем в деревянном округлом футляре издавали глубокий мягкий звук, ненавязчиво напоминая о движении времени. Барометр, столь необходимый для получения сведений о переменчивой мурманской погоде, в прихотливом резном деревянном облачении был наряден. Портреты родителей в черном овальном багете по стенам, несколько превосходных акварелей с видами тундры в разную пору, старая норвежская карта Северной Европы в раме, даже небольшой, рисованный итальянским карандашом портрет Сталина, раскуривающего трубку, все свидетельствовало устойчивое, прочное жизнеустройство. Стенные часы с боем, полки с книгами, венские стулья, ковровая оттоманка, ореховая вращающаяся этажерка, чуть накренившаяся под тяжестью книг и пухлых папок, говорили о верности старой моде. А дамасской стали кинжал над оттоманкой, две фотографии со строительства железной дороги в Персии да литографированная панорама Стамбула свидетельствовали о том, что хозяину случалось бывать и в краях потеплее Кольских.
– Мне казалось, – не глядя на Серафиму Прокофьевну, заговорил Алдымов, – что я неплохо знаю о саамах… почти все… ну, не все, конечно, но, скажем больше, чем другие… Но то, что ты сказала… Эмбрион! Имеющий глаза – да видит. Природа с нами куда откровенней, чем мы думаем. Как же я-то не увидел?
– Потому что не акушер! – сказала со вздохом Серафима Прокофьевна. – Опять половина второго. У меня завтра с утра патронажный обход. Ты еще будешь сидеть?
– Завтра на Комитете Севера снова буду ставить вопрос об оттеснении саамов от Кольского залива. Если люди не умеют сопротивляться, не умеют себя защищать, это не значит, что с ними можно творить все, что угодно.
Большая комната служила и гостиной, и столовой, а частенько и рабочим кабинетом. В комнате поменьше спал сын.
Серафима Прокофьевна стелила постель.
– Они не индейцы. Так и мы не янки, пришедшие на добычу не весть откуда. И если у кого и учиться жить по-человечески, может быть, как раз у саамов! Когда-нибудь это, может быть, и поймут, да как бы ни было поздно. С утра иду в присутствие, – так Алдымов величал Облплан, – а после обеда в Комитет Севера. Еще разик цифирь проверю и ложусь.
Уже в ночной рубашке Серафима Прокофьевна у круглого зеркала на стене, с черепаховым гребнем в руке, трогала кончиками пальцев лучики морщин в уголках глаз.
Сзади подошел Алдымов, вынул шпильки, удерживавшие тугой узел на затылке, и окунулся лицом в ниспадающий поток.
Счастливая семья Алдымовых мало походила на другие счастливые молодые семьи.
Алексей Кириллович и Серафима Прокофьевна встретились поздно, в сорок лет.
У Серафимы Прокофьевны было два взрослых сына, люди уже вполне самостоятельные. Старший, Владимир, пошел по стопам своего отца, закончил военные училище, служил в Красной Армии, под Уссурийском. Младший, Сергей, поступил после школы на геофак в институте Покровского в Ленинграде. После окончания вуза выбрал распределение в Мурманск, успел здесь жениться, работал в метеослужбе Рыбфлота. Жил Сергей со своей женой Катей на улице Рыбачьей тоже в своем жилье, правда, денег хватило лишь на то, чтобы купить полдомика.
А вот Алексей Кириллович, исходивший землю от Персии до Мурмана, в семнадцатом году заглянувший даже в Константинополь, времени жениться до сорока лет не нашел.
Что нужно для счастья?
Свой дом?
Пожалуйста! Вот уже девять лет, как был у них свой дом в поселке Колонистов на улице Красной. Дом в три комнаты, с кухней, с сарайной пристройкой, в которую можно было ходить за дровами через крытое крыльцо, не выходя на заснеженный двор. А первых пять лет жили, как и многие, на запасных путях у порта, прямо в вагонах, в этих сараях на колесах, по недоразумению прозванных «теплушками». Переезд в барак уже казался счастьем, а то пеленать мальчишку приходилось в шалаше, устроенном из одеял, где, как в саамской веже, родители нагревали воздух своим дыханием.
Небольшой теплый уютный дом был выстроен на кредит, полученный от Потребсоюза.
Что еще для счастья нужно?
Работа.
На Алдымова, высокого, поджарого, с дыбящейся, словно от встречного ветра, шевелюрой, работа наваливалась со всех сторон.
Высокий лоб и пышную шевелюру не спрячешь, а вот округлая бородка и аккуратные усы, казалось, были призваны чуть прикрыть лицо человека беззащитно приветливого.
Годы странствий, заставившие освоить множество профессий, делали его человеком незаменимым в немноголюдном еще Мурманском краю, да и в самом Мурманске, где голод на людей образованных, знающих дело, умеющих работать, был высок, как никогда.
Человеческая природа вырабатывает удивления достойное людское многообразие во все времена и на все случаи жизни. Вырабатывает оно и пилигримов. Алдымов, скорее всего, был из этой породы, из тех, кто всегда хочет заглянуть за горизонт.
Это вообще-то довольно отважные люди, покидающие родину без копейки денег в кармане для того, чтобы пройти тысячи миль по странам, о которых прежде едва слышали. Им интересен другой народ, отличный по языку, по обычаям, по укладу жизни… А бесстрашие пилигримов, быть может, заслуживает глубокого уважения, разве может человек, не вооруженный до зубов, не держащий в голове надежды на поживу, пуститься в путь, в неведомые земли, если он не уверен, что там встретит людей, конечно, не таких, как он, но способных его понять.
Хороший народ – пилигримы, но – не солидный! Разве можно себе представить солидного пилигрима? Иначе трудно объяснить, почему карьера осевшего на Мурмане Алдымова двигалась не то, чтобы вниз, но и не вверх. Едва появившись в Мурманске, в первые же годы он стал председателем Губплана, а по прошествии тринадцати лет оказался всего лишь директором краеведческого музея, впрочем, сохранив за собой почетное и весьма обременительное звание Уполномоченного комитета Севера при ВЦИК.
А солидные люди умели произрастать во все времена. Тот же Иоган Гансович Эйхфельд, на десять лет Алдымова моложе, занимался северным земледелием и вопросами мелиорации на Хибинской опытной сельхозстанции, стал директором станции. По указанию самого Кирова организовал полярный совхоз «Индустрия». В 1942 году получил Сталинскую премию, а уже в 1961 занял пост Председателя Президиума Верховного Совета Эстонской ССР, пробыл на этом посту три года, зато прожил до девяносто шести лет.
Люди одного времени, а какая разница!
Врожденная солидность изучена мало, но то, что она существует, никто не сомневается. Когда Иоган Гансович входил в какое-то помещение, все чувствовали появление чего-то весомого, значительного, важного, хотя он еще и не произнес даже «здрасте». А вот Алексей Кириллович входил и обращался к людям так, что не оставлял им времени пережить его появление.
И если Иоган Гансович, было дело, мелькнул и на посту директора Мурманского краеведческого музея, так только мелькнул. Для солидного ученого разве это пост? Впрочем, в немноголюдном в ту пору Мурманском краю Иоган Гансович заметил Алдымова и высказал одобрение его «богато одаренной натуре».
Да, Алдымов мог в кратчайший срок освоить, именно освоить новое дело, а не просто познакомиться с ним, что позволило ему уже к тридцати годам накопить множество умений и навыков, и геодезиста, и лингвиста, и этнографа, и статистика, овладеть премудростью ведения планового хозяйства в трудном регионе. И новые языки изучал с легкостью, и в том же саамском получал особое удовольствие, находя отличия в двух западных и четырех восточных диалектах.
Есть люди, умеющие небольшие свои знания и способности преподнести человечеству, как подарок. Алдымов же был беззаботно щедр и безоглядно увлечен реальным делом. Меньше всего думал, какое впечатление производит на окружающих, и в этом был даже похож на саама. Начальство сходилось на том, что Алдымов, может быть, и редкий специалист, а вот солидности не хватает. И организаторской хватки нет. Все, что может сделать сам, сам и делает, вместо того, чтобы нагрузить работой других.
И те, кто определял круг общения товарищей Кирова, Сталина, Ворошилова и Микояна, появлявшихся в этих краях, держали Алдымова на расстоянии.
Когда возникала острая необходимость, о нем вспоминали с завидной регулярностью. Ему даже любили давать ответственные поручения, потому что никогда не слышали от него о том, что дел невпроворот, выше головы, что он рвется на части, что у него не закончен перевод с немецкого, не готова обещанная статья, замерла и не двигается вперед книга…
Не сразу, но колхозное поветрие доползло и до заполярных тундр.
Как ни пытался Алдымов объяснить в Мурманске, что колхозы кочующим оленеводам не нужны, а всякое насилие вредно, горох логики отлетал от директивных твердынь. Его обстоятельные и доказательные докладные записки, как пущенные по воде плоские камешки, с легким плеском скакали с одного стола на другой, пока где-то не уходили под сукно, как в воду.
Вот с музыкой и речами устроенный колхоз «Красная тундра» благополучно развалился, не успев, по сути, и возникнуть. А потом не могли доискаться, на каком стойбище, на каком кочевье «руководство» и «актив» еще одного колхоза, «Красный оленевод». «Хватит плодить «бумажные» колхозы!» А в ответ слышал: «Тебе хорошо, ты беспартийный. А нам линию партии на коллективизацию надо проводить». Сверху крепко давили, и к пятилетнему плану строительства оленеводческих колхозов и Алексей Кириллович, скрепя сердце, руку приложил.
Зато с какой надеждой он готовил по указанию Окружкома материалы «о левацких перегибах при коллективизации оленеводческих и рыболовецких хозяйствах». Впрочем, явно недопонимая, какое же доверие ему оказано, а где доверие, там и возможности!.. Да на месте Алдымова любой солидный человек сумел бы и произвести впечатление, и запомниться. И Алдымов запомнился!
Заранее предупрежденный о том, что никаких выписок делать нельзя, расположившись за столом в кабинете завсельхозотделом Окружкома Елисеева, и, едва пробежав глазами заголовок и первую страницу, Алдымов вздохнул и покачал головой: «Собирались, наконец…» Погрузившись в чтение, он не заметил, как вздрогнул от услышанного хозяин кабинета. Указывать авторам «Постановления», указывать ЦК, когда это «Постановление» должно было появиться, долго или не долго оно готовилось, было не только за рамками партийной дисциплины, здесь это бросаться такими словечками считалось неприличием.
А тут еще, читая Постановление ЦК ВКП(б) в кабинете т. Елисеева, он достал из портфеля яблоко, обтер его вполне свежим носовым платком и, увидев устремленный на него почти перепуганный взгляд т. Елисеева, пояснил: «Не успел позавтракать…»
А Елисеев еще хотел его спросить, почему он не в партии, но, увидев, как тот, не прекращая чтения, полез в портфель, достал яблоко и стал грызть, понял, что спрашивать его не будет.
Прочитав Постановление два раза, Алексей Кириллович тут же прикинул, как извлечь из документа, где первая часть традиционно противоречила второй, максимум благ для едва не затоптанных на «путях колхозного строительства» саамов. Пусть и в несколько сокращенном и смягченном виде, но материалы, подготовленные Алдымовым, вошли в доклад присланного из Ленинграда нового первого секретаря Окружкома Абрама Израилевича Абрамова. О том, что его материал пригодился, Алексей Кириллович узнал из опубликованного в «Полярной правде» отчета о партконференции, сам он, как человек беспартийный, на конференцию приглашен не был….
Работа, с ясно осязаемой пользой для людей, что еще нужно для счастья?
А еще Алексею Кирилловичу, чтобы почувствовать себя счастливым, было достаточно услышать и записать наивную и трогательную сказку, хотя бы о «Семилетнем стрелке из лука», о колдуне Леушк-Кетьке.
Но особенно по душе ему пришлись обитатели и хранители заполярных недр, голенький саамский гном Чахколи с семейством, таким же голеньким. Все народы украшают своих героев, наделяют нечеловеческой силой, а уж если красавица, так чтобы еще и во лбу звезда горела. У греков герои и боги ходили в неглиже, но там как-никак другие условия, всегда тепло, а чаще жарко, а здесь, на Севере, в заполярной стуже – герой голенький… Так он и кочевал из уст в уста, от поколения к поколению, не мерянное число столетий, и никто его не приодел. Алексей Кириллович мог вглядываться, вдумываться в эту сказку долгими ледяными дорогами в санях, запряженных оленями, летом на лодочных путях, так же долго, как саам мог петь песню о Мандяш-олене. Для Алдымова всякая сказка была колодцем, в который можно смотреть и смотреть, чтобы, в конце концов, увидеть, наверное, себя, но не свою физиономию, а свою суть и предназначение. Голенький Чахколи, бескорыстный и щедрый, не стяжавший ни себе, ни своей семейке даже тоборков, благодетель саамов, предупреждал, однако, что его богатства не беспредельны. И эти предостережения Алдымов на должности Председателя Губплана помнил и, в меру возможного, ими руководствовался, не прибегая, разумеется, к авторитету своего тайного советчика.
По душе ему пришлось и знакомство с людьми, не знающими ни вражды, ни зависти, ни злобы. И приезжавшие в Мурманск из тундры саамы знали, что, кроме Дома оленевода, у них есть дом и на улице Красной в поселке Колонистов.
Что еще нужно для счастья?
Алексею Кирилловичу – Серафима Прокофьевна Глицинская, по второму мужу Алдымова. Без нее ему едва ли довелось узнать, что такое счастье в его непредсказуемой полноте.
Акушерка мурманской горбольницы и уполномоченный Комитета Севера при ВЦИК по Мурманскому краю, служивший в 1924 году председателем Губплана, встретились 1 мая на праздничном митинге, на площади Ленина. С тех пор и не расставались. Ко дню исчезновения Серафимы Прокофьевны сынишке, названному от восторга немолодых родителей Светозаром, этому живому воплощению их счастья, уже исполнилось двенадцать.