Kitabı oku: «Соль», sayfa 7
– Неужто на Марсе?!
– И на Марсе тоже! Но без тебя трудно мне, Марсенька, родной мой. Ох, как трудно мне без тебя! Вот поэтому за тобой я и прилетела. И за нашими яблоками, раз они не нужны стали на земле. Так что ты вылей наше удобрение под эту яблоню. И будут твои дела на земле закончены! Полей яблоню – и сам все увидишь.
У Марса Семеныча даже не возникло страха, а только радость одна теплым облаком обволокла его. Радость, что видит он свою Валюшу. Он боялся отвести взгляд от Валюши, ставшей ночной птицей. А ну как исчезнет? Он полил яблоню. Начался звездопад. И тут случилось то, на что он даже не надеялся за все годы своей работы селекционера. Спелые яблоки не падали вниз, на землю, а, отрываясь от ветвей, взлетали вверх, улетая и исчезая среди звезд. Сила неведомой светлой радости поднимала в небо яблоки всех выведенных им сортов. И они взлетали и взлетали ввысь. Яблоки не падали на землю унылой «паданкой», а уносились в небо.
Марс Семенович замер в восторге, ожидая, что эти плоды всей его жизни сейчас попадают обратно, прямо ему на голову. Но яблоки не возвращались, они действительно улетали в небо. Эта сила, с которой они взлетали, подняла и Марса Семеновича, приподняв его над землей. И он полетел в облаке своих спелых яблок, рядом с женой Валентиной, все выше и выше. Так, что «И на Марсе будут яблони цвести» вскоре уже не было слышно. Туда, в вышину небесную, где нужны новые яблоневые сады.
Бывший колхозный яблоневый сад, как и было намечено, вырубили под коттеджное строительство и распродали. К счастью, вырубали не тщательно, шаляй-валяй, как обычно. Особенно безалаберно, как и любую работу теплой, неожиданно солнечной осенью. Когда все манит и располагает к задумчивости и созерцанию, а не к топорной и тяжелой работе. Поэтому несколько яблонь из селекционных разработок Марса и Валентины остались, уцелели. Их оставили жить некоторые из новых владельцев коттеджных участков в своих садах.
Пара яблонь оказалась как раз на моем участке. Поэтому в ночь августовского полнолуния уж который год наблюдаю, как летят яблоки в небо, а не падают на землю, как мечтал Марс Семеныч когда-то. И тогда тихонько, чтобы не беспокоить соседей среди ночи, завожу: «И на Марсе будут яблони цвести!» – любуясь, как летят спелые яблоки к своему праотцу – селекционеру Марсу Семенычу и любимой его супруге Валентине, в их новые прекрасные яблоневые сады. Но не рассказываю об этом, потому что… я ведь сказочница. А для народа частенько сказочник – тот же врун. Ну кто сказочнику поверит? Поэтому все это, уж пожалуйста, как говорится, пусть останется между нами!
Но…
Хотя сама я об этом и помалкиваю, но слухи о яблочных чудесах у нас в Ругачеве ходят. Значит, не одна я это видела. А, признаться, народ открыто об этих августовских чудесах говорить побаивается, чтоб не засмеяли, не пустили слушок обидный, что-де, мол, совсем «ку-ку» соседушка. А тем яблокам, того последнего выведенного Марсом Семенычем сорта, совершенно все равно, молчим ли мы о том, как они на Марс улетают, или обсуждаем. Они летают себе и летают!
Но одно не могу понять: отчего же это яблоки улетают в августовское полнолуние? Сорт это летучий вывели Марс и Валентина или удобрения такие изобрел Марс Семеныч?
«На Марсе будут яблони цвести»
Жить и верить – это замечательно,
Перед нами небывалые пути.
Утверждают космонавты и мечтатели,
Что на Марсе будут яблони цвести.
Хорошо, когда с тобой товарищи,
Всю вселенную проехать и пройти.
Звезды встретятся с Землею расцветающей,
И на Марсе будут яблони цвести.
Я со звездами сдружился дальними,
Не волнуйся обо мне и не грусти.
Покидая нашу Землю, обещали мы,
Что на Марсе будут яблони цвести.
Автобусом в Рай
Беззубая Алевтина с радостью вспоминала те времена, когда почтальоны сами привозили пенсию домой «со всем почтением», как говаривали в старину. Так и дорожка-зимник натаптывалась. А теперь – тьфу! Всю пенсию на пластиковую карточку переводят. А зимой разве за нею доедешь?
И то верно, к чему эти карточки ей, живущей в доме лесника в чаще леса? На елках банкоматы не развешаны!
Занесенная снегом, безлюдная остановка, где жила Алевтина, – автобусам тоже повод проезжать мимо, не останавливаясь.
Одинокая бабка Тина-Алевтина – старуха, возраст которой ее соседи, приезжающие в деревню только летом, не знали, да и не интересовались. Как зимует бабка Тина, было загадкой для всех в маленьком Ругачево. И, если и вспоминали о ней зимой, то в том смысле, что по весне нужно будет добрым людям как-то скинуться и похоронить. А пока зима, то да се… И сидящие в автобусе люди, проезжая мимо пустующей, заснеженной остановки, вспоминали об Алевтине, спрашивая друг друга, перекрикиваясь через автобус:
– Не видал ли кто-нибудь следов старой Алевтины? А?
Но по весне, как только становилось возможно пройти по скользкой глине-грязи, шла Беззубая Тина, радуясь весеннему солнышку, всем на удивление, прямо на остановку. Когда доезжала до Ругачева, шла Беззубая Тина сначала в сберкассу, а там и по магазинам – разговляться после затянувшегося зимнего поста. Ну точно в Рай попадала Алевтина! Беззубой ее прозвали потому, что она всем рассказывала, что зимой ей зубы не нужны. Зимой в магазины не ездит, а потому и жевать особо нечего. И как накопит за зиму деньжат, так и вставит себе самые-самые золотые на свете зубы.
И этой весной Беззубая Тина пришла на остановку. И смиренно приготовилась ждать, щурясь на веселое майское солнышко. Но этой весной ей было труднее и тяжелее других весен. Однако эта тяжесть была ей в радость!
Подъехавший автобус затормозил перед остановкой. Но двери не открылись, потому что совершенно обалдевший водитель, не мигая и открыв рот, смотрел на Беззубую Тину. Он даже забыл открыть дверь. Все местные ругачевцы прилипли к окнам, в изумлении глядя на нее.
– Ну ты чё? Леший! Отрывай двери-то нашей, прости, Господи, деве! – крикнула продавщица Люся из магазинчика, что на повороте к селу Покровскому.
Водитель словно очнулся ото сна и открыл для Тины двери.
Бабка Тина, цепляясь одной рукой за поручни, медленно поднималась в автобус, а другой бережно держала завернутого в старое тряпье младенца, который рассматривал все и всех с детским любопытством своими ясно-голубыми глазами.
– Вот и дождалась я своего автобуса в рай! – как всегда по весне, поприветствовала Беззубая Тина свой первый весенний автобус.
– Вот! Ведь не на кого сыночка оставить. Бабская наша доля! Знакомьтесь, соседи дорогие, с новым соседом! – говорила она, точно извиняясь перед соседками, что не только зажилась, да еще и начудила.
Парень с первого сиденья встал, чтобы уступить ей место.
– Спасибо тебе, милок! В нашем-то раю все есть. И пенсию дают, и в магазине все что пожелаешь! – говорила вежливой скороговоркой Тина, точно опять, как и каждой весной, извиняясь, что, мол, зажилась, а пока усаживалась и пристраивала поудобнее ребенка себе на коленки с торчащими сквозь юбку острыми и мосластыми коленными чашечками, улыбалась всем пассажирам автобуса.
Тут соседи и водитель, точно вмиг расколдованные, все столпились вокруг нее, расспрашивая:
– Откуда младенчик?
– Так откуда и весь народ! – рассмеялась в ответ Тина, и ряд блестящих золотых зубов блеснул в ее улыбке.
Увидев эту златозубую улыбку, народ с коротким «ох!» сначала отпрянул. А потом опять наперебой стал засыпать ее вопросами и, конечно, шутками-прибаутками про то, что, видно, раз она в свои сто лет родила без запиночки, так, поди, и зубы уж такие золотые выросли без помех.
– Что за кавалер такой тайный по снегам-сугробам к ней добрался, следов не оставив? Да еще не только дитем одарил, а и на зубы оставил? – засыпали ее вопросами.
– Да не… кавалерами не разжилась! – в ответ смеялась Тина. – Мой Иванушка сам получился. И зубы сами выросли, вот такая мне милость выпала. Вот хочу проверить, узнать: а правда ли золотые или из желтого какого-то металла мои зубы выросли? Не знаю, к кому идти – к зубному или к тому, который кольца-серьги чинит? Под Рождество так ныть десны стали. Ну точно зубы-то и резались! У меня зеркальце-то есть. Глянула! И вижу, что и вправду режутся, точно у младенчика! Чудо! Просто чудо! Бывает, люди добрые! – смущалась не привыкшая к людскому вниманию Тина.
Продавщица Лариска одна первой озадачилась:
– Алевтина, а как же ты его носить-то будешь на руках? Тебя ж соплей перешибешь! Вся насквозь светишься! Сама едва ходишь!!!
Тут с заднего сиденья встал Рашид, давно подженившийся на местной русской, продававший на рынке мандарины со своей исторической родины. Он степенно подошел к «молодой» матери. И засунул ворох купюр между ее тщедушным тельцем и запеленутым младенцем.
– На! Вот! На коляску! Поздравляю! Молодец, бабка! Русские бабы все и всегда могут! Здорово!
Это широкий жест разогрел всех в автобусе, скидывались на подарок новорожденному кто сколько мог, на радость не избалованной вниманием дряхлой Тине.
Когда они доехали до Ругачева, все вышли из автобуса, словно сплоченные общей тайной дивного чуда, прикоснувшиеся к невероятному, забросив все дела, толпой повалили в ремонт ювелирных изделий, но там оказалось закрыто. Поэтому все повалили к зубному – проверять, из чего ее чудо-зубы, из какого металла сотворены неземной силой.
Понятно, что приняли ее без очереди. В очереди все – и девушка с зубной болью, что была первой, и сантехник Гриша с флюсом, со щекой, подвязанной ярким платком с Эйфелевыми башнями, любимым платком его жены Кати, – все столпились вокруг Беззубой Тины, а теперь – златозубой Алевтины. Ввалились вместе с нею в кабинет дантиста Зои Альбертовны. Тут крик врача, склонившегося над Тиной с раскрытым ртом, заставил всех замолкнуть и прекратить споры.
– Они не просто золотые! Они… растут!!! Они настоящие!!! Люди! Ни единой пломбы, зато проба стоит на каждом зубе! Это чистое золото! – испуганно кричала стоматолог Зоя Альбертовна, раскинув руки, пытаясь прорваться спиной через плотную стену любопытствующих. Но это ей не удалось, толпа чуть не скинула ее обратно на тощенькую Тину. Все хотели заглянуть в ее старушечий рот, на это диковинное чудо: выросшие у столетней старухи зубы, да еще и золотые!
Коляску и все «приданное» Ванюше покупали тоже всем Ругачевом. Гудящая толпа ругачевцев живым коконом обволокла Тину с Ванюшей на руках. Чудо взбудоражило весь город, изменило привычное течение жизни прежде сонного городка. Словно какой небесной отметиной особой значимости украсился городок.
Да и жизнь Алевтины резко изменилась с того весеннего дня.
И врач «честь по чести» регулярно приезжал к Тине. Внимательно осматривал ее и Ванюшу. Это внимание, перерастающее в благоговение всей округи, все преобразило в жизни Алевтины.
Особенно с того дня, как одна из тех, кто был в том «автобусе в рай» в тот весенний день, продавщица Люся, навещая Тину с гостинцами, решила вдруг умыться его чистой младенческой мочой, вовремя смекнув: «А ну как чудо случится от чудесного младенца?»
И чудо свершилось! Точно спрыгнули с лица Люси старые бородавки! Сначала они стали уменьшаться, а на третий день и вовсе исчезли. Об этом узнало все Ругачево. У кого-то неизлечимую экзему после такого же первого же умывания усмирить удалось. Кому-то посчастливилось подагру так излечить.
Ну, понятно, что с тех пор зима – не зима, а дорожка к нашей Тине всегда протоптана. Ванюша – славный мальчишечка! Хоть и шалун, но не безобразник, не шумливый, мальчонка разумный.
Конечно, и журналюги про наше ругачевское чудо разведали – и тоже с микрофонами к Алевтине с расспросами понаехали. И ну ее вопросами засыпать:
– И какое же из чудес вы, Алевтина, считаете самым расчудесным? Рождение Ванюши? Ваши растущие золотые зубы? Или чудодейственная моча Ванюши?
И Алевтина призадумалась, но честно ответила:
– Самое большое чудо, что ко мне, старухе, народ ходит и гостинцы дарят, а главное, что нам с Ванюшей дрова к зиме запасают. Вот чудо, так уж чудо!
Воскресенье Лазаря
Получив на почте посылку, Клавдия возвращалась домой.
Шла медленно, через силу. Голова кружилась, и весь свет не мил был. Да и могло ли быть иначе, ведь не с гостинцами какими-нибудь посылку получила. А от сестры Лазаря – мужа ее, скоропостижно скончавшегося. Умер муж Клавдии в той последней командировке, в которую отправляла и собирала она его с тяжелым сердцем – словно беду чуяла.
Да и непривычно было без него в отпуск одной уезжать.
Посылку с вещами Лазаря она несла домой, несколько раз останавливаясь по дороге, чтобы утереть слезы, застилающие свет, да так, что и дороги не видно становилось.
Там, у сестры Инны, и раньше останавливался Лазарь, когда случались те самые командировки. Похоронили без нее, потому что не сразу нашли ее в санатории, где она проводила отпуск. Потом Инна ей прислала вот эту посылку.
В посылке его вещи носильные. Об этом она знала из письма, которое написала Инна, сестра ее мужа – шутника и балагура Лазаря… при жизни шутника и…
Тут Клавдия расплакалась, но не слезами, а воем, точно волчица в одинокой ночи.
Из последних сил поднялась к себе на второй этаж, но, чувствуя, что теряет сознание и нет сил подняться к себе на следующий этаж, позвонила к соседке Татьяне. Той самой, которая и достала ей путевку в санаторий. Но незнакомые люди, вышедшие из квартиры, сказали ей, что Татьяна срочно квартиру продала и уехала.
Но подняться Клавдии к себе помогли и «скорую» вызвали.
То, что у нее будет ребенок, Клавдия узнала только месяц спустя.
Нежданное положение молодой вдовы в ожидании при всех житейских трудностях давало ей какую-то странную защищенность – наверное, от чувства правильности ее решения: глупостей не делать, не суетиться, а просто ждать. Ведь так и говорят: «ждать ребенка». И дождалась!
Родилась девочка, ну вылитый Лазарь Моисеевич! Улыбчивая, рыженькая, с толстоватым, легко краснеющим носиком.
А на Клавдию – синеглазую красавицу – совсем не похожа, точно мимо прошла природа, ничего не взяв у Клавдии для дочки от ее щедрой, пышной, истинно русской красоты. Пока ждала, все выбирала имя, чтобы было оно как подарок – самое красивое. Назвала Клавдия девочку Лизой.
Когда Лизе исполнилось 11 лет, мать достала рубашку Лазаря.
Бережно разложив ее на столе, стала вспоминать, тихо разглаживая ее ласковыми ладонями, как познакомились, как жить вместе стали.
– Это губная помада… – сказала Лиза, показав пальчиком на едва заметное бурое пятнышко. Потом, как-то задумчиво разглядывая поверхность клетчатой рубашки, в которой тогда навсегда уехал Лазарь, девочка добавила: микробы на рубашке не только папины. Еще и чужой женщины, на мамины не похожи, совсем другие. И пошла, доделывать уроки.
Клавдия, онемевшая от ужаса, как подкошенная рухнула на диван, думая:
– Да неужто мало судьба била… Вот беда! Что такое девочка несет? Неужели с головой плохо?! Какие такие микробы она тут увидала?! Да еще и разные, персональные. Блохи, комары, пчелы, оводы и всякая всячина кровососная, летающая и ползающая, не заточена под каждого потерпевшего! А тут – микробы, да еще и для каждого разные… Нет, что-то другое еще Лизонька сказала. Ой, совсем голова кругом пошла! Другая женщина? Женщина… Да, тут уж не до микробов стало!
* * *
С этого дня не стало покоя у Клавдии. Все перебирала в голове, вспоминала их с Лазарем жизнь перед той командировкой. И решила, что нужно поехать, проведать Инну, сестру покойника навестить. Да и племянницу родную, единственную показать. Так потекла совсем другая жизнь после кончины Лазаря, и Инна о ней, как о бывшей родственнице, забыла, да и Клавдия не набивалась, так и развела их жизнь.
Взяла Клавдия отгулы на работе на дни школьных каникул, чтобы с дочкой поехать. Но… что-то не стала телеграмму посылать – встречайте, мол.
Добирались день. Приехали в воскресенье. От вокзала рано утром добрались до облезлой пятиэтажки, где на первом этаже жила Инна. Окна ее квартиры были сильно затенены густо разросшейся сиренью, только собиравшейся распуститься.
День был жарким уже с утра. И потому окна оказались распахнуты.
На кухне суетилась, сильно располневшая и как лунь седая Инна. А в комнате у окна старательно делал зарядку тоже изрядно потертый жизнью Лазарь. Ее, но уже не ее Лазарь Моисеевич.
К подъезду дома шла с двумя продуктовыми сумками женщина с ярко накрашенными губами. Клавдия не сразу узнала в ней бывшую соседку Татьяну. То, что это она, Клавдия поняла только после того, как не смогла удержать за подол Лизу, бросившуюся к ней с радостным криком своей правоты:
– Я же говорила – микробы! Вот те самые микробы! Те, что на папиной рубашке! Вот они. Я их вижу!
Тут и Татьяна узнала Клавдию. И Лазарь перестал делать «вдохи-выдохи» с ногами на ширине плеч с попеременными оздоровительными взмахами рук и выглянул в окно.
И старая Инна залилась слезами…
В тот момент Лазарь, совсем живой Лазарь, окончательно умер для Клавдии, а для Лизы он живым никогда и не был.
Клавдия освободилась от его тени. Развод Клавдия и Лазарь оформили как полагается. И расцвела она тем особым цветом зрелой и весомой молодости. А на цвет, как известно, сразу налетают.
И вскоре замуж вышла Клавдия – за соседа. И все хорошо у них было. Тихая, счастливая жизнь потекла.
А Лиза никого не обманывала, она правда микробов, даже самых мелких, видела.
Тут и перестройка началась. И мода на всякие диковинки вошла в обиход нашей жизни. Всякими «отворожу-приворожу» пестрели все газеты того времени.
Заинтересовались и Лизой, то есть ее удивительными способностями – микробов видеть. И ее забрали в Москву, в специальную лабораторию, для проведения научных и антинаучных опытов, где выяснилось, что видит она не только мелочь микробную всякую, но и, как рентген, каждого насквозь. Все кишочки-селезенки – как на блюдечке, болезнь любую одним взглядом определяла. Но она стала вся засекреченная, чтобы по глупости талант ее неповадно было разбазаривать.
Клавдия по дочке очень скучала. И при всякой возможности девочку свою навещала с гостинцами. И даже огорчалась, что такая доля доченьке ее выпала – из-за диковинных способностей вдали от дома проживать. Но в то же время понимала, что если бы не эта способность Лизоньки микробов видеть… Да, если бы не увидела тогда Лиза микробов, разве увидала бы Клавдия свое женское счастье? Вот ведь до какой мелочи все увидеть и постичь нужно, что рассмотреть, найти свое женское счастье!
Тату
Глаза у Иринки карие, с огоньком. А волосы вьющиеся, смоляно-черные. И у Вовчика, мужа ее, тоже. А у сыночка их, Игорька – серо-голубые, точно с ободком. И волосы с рождения белокурые и прямые. Конечно, всем она объясняла, что это он в ее бабку по материнской линии, которую никто в здешних родных местах Вовчика никогда не видел. А чтобы никто к срокам не придрался, по договоренности с работавшей в роддоме подружкой все списала на преждевременные роды. И потекла ее семейная жизнь как у всех… Но сама она отчетливо помнила те жаркие сентябрьские ночи, из которых и вынесла светловолосого и ясноглазого сыночка.
С началом перестройки московских студентов из того архитектурного института – МАРХИ «на картошку» в окрестности Ругачева больше не присылали. А сама она в столицу за краденым счастьем ехать не решалась. Хотя как раз в это время краеугольная тема пропагандируемой советской «смычки города и деревни» с отменой прописки решилась сама собой. И хлынул в ругаемую за их же хамство Москву поток озверевших и разобиженных на столицу приезжих. Обиженных за то, что так долго, целым поколениям, была недоступна и потому теперь стала не обласканная в радости обладания, а истоптанная, использованная и ими же охаянная. Так что, как и раньше, та, прежняя Москва так никому и не досталась. Как перед Наполеоном, спаленная тогда пожаром, так и нынешняя, сверкающая витринами, отражает не прежние интеллигентные лица москвичей, а суетливо-одичалые – новых россиян. Все есть, все на продажу, а той, прежней Москвы, с тихими переулками и чтением стихов вполголоса, нет – не досталась она новым завоевателям и покорителям.
Иришка, никогда ни с кем не обсуждая, чувствовала это сердцем. Хотя знала такой Москву только по рассказам присланного к ним «на картошку» студента-архитектора. Сама же никогда в Москву не стремилась и почему-то даже побаивалась столицы, не пытаясь найти там заработки повесомей, чем в захолустном Ругачеве. Жила себе, работала и растила сына. А ее тайная Москва навсегда осталась и росла с ней рядом! Просила на ночь сказку. Смеялась, когда Иришка покупала сыну игрушки; плакала, когда, заигравшись во дворе ее еще дедовского дома, падала, разбивая в кровь мальчишеские коленки; капризничала, когда канючила мороженое в жару.
Свою Москву она получила и любила ее, догоняющую среди суеты дня негой давних воспоминаний о том сентябре, наполненном манящим и теплым отзвуком стихов, прочитанных ей студентиком из МАРХИ двадцать лет тому назад. Стихов непонятных, но запомнившихся. И настойчиво пробивающихся к ней из прошлого дымком его сигареты, смешавшимся в воспоминаниях с запахами осенней земли и духмяного сена одной из самых высоких скирд, стоявшей в моросящий дождь в поле, как крепость. И тогда Иришка сквозь годы снова ощущала тепло его губ. И оживало ушедшее время, замершее в тех закатах и рассветах, залюбовавшихся своими красно-золотыми отражениями в озере, и в возвращениях домой через тягучие росистые туманы, когда нужно успеть вернуться, пока соседи еще не проснулись.
И то короткое время «картошки», украденное у всего разом, не потускнело за многие годы, а длилось воспоминанием с привкусом их цветущего сентября.
И пережили эти воспоминания и ее семейную жизнь, и мужа ее, добродушного и смешливого Вовчика, который в те деньки как раз оказался в командировке, да и саму Иришкину молодость тоже, – все пережили. Так иной раз преображается и расцветает женщина, и все вокруг гадают: что же так украшает ее? Нарядное платье? Красивые бусы? Кольца и серьги? Праздничные туфли? Но редко кто угадает, что главное ее украшение – воспоминания! Которые озаряют ее лицо и зажигают искорку в усталых глазах, когда незримыми мотыльками кружатся вокруг нее, отпугивая порханием крылышек нахлынувшую грустинку о том, что не сбылось. Таким украшением остались навсегда с Иринкой ее мотыльки – воспоминания о сентябрьских ночах студенческой «картошки» на овощебазе «Путь Ильича» под Ругачевом двадцать лет назад.
И теперь, когда в полях не видны больше высокие скирды, а разбросаны невысокие и аккуратные валки сена, Иринка с улыбкой про себя отмечала: да и к чему теперь те огромные, духмяные, высокие скирды?! Те, в которых легко было спрятаться ото всех и любить друг друга, нежась на верхотуре, прямо под бескрайним небом. Кому они теперь нужны – эти огромные, колючие крепости запретной любви времен советской «картошки»? Той сезонно-запретной любви советских времен, когда из многочисленных институтов и НИИ гнали городскую интеллигенцию, засидевшуюся и начитавшуюся всяких «самиздатов», из пыльных рабочих кабинетов на поля отчизны собирать и перебирать морковь голыми руками в любую погоду и непогоду – «на картошку». Хотя с этим вполне могли и должны были бы справиться живущие там колхозники. А в награду за этот странно-сезонный труд – свободная любовь, без берегов и рамок приличий, с местными томными красавицами, уставшими от жизни с унылыми мужьями – пропойцами-колхозниками.
Хороша и горяча была любовь и с сослуживицами-недотрогами, отшвырнувшими, как надоевшее старье, все городские приличия и оттягивавшимися по полной «на картошке».
На той советской «картошке», где все сразу становились холостыми и незамужними, как на самом роскошном пятизвездочном курорте!
И загорелые, не отягощенные комплексами, мускулистые трактористы тоже пользовались большим успехом у столичных интеллектуалок, начитавшихся заграничных книжек о страстной любви бессонными одинокими ночами в пустующих без любви столичных квартирах.
«Культ Деметры» – так шутя называл традиционную осеннюю «картошку» Иришкин студентик из московского архитектурного института. Потому что ничем другим эту странную социальную «госпрограмму» объяснить было невозможно. Ведь затраты на перемещение в колхозы толп горожан, обустройство их проживания с ночевками на несколько дней и кормлением огромного количества этих городских людей – все это явно не окупалось их «картошкой». Тем более что в деревнях и селах круглый год жили сельскохозяйственные рабочие-колхозники, которым тоже платили зарплату, в то время, когда горожане работали за них в полях.
И студентик с юмором рассказывал Иришке о древнем культе языческой богини Деметры, смешно отплясывая и строя при этом уморительные рожи. А как еще рассказывать про то, что издревле священной обязанностью молодых и красивых было для повышения урожайности и плодородия полей при всем честном народе, под радостные песни и пляски соплеменников заниматься любовью в полях, стремясь передать земле всю свою силу молодой страсти и любви, ведущей к плодородию земли.
Такой любви, как у Иринки с тем студентом, присланным 20 лет тому назад «на картошку»!
А того, что сынок ни на нее, ни на мужа не похож, соседи или тактично не замечали, или дела никому до этого не было.
Муж, уехав на заработки в Польшу, когда Игорьку было три годика, сгинул – не вернулся. Иринка, как и положено, относила черные кофточку и мини-юбку целый год. Но сильно не убивалась, потому что сердцем чуяла, что не сгинул ее смешливый Вовчик в Польше. А просто затерялся среди потоков «челночников» с началом перестройки, когда вмиг остались без работы советские инженеры, врачи и учителя, как и ее Вовчик – учитель физкультуры. Сны с Вовчиком иногда снились ей – спокойные и добрые. Иринка им радовалась, словно весточку с прощением за свою измену от Вовчика получала. Потому и свечки в церкви Вовчику «за упокой» не ставила. Верила, что беглый муж просто нашел свое счастье где-то на стороне, может быть, даже в Европе. Потому что приходили посылки – то из Польши, то из Германии – с одеждой для Игорька, с учетом меняющегося возраста ребенка. Но анонимно, без единого словечка и всегда как раз ко дню рождения Игорька.
Так и осталась с сыном Иришка без мужа. И потому, когда начались у сыночка подростковые выверты, нелегко ей было сладить с его норовом. А вырос – так и вовсе хоть вой! У всех ребята нормальные: кто в тракторное училище пошел учиться, кто деньги шабашкой у дачников зарабатывать, чтобы потом купить подержанную машину и таксовать. А Иришке досталось хлебнуть выше крыши, как говорится. Выросший сынок вдруг увлекся нахлынувшей и распростертой черным флагом над нашими буднями новомодной готикой. И стал ее Игорек сначала Гарик, а потом и вовсе – Герка.
Она удивилась, услыхав что друзья его кличут Герка, и высказала сыночку:
– Я же тебя Герасимом не крестила! И по паспорту ты – Игорь! Что же они тебя Герой зовут?
На что Игорь ответил несколько заносчиво и категорично:
– Герасим тут ни при чем! Ты мне еще Муму вспомни! Я в нашей тусовке – Герман! Я – гот! И простецкое русское имя Игорь мне не идет! А «Герман» звучит по-немецки! И означает – «повелитель»!
Характер у сына, ставшего готом, становился все неуживчивей, поэтому Иринка, решив не напрягать обстановку в доме, промолчала, так и не осмелившись отшутиться, что у Пушкина Герман – вовсе не повелитель, а рехнувшийся игрок.
Черные майки с черепами и готическими надписями и даже купленные по случаю черные ковбойские сапоги Гера носил теперь даже в жару. В сочетании с длинными белокурыми жестко-прямыми волосами ниже плеч и голубыми глазами его вечно мрачное и недовольное выражение лица с первого взгляда давало понять, что новоявленный Герман – настоящий гот. Первое время он отшучивался, что «черная рубашка грязной не бывает». Но со временем чернота стала единственным цветом его одежды.
И быть готом означало: неважно, деревенский ты или городской, из Парижа, Чикаго, Берлина или Зажопинска, потому что настоящий гот – как подданный неведомой, таинственной страны, в которой каждый и есть центр ее мрачной и горько-смертной красоты.
В неизменную атрибутику готов на правах второй кожи, наряду с черным цветом одежды – словно вечным трауром по утраченным с юности мозгам, входили и татуировки. И уж сколько Иришка со слезами на глазах умоляла сына не уродовать себя наносимыми на кожу разными рисунками с выполненными готическим шрифтом заумными девизами, но истинный гот – Герман – был неумолим. И вскоре, несмотря на Иришкины просьбы и запреты, спина его и руки были украшены татуировками, а торс стал походить на доску объявлений из разномастных текстов и шрифтов.
– Тату! – гордо произносил Герман, опережая осуждающий взгляд матери, когда ходил по дому без черной майки, словно произносил заклинание, способное загасить любое посягательство на свободу истинного гота.
Но у судьбы свой гуманизм. В Иркиной ситуации этот гуманизм проявился в том, что у нее было время привыкнуть ко всей этой готике и всей связанной с нею чертовщиной. А для Германа поездки в Москву на тусовки готов, с засиживаниями до утра в разных барах и кофейнях, увенчались тем, что он нашел там свою половинку. То, что она своя в доску, он понял с первого взгляда – об этом говорил обильный пирсинг на ее лице: скобками из белого металла были обхвачены надбровные дуги и правая ноздря ее тонкого носика, а под подбородком многозначительно белел серебристый шарик.
Увидев одетую во все черное девушку, протягивающую для знакомства с нею разрисованную кельтским орнаментом руку, Иришка охнула и безошибочно выдохнула:
– Тату!
– Тату? Нет! Я – Таня! – сказала пришедшая знакомиться с Ириной девушка Германа.
С этого дня она поселилась у них в доме. Ничего черно-готического в ее поведении не проявлялось. Даже как-то по-человечески началось все у них. И готовила, и посуду за собой мыла. Вышвырнув всю рухлядь времен еще Иринкиных родителей, новую мебель в кредит взяли – конечно, черного цвета.
Таня была родом из Туапсе, а в Москве оказалась случайно – приехала на заработки. Кто-то из друзей пригласил ее, любительницу-альпинистку, поработать в области промышленного альпинизма – мыть стекла на зданиях из стекла и бетона в новой, сверкающей части Москва-Сити. Но вскоре фирма накрылась, и пришлось искать другую работу. Тут и всплыли ее навыки выживания в курортных городках. И она стала расписывать Герману-Игорю выгоды работы, если открыть свой салон тату, потому что татуировки вошли в моду и стоят дорого.
Место для открытия салона тату она нашла сама. Подрабатывая уборщицей в офисе, договорилась с арендаторами – художниками-дизайнерами, у которых были трудности с деньгами, что будет работать у них бесплатно, а за это по вечерам, после их рабочего дня, Герман сможет принимать посетителей, желающих украсить свое тело татуировкой. Такой вечерний салон тату. Но для этого им нужно было подучиться, купить необходимую аппаратуру, инструменты. И – ура, вперед! Салон тату сулил огромные и легкие деньги. Ведь тату – хит сезона, и все продвинутые хотят тату! Это же не «синева» с числом ходок, как раньше! Нынче тату – украшение и знак продвинутых! Теперь это даже актуальное искусство!