Kitabı oku: «Первый день весны»
Моей маме
Nancy Tucker
The First Day of Spring
Copyright © Nancy Tucker 2021
Design © by Grace Han
Авторы и поклонники самых разных жанров сходятся в высочайшей оценке этого смертельно прекрасного повествования. Книга о том, как из повседневности вырастает убийца. Не просто убийца, а девочка-детоубийца. Автор, дипломированный специалист по экспериментальной психологии и детский психотерапевт, подробно и страшно показывает, как возможен это не укладывающийся в голове парадокс.
«Беспокойное, засасывающее повествование, ведущееся незабываемым авторским голосом». —
Пола Хокинс, автор супербестселлера «Девушка в поезде»
«Их голоса долго будут звучать под сводами вашего черепа – глубокие и будоражащие, печальные и прекрасные». —
The New York Times
«Изумительный дебют. Захватывающий? И не сомневайтесь! Душераздирающий? Да, от начала и до конца!» —
The Washington Post
«Мрачный и головокружительный дебют, шокирующая история о равнодушии и жестокости, поведанная тонко и сочувственно. Напряженная, как самый закрученный триллер, трогательная и человечная, как самые сокровенные воспоминания». —
Лайза Джуэлл
«Пронзительная и сострадательная история опустошения души». —
Guardian
«Зловещий и острый роман о вине, ответственности и искуплении». —
Kirkus
«Тонкая, искусно сделанная вещь. Такер ведет нас по жизненному пути молодой женщины, с самого детства, полного лишений, ищущей любовь среди темных тайн, скрывающихся в закоулках нашего существования». —
Oprah Daily
© Смирнова М.В., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Крисси
Сегодня я убила маленького мальчика. Взяла обеими руками за горло, чувствуя, как кровь с силой стучит в мои большие пальцы. Он извивался и пинался; колено угодило мне в живот, вызвав резкую вспышку боли. Я заорала и сдавила его горло сильнее. От пота оно стало скользким, но я не отпускала, я давила и давила, пока мои пальцы не сделались белыми. Это было легче, чем мне казалось. Прошло немного времени, и он перестал пинаться. Когда его лицо стало цвета молочного желе, я откинулась и встряхнула руками – затекли. Положила ладони на собственное горло, над тем местом, где выпирают косточки, похожие на дверные ручки. Кровь стучала в большие пальцы. Я здесь, я здесь, я здесь.
После этого я зашла за Линдой, потому что до ужина было еще далеко. Мы поднялись на вершину холма и там встали вверх ногами, прислонившись к стенке и упираясь ладонями в землю, усыпанную окурками и крошечными искрами стекла. Платья сползли нам на лица. Ветер холодил ноги. Мимо пробежала женщина – мамочка Донны, – она пробежала мимо, и ее жирная грудь прыгала вверх-вниз. Линда оттолкнулась от стены и встала рядом со мной, и мы вместе смотрели, как мамочка Донны бежит по улице. Она издавала звуки, похожие на кошачьи вопли. Они нарушали послеобеденную тишину.
– Почему она плачет? – спросила Линда.
– Не знаю, – ответила я.
А сама знала.
Мамочка Донны скрылась за углом улицы, и мы услышали отдаленные вскрики. Когда она вернулась, вокруг нее собралась куча мамочек; все они спешили, коричневые туфли стучали по дороге, вот так – пум-пум-пум. Майкл был с ними, но не успевал. К тому времени как они прошли мимо нас, он уже тащился далеко позади и дышал с надрывным хрипом, и мамочка потянула его за руку, а он упал. Мы увидели красные, как раздавленная малина, капли крови, услышали, как вой прорезает воздух. Мамочка схватила его и взяла под мышку. А потом продолжила бежать, бежать, бежать…
Когда все мамочки промчались мимо нас, так что мы видели только обтянутые кофтами спины и широкие подпрыгивающие попы, я потянула Линду за руку, и мы последовали за ними. В конце дороги увидели Ричарда, который вышел из магазина с ириской в одной руке и Полой в другой. Он увидел, как мы бежим за мамочками, и последовал за нами. Поле не понравилось, что Ричард тащит ее, и она стала упираться, поэтому Линда подняла ее и взяла поперек туловища. Ноги у Полы были словно в полосочку там, где жир наползал складками. Они торчали из раздувшегося подгузника, с каждым шагом сползающего все ниже и ниже.
Мы услышали толпу еще до того, как увидели ее: колышущееся облако вздохов и ругательств, пронизанное женским плачем. Девичьим плачем. Детским плачем. Обогнули угол и увидели ее – толпу людей, клубящуюся вокруг синего дома. Линды больше не было рядом со мной, потому что подгузник Полы свалился в конце Копли-стрит, и Линда остановилась, чтобы попытаться снова натянуть его на Полу. Я не стала ждать; я побежала вперед, прочь от кучи квохчущих мамочек, в самую толпу. Когда добралась до середины, пришлось присесть и протискиваться между горячими телами, а когда тела закончились и протискиваться больше стало не нужно, я увидела. Большой и высокий мужчина стоял в дверях, держа на руках маленького мертвого мальчика.
В задней части толпы раздался звук, и я посмотрела на землю в поисках лисы, потому что такой звук издает лиса, когда в ее лапе застревает колючка, – звук, идущий через рот из самого нутра. Потом толпа зашевелилась и стала расступаться, люди падали друг на друга. Меня стали толкать, и я, сидя на корточках, смотрела сквозь лес ног, как мамочка Стивена идет к мужчине, стоящему в дверях. Из ее нутра через рот вырывался вой. Она взяла у мужчины Стивена, и вой превратился в слова:
– Мой мальчик, мой мальчик, мой мальчик…
Потом мамочка села на землю, не заботясь о том, что юбка задралась до самой талии и все видят ее трусы. Она прижимала Стивена к себе, и я думала, как хорошо, что он уже мертв, потому что если б он не был мертв, она задушила бы его между бочонками грудей и живота. Под ними я не видела его лицо. Но это было неважно. Я уже знала, как оно выглядит: серое, как пропавшая печенка, глаза – словно стеклянные шарики с черными пятнами. Он перестал моргать. Я заметила это, когда закончила убивать. Было странно видеть, как кто-то не моргает так долго. Когда я пыталась сделать так, глаза начинало жечь. Мамочка гладила его по волосам и выла, и мамочка Донны протиснулась сквозь толпу и опустилась на колени рядом с ней, а мамочка Ричарда, мамочка Майкла и все остальные мамочки клубились вокруг и плакали. Я не знала, почему они плачут, – ведь их-то дети не умерли.
Линде и Поле понадобилось много времени, чтобы догнать нас. Когда они появились в переулке с синим домом, Линда несла мокрый подгузник Полы.
– Ты знаешь, как надеть обратно на нее? – спросила Линда, протягивая его мне. Я ничего не ответила, только отодвинулась, чтобы и дальше смотреть на кучу воющих мамочек. – Что случилось?
– Там Стивен, – сказала я.
– Он был в синем доме?
– Он умер в синем доме. Теперь он у своей мамочки, но все равно мертвый.
– Как он умер?
– Не знаю.
А сама знала.
Пола села на землю рядом со мной, прямо в грязь голой попой. Она шарила пухлыми руками, пока не нашла камешек, который начала старательно засовывать в рот. Линда села по другую сторону от меня и смотрела на мамочек. Пола съела еще три камешка. Люди бормотали, шептали и плакали, а мамочку Стивена не было видно из-за завесы грудей и розовых кофт. Там была Сьюзен. Сестра Стивена. Стояла в стороне от мамочек, в стороне от толпы. Никто словно не видел ее, кроме меня. Она словно была призраком.
Когда солнце начало садиться, подошла мамочка Полы, подняла ее, вытащила камешек у нее изо рта и забрала ее домой. Линде тоже надо было идти, потому что она сказала, что мамочка, наверное, ждет ее к ужину. Она спросила, пойду ли я с ней, но я сказала «нет». Я оставалась там, пока не приехала машина, из которой вышли двое полицейских, высоких и красивых, с блестящими пуговицами на одежде. Один из них наклонился и стал разговаривать с мамочкой Стивена, но слов я не могла разобрать, даже когда зажмурилась и стиснула зубы – обычно это помогало мне услышать то, что взрослые хотели сохранить в секрете. Второй вошел в синий дом. Я видела, как он бродит по комнатам первого этажа, и хотела крикнуть: «Я убила его наверху! Нужно искать наверху!» Но закусила губы. Нельзя раскрывать свою игру.
Хотела остаться и посмотреть, что будет дальше, хотя бы увидеть, как полицейские найдут правильное место, но мистер Хиггс из тридцать пятого дома велел мне уходить. Когда я поднялась, на мне остался узор от вмятин и ямок на земле. Стоя, я лучше видела Стивена. Его ноги свисали через руку его мамочки, и я видела, что с одной ноги свалилась сандалия, а колени грязные. Сьюзен была единственной из детей, кто еще оставался там, потому что ее дома больше никто не ждал. Руки скрещены на груди, а пальцами она вцепилась в свои плечи, будто обнимала себя или пыталась не рассыпаться. Выглядела она тощей и бледной. Когда откинула волосы с лица, то заметила меня, и я хотела помахать ей рукой, но мистер Хиггс взял меня за локоть.
– Идем, девочка, – сказал он. – Тебе пора домой.
Я вывернулась. Думала, он просто прогонит подальше, но мистер Хиггс довел меня до самой улицы, держась все это время позади. Я слышала его дыхание, тяжелое и хриплое. Как будто слизняки ползали по моей коже, оставляя скользкие следы.
– Посмотри на небо, – сказал он, указывая куда-то вверх. Я посмотрела. Оно было сплошь голубое.
– Ага, – сказала я.
– Первый день весны.
– Ага.
– Первый день весны, а малыш лежит мертвый, – сказал он и цокнул языком, словно отлепляя его от нёба.
– Ага, – согласилась я, – мертвый.
– Ты ведь не боишься, девочка? – спросил он. Я влезла на ограду сада мистера Уоррена. – Ты же знаешь, полиция все расследует. Нечего бояться.
– Нечего бояться, – сказала я.
Дойдя до конца стены, я спрыгнула вниз и пробежала всю дорогу до дома. Выбрала короткий путь, тот, где нужно было протискиваться через пролом в ограде автопарка. Я не могла идти этим коротким путем, когда была с Линдой, потому что она не пролезала в пролом, но для меня это просто. Люди всегда говорили, что я слишком маленькая для восьми лет.
Света в доме не было. Я захлопнула за собой входную дверь, но ничего не произошло. Лектричества не было. Терпеть не могу, когда лектричества нет. Это значит, что телик не работает, а в доме темно-темно-темно, и никак не сделать светло, а я боюсь того, чего не могу увидеть. Некоторое время я стояла в коридоре, слушая, нет ли мамы. Я не думала, что папа дома, но все равно слушала, нет ли и его тоже, напрягала уши, как будто могла волшебным образом усилить звуки, если достаточно внимательно буду слушать. Все было тихо. Мамина сумка стояла на полу у лестницы, и я нашла в ней упаковку печенья. Мое любимое – песочного цвета, с изюмом, похожим на мертвых мух, – и я ела его, лежа у себя на кровати и не забывая жевать одной стороной рта, чтобы не тревожить гнилой зуб на другой. Когда печенье кончилось, подняла руки над лицом и растопырила пальцы, как морская звезда лучи. Подождала, пока кровь отхлынет от них, а потом опустила и провела ими по лицу. Они так онемели, что словно принадлежали кому-то другому, и это было странно – ощущение, что кто-то другой гладит меня по лицу. Когда они отошли, я приложила ладони к щекам и смотрела в щель между пальцами, как при игре в прятки.
«Спорим – ты меня не увидишь, спорим – не найдешь, спорим – не поймаешь».
* * *
Я проснулась ночью; все остальные спали. Смирно лежала на спине. Думала, что мама, наверное, хлопнула входной дверью, потому что обычно именно это будило меня по ночам; а иногда я просыпалась от того, что описала кровать, но постель была сухой, и я не слышала, чтобы кто-то был внизу. Ноги не болели. Я потрогала живот, грудь, горло. И на горле остановилась. Воспоминание походило на кусок масла, упавший на горячую сковороду. Так же пенилось и шкворчало.
«Сегодня я убила маленького мальчика. Отвела в переулок и сжимала руками горло в синем доме. Я продолжала давить, даже когда его кожа стала скользкой от пота – и моя тоже. Он умер рядом со мной, и сто миллионов людей потом смотрели, как высокий сильный мужчина несет его к мамочке».
У меня возникло то же самое ощущение пузырьков в животе, которое я испытывала, когда вспоминала какой-нибудь вкусный секрет, – как будто лимонад бурлил внутри. Под этим скрывалось что-то еще, более твердое и похожее на металл. Но я не обращала на это внимания. Сосредоточилась на пузырьках. На том, как они булькают и шипят.
Как только я вспомнила про убийство Стивена, это взбодрило меня настолько, что я уже не смогла снова уснуть, поэтому я вылезла из постели и на цыпочках прокралась на площадку. Перед маминой комнатой остановилась и задержала дыхание, но ее дверь была закрыта, и я не слышала ничего. Пол под пятками был холодным, и я чувствовала себя пустой и бледной. Печенье было словно давным-давно. На кухне у нас никогда нет никакой еды, хотя весь смысл кухни, чтобы там всегда была какая-нибудь еда. Но я все равно поискала. Влезла на столешницу, открыла все висячие шкафы и в том, что над плитой, нашла бумажный пакет с сахаром. Сунула его под мышку.
Когда я поворачивала ручку входной двери, мне пришлось быть очень осторожной, потому что она издавала громкий щелчок, если повернуть ее слишком быстро, а я не хотела разбудить маму, если та действительно спала в своей комнате. Сдвинула придверный коврик на порог и плотно прижала его дверью, чтобы та не открывалась, но и не захлопнулась на замок. Так делала мама, чтобы я не стучалась, когда возвращаюсь из школы. От воздуха снаружи моя кожа покрылась мурашками – там, где под ночнушкой я была голая, ветер задувал снизу. Я долго стояла у ворот, глядя на пустую улицу и чувствуя себя так, как будто я – единственный человек в мире.
За несколько часов до этого, возле синего дома, я слышала, как одна из мамочек сказала, что наши улицы никогда больше не будут прежними. Она утыкалась головой в плечо другой мамочки и оставляла на ее кофте мокрые полоски от слез.
– Они никогда не будут прежними, – сказала она. – Только не после такого. Только не после того, как кто-то пришел и сделал это. Как мы можем чувствовать себя в безопасности, зная, что на наших улицах творится такое зло? Как мы сможем когда-нибудь поверить в то, что наши дети в безопасности, если поблизости бродит дьявол? Дьявол среди нас.
Воспоминание об этом заставило меня улыбнуться. Улицы никогда не будут прежними. Когда-то они были безопасными, а теперь перестали такими быть, и все из-за одного человека, одного утра, одного момента. Все это – из-за меня.
Асфальт был шершавым и царапал ноги, но мне было все равно. Я решила дойти до церкви, потому что та стояла на вершине холма, и от нее можно было видеть все наши улицы – всю эту сетку. По пути не сводила глаз с церковного шпиля – он торчал прямо в небо, словно зимнее дерево. Дойдя до вершины холма, влезла на стену рядом со статуей ангела и оглянулась на лабиринт домиков, похожих отсюда на спичечные коробки. В животе сосало; я облизнула пальцы, макнула их в пакет с сахаром и слизала прилипшие крупинки. Делала это снова и снова, пока гнилой зуб не заныл, а губы изнутри не стали похожи на наждачку – из-за налипших крупинок сахара. Я чувствовала себя призраком или ангелом, стоя на стене в белой ночнушке и поедая сахар из бумажного пакета. Никто меня не видел, но я все же была здесь. Как бог, выходит.
«Значит, вот что для этого нужно, – думала я. – Только это и было нужно мне, чтобы почувствовать себя всемогущей. Одно утро, один момент, один желтоволосый мальчик. В конце концов, это не так уж много».
Ветер задирал ночнушку, и мне казалось, что он мог бы вознести меня на небеса, если б что-то тяжелое не держало меня на земле.
«Скоро я больше не буду чувствовать этого, – думала я. Именно это и приковывало меня к земле. – Скоро все станет как обычно. Я забуду, каково это – быть достаточно сильной, чтобы выдавить из кого-то жизнь. Забуду, каково чувствовать себя богом».
Следующая мысль была словно голос, раздавшийся в голове: «Мне нужно снова почувствовать это. Нужно снова сделать это».
Время, отделяющее первый раз от следующего, внезапно отобразилось на циферблате, и стрелки отсчитывали секунды. Я смотрела, как оно тикает, слышала, как оно тикает, чувствовала, как оно тикает. Эти часы были особым секретом – для меня одной. Другие люди могли сидеть вместе со мной в классе, проходить мимо меня на улице, играть со мной на площадке – и не знать, кто я на самом деле такая. Но я-то знала, потому что тиканье напоминало мне об этом. И когда часы дотикают полный круг, когда их стрелки сойдутся на числе двенадцать, это случится. Я сделаю это снова.
Пальцы на руках и ногах сводило от холода, поэтому я направилась обратно к своему дому. Чувствовала себя даже легче, когда шла от церкви, и знала: это не только потому, что я сейчас спускаюсь, а не поднимаюсь. Это потому, что теперь у меня есть план. Входная дверь все еще была подперта ковриком, и я закрыла ее за собой с осторожным щелчком. Унесла сахар обратно на кухню и поднялась по лестнице. Кругом по-прежнему было тихо. По-прежнему темно. Забравшись в постель, я согнула колени, натянув на них подол ночнушки, и сунула ладони под мышки. Было очень холодно, но я чувствовала себя совсем настоящей. Совсем живой. В каждой крошечной части моего тела ощущалось собственное сердцебиение, собственное тиканье.
Тик. Тик. Тик.
Джулия
– Сегодня первый день весны, – сказала Молли, ведя костяшками пальцев по парапету набережной.
– Не делай так, – сказала я.
Она подняла руку и стала слизывать цементную пыль. Я потянула ее за рукав.
– Не делай так. Грязь же.
Впереди нас женщина обхватила своего малыша поперек туловища и с легким кряканьем подняла на парапет. Он пошел по верху ограждения, раскинув руки в стороны и задрав лицо вверх, чтобы уловить морскую соль в воздухе.
– Мама! – воскликнул он. – Смотри на меня!
– Прекрасно, милый, – отозвалась она, заглядывая в свою сумочку.
Мы смотрели на мальчика. Смотрели, как он дошел до конца парапета, напрягся и спрыгнул прямо в объятия женщины. Она поцеловала его в щеку и поставила на землю.
– Не упал, – заметила Молли.
– Да, – согласилась я. – Не упал.
В пятницу я не заметила, как она залезла на парапет, – я наблюдала за другой-женщиной с другим-ребенком. Они шли, сцепившись пальцами и лениво взмахивая руками, и я гадала, каково было бы вот так сплести свои пальцы с пальцами Молли. Пальцы у нее маленькие и тонкие, словно спички, обтянутые кожей. Они, пожалуй, пролезли бы даже между моими сомкнутыми пальцами.
– Смотри! – крикнула Молли. Обернувшись, я увидела, что она балансирует наверху парапета. – Смотри! – повторила Молли. Она не имела в виду просто «смотри». А имела в виду «отреагируй уже как-нибудь».
– Слезай, – сказала я, потом подошла к парапету и вытянула вверх обе руки. – Тебе нельзя там быть. Это опасно. Я говорила.
– Но я же могу тут стоять!
– Спускайся, Молли.
Она не ответила и не спрыгнула ко мне в руки, поэтому я потянула ее за рукав. Потянула совсем не сильно. Хотела поймать ее. Она вскрикнула, заваливаясь вперед, и я ухватилась за ее пальто, но та часть пальто, за которую я держалась, выскользнула из моего кулака, и Молли упала на землю. Раздался хруст. Она посмотрела на меня снизу вверх, ее губы образовали маленькое «о», и меня словно окатило ледяной водой. Сначала это был беззвучный крик, а потом она заплакала со слабым, полным недоумения стоном. Ее рука в рукаве куртки свисала тряпкой.
Я почувствовала, что сзади меня кто-то есть, обернулась и увидела ту женщину с девочкой, державшихся за руки. Женщина не спросила, что случилась или нужна ли нам помощь. Она просто опустилась на колени рядом с Молли, положила одну руку ей на запястье, вторую на спину и спросила:
– Где больно, милая?
Когда я смогла пошевелить языком, он показался мне настолько разбухшим, что едва помещался во рту и с трудом отлипал от нёба с чмоканьем – как будто кто-то шел босиком по мокрому асфальту. Во рту был привкус пыльного ковра. Я хотела схватить женщину за шиворот, поднять на ноги и потребовать ответа: где она научилась тому, что нужно делать с ребенком, упавшим с парапета? Но я не могла говорить. Горло перекрывал задавленный крик.
– Сбегаю в один из тех домов и позвоню по телефону, – сказала женщина, указывая на коттеджи, выстроившиеся вдоль набережной. И умчалась, прежде чем я успела спросить, собирается ли она звонить в «Скорую» или в полицию.
Я опустилась на колени рядом с Молли, положила одну руку ей на спину, а вторую – чуть выше локтя. Ее запястье было белым и безжизненным, и я поняла, что лучше б я видела кровь. Кровь честная – маслянистая жидкость на коже, запах металла и бойни. Рука Молли была живой снаружи, но мертвой внутри, и я расправила ее рукав, пытаясь притвориться, будто под ним течет кровь. Когда та женщина стояла на коленях, она что-то бормотала. Но я не слышала слов, поэтому не могла их повторить и не знала теперь, что сказать. Я слушала крики чаек над головой и пыталась не слышать, как Молли плачет рядом со мной.
Наконец женщина примчалась обратно, неся пакет замороженных бобов, завернутый в кухонное полотенце. Я видела, что этот несчастный случай для нее почему-то важен.
– Готово, – сказала она, бросив на меня взгляд, в котором читалось: «Я вернулась. Можешь уступить место». И я уступила. – В том доме, ближнем отсюда, живет милая женщина, – сказала она. – «Скорая» уже едет. Сказали, что мы можем сами отвезти девочку в больницу, но у меня нет машины. Положи свою бедную ручку вот сюда, милая. – Она держала пакет с бобами, точно подушку, и возложила на него запястье Молли. Я не стала спрашивать, почему она решила, что у меня тоже нет машины, потому что грубить людям из-за того, что они что-то предполагают, имеет смысл только тогда, когда их предположения ошибочны.
Когда в конце набережной завыла сирена «Скорой», женщина заправила волосы Молли за ухо и сказала:
– Они уже едут, милая, они тебе помогут.
Я смотрела, как белый фургон останавливается, как из него выскакивают два ухмыляющихся санитара и идут к нам без особой спешки. Крепко сложены и явно замотаны работой. Когда они установили, что та женщина – не мать Молли, а мать Молли – это я, и я действительно мать Молли, несмотря на то что стояла как пугало, в то время как другая женщина утешала ее, – они забрали нас в машину. Та женщина помахала рукой, пока я поднималась по металлической лестнице.
– Всего хорошего! – крикнула она мне вслед.
Я не ответила, потому что не могла высказать вслух единственное, о чем я думала: «Как много ты видела?» Санитар усадил меня рядом с Молли и сказал:
– Ну вот, теперь мама может держать тебя за здоровую руку, пока мы едем в больницу, чтобы осмотреть больную. Все будет хорошо.
Чтобы доехать до больницы, нам понадобилось пятнадцать минут. А мне понадобилось четырнадцать минут, чтобы решиться дотронуться до руки Молли и легонько погладить ее – два раза. Она перестала плакать. Сопли, смешанные с песком, засыхали на верхней губе.
Больница была похожа на муравейник: палаты, койки, люди в голубых пижамах. Один из них показал мне рентгеновский снимок запястья Молли, и я увидела сломанную кость, окруженную черной пустотой. Мне хотелось спросить: «Это нормально? Рентгеновский снимок другого ребенка выглядел бы так же? Ведь люди не могут быть такими – полными пустоты? Это потому, что она моя?» Я ничего не спросила. Ничего не сказала. В ушах шумело, будто волны бились о стенки черепа изнутри. Когда доктор объяснил про перелом, он надолго оставил нас в палате одних. Я кормила Молли шоколадным драже из фиолетового пакета, который держала в сумке для экстренных случаев. Она, похоже, была счастлива от того, что лежит на кровати, а я одну за другой кладу конфетки ей на язык – как будто то, что я кормлю ее, означает, что сладости никогда не кончатся, а значит, у нас не будет необходимости заполнять паузы между ними какими-то словами.
Как раз в тот момент, когда я начала думать, будто про нас забыли или решили навсегда оставить гнить в этой палате в наказание за то, что я сделала, пришел другой доктор вместе с медсестрой. Он сел напротив меня с планшетом, а медсестра начала накладывать гипс на запястье Молли.
– Итак, – сказал он, – можете сказать мне, как именно это случилось?
– Она шла по парапету, – ответила я. – Я не разрешаю ей этого делать. Она знает, что так нельзя. Просто залезла туда, пока я не смотрела. Но обычно я смотрю.
– Понятно, – сказал доктор и записал что-то на листе бумаги, но держал планшет под таким углом, что я не видела, что он пишет. – Шла по парапету. А что потом?
– Споткнулась. Я говорила ей слезть, но она взяла и споткнулась. Я пыталась поймать ее, но не смогла.
– Ясно.
– Думаю, она выставила руку, чтобы удержаться.
– Скорее всего.
– Ей нельзя залезать на парапет. Она знает, что нельзя. И никогда раньше туда не залезала. Думаю, это потому, что она недавно пошла в школу, всего несколько месяцев назад. Другие дети делают то, что ей не разрешено, и она повторяет за ними. Она никогда раньше не калечилась.
– Конечно. – Доктор кивнул, но больше ничего не писал. Он смотрел на меня странно, с прищуром. Не отводя прищуренных глаз, произнес: – Молли, это правда – то, что сказала мама? О том, как ты повредила запястье?
– А? – спросила Молли.
Сестра дала ей игрушку – часики в виде божьей коровки, у которой расправлялись и складывались крылышки, – и Молли была слишком увлечена тем, что раскрывала и закрывала их, поэтому не услышала то, что я говорила. Неожиданно я осознала, что на верхней губе у нее так и остались засохшие сопли, косички растрепались, а на вороте школьного джемпера виднеется пятно.
– Как ты повредила запястье? – спросил доктор, подкатываясь ближе к ней в своем кресле на колесиках.
– Я вам только что сказала, – напомнила я.
В горле у меня булькало что-то холодное. Доктор повернулся ко мне так, словно у него затекла шея, и был очень зол на меня за то, что я заставила его обернуться.
– Знаю, – сказал он. – Просто я хотел бы услышать это еще и от Молли. На всякий случай.
– Я шла по стенке, – ответила та. – А потом упала.
– А почему ты упала? – спросил он.
– Просто упала. Просто споткнулась.
Он записал это на листке. И был разочарован – я это видела. И не знала, испытывать мне облегчение от того, что Молли солгала, или ужас от того, что она знала – нужно лгать. Я смотрела на свои руки, сжатые на коленях, и вообразила, будто одна из них – рука Молли.
Мы оставались в палате, пока гипс не затвердел, потом руку подвесили на грудь при помощи перевязи. Медсестра прочитала мне лекцию о том, что нужно сохранять гипс сухим, не двигаться активно и обратиться к врачу, если пальцы начнут отекать. Я кивала, застегивая на Молли пальто и притворяясь, будто не замечаю спрятанную под этим пальто руку.
К тому времени, как нас отпустили, было почти восемь часов вечера. На улице было темно. Я не смотрела на часы с того момента, как забрала Молли из школы, и это, вероятно, самый долгий период, когда я не смотрела на часы с того времени, как она родилась. Мы не вернулись домой в три сорок пять, мы не перекусили в четыре часа, не читали книгу в четыре тридцать, не смотрели детскую передачу «Сигнальный флаг» в пять и не пили вечерний чай в пять тридцать. Хрупкое расписание сломалось, как кость в запястье Молли. Вот что случилось, когда я потеряла концентрацию.
* * *
– Знаешь, откуда я знаю, что сегодня первый день весны? – спросила Молли. – Потому что нам сказала мисс Кинг. Поэтому мы делали цветочные короны.
– А, – отозвалась я. – Ага. – За день до этого она вышла из школы в убогом венце из картонки и ватных шариков, который по пути соскользнул вниз и болтался вокруг шеи, словно уродливый и бесполезный шарф. Я не рискнула спросить, что это. Ведь раньше Молли долго не могла простить меня за то, что я сочла рождественскую елочку из папье-маше вулканом. – Это была очень красивая цветочная корона.
– Мисс Кинг сказала – лучшая в классе. Она такая добрая, да?
– Просто ангел.
Трудно вообразить цветочную корону хуже, чем та, что теперь лежала на полке в комнате Молли. Я решила, что остальные дети, наверное, просто наклеили полоски бумаги себе на лоб.
– Если сегодня первый день весны, это значит, что теперь будет теплее? – спросила она.
– Не знаю, – сказала я.
Ветер с моря был таким резким, что я даже представить не могла, что когда-нибудь он снова станет теплым. Молли пошаркала подошвами по земле и вздохнула.
– Я спрошу у мисс Кинг. Она знает. Она все знает. Такая умная, правда?
– Просто гений.
Я прижала пальцы к векам. Веки были похожи на цветочные лепестки: мягкие, бархатистые, слегка набухшие. Боль усиливалась, пока мы смотрели, как другие-дети идут вдоль парапета, окатывала мое лицо, словно горячее машинное масло, и никуда не девалась. Она была похожа на высокий гул, на писк. Я массировала верхнюю часть скул, пока из ощущений не осталось только давление плоти.
– Мы пойдем на аркаду1 после школы? – спросила Молли. Она смотрела мимо меня, мимо ряда фургонов с бургерами и закрытого парка аттракционов. Навстречу нам просачивался шум игральных автоматов – звон монет, утекающих прочь.
– «Мы пойдем в аркаду?» – поправила я.
– Я так и спросила. Пойдем? У меня есть деньги. – Молли достала из кармана четыре монетки по пенни и пластиковый жетон и потрясла ими в ладони.
– Нет. Побыстрее. Опоздаем.
Вряд ли. Мы никогда не опаздывали. Каждое утро выходим в восемь часов и подходим к школе в восемь пятнадцать, когда большинство детей еще доедают завтрак. Если выйти позже, есть риск по пути увидеть других-матерей с другими-детьми – блеющих, чирикающих и позволяющих своим другим-детям ходить по парапету. Я не могла защитить нас от всего, но хоть от этого…
К восьми тридцати мы были у школьных ворот и топтались под табличкой «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ». Пока ждали, неприветливая секретарша подошла к боковой калитке, отперла ее и проскользнула за ограду.
– Сегодня утром мы пришли очень рано, – произнесла я достаточно громко, чтобы она услышала. – Намного раньше, чем обычно, – почти прокричала я.
Молли посмотрела на меня с чем-то похожим на жалость, потом прижалась к ограде, отпечатывая на своем лбу узор решетки.
– Сейчас завтрак, – сказала она и указала на столовую, откуда доносился лязг ложек и детские голоса.
– Ты завтракала, – напомнила я. Секретарша скрылась в здании, но я продолжала говорить громко: – Завтракала перед выходом.
– Я могу опять.
– Проголодалась? Тебе нужно съесть что-то еще?
– По правде – нет.
Пока сторож, ковыляя, шел отпирать ворота, к нам присоединилась армия других-матерей и других-детей, и это лишний раз напомнило мне, почему я избегаю других-матерей. Они толпились группами, болтая на невероятной скорости, разражались смехом, от которого у меня звенело в ушах. Когда они окружали меня, у меня всегда возникало одно и то же ощущение: будто я маскируюсь под представительницу другого вида. То, как они кружились и ворковали, напоминало поведение голубей, и поэтому они стали для меня стаей птиц – а я была среди них человеком, оклеившим одежду перьями. Они смотрели на меня и отводили взгляд, стыдясь моей резкой, выпирающей непохожести. Когда пришла Эбигейл и Молли побежала ей навстречу, я почувствовала себя голой без своего маленького щита. У Эбигейл были волосы кирпичного цвета и маленькие золотые сережки-гвоздики в ушах. Я смотрела, как две девочки смеются и обнимаются, что-то рассказывая друг другу. На меня их объятия навевали тоску, но я не знала, о чем тоскую: то ли о том, чтобы Молли была только моя, то ли о том, что у меня нет подруги, с которой можно обняться.