Kitabı oku: «Легендарные характеры», sayfa 4
Соблазнительниц или прелестниц на 35 женщин, описанных в древнем, отреченном Прологе, оказывается всеготри, и то из них одна гетера, для которой это дело было ее ремеслом. Стало быть, от нее никакой высшей нравственности невозможно и требовать; другая соблазнительница, пристававшая ночью к монаху Николе в болгарской гостинице, несовершеннолетняя девочка, была очевидно больная, всего вероятнее нервно-расстроенная, и затем, значит, в настоящей, соблазнительной роли остается только одна, египетская щеголиха, употребившая чары своей красоты на то, чтобы соблазнить художника, делавшего красивые женские уборы. Эта красавица из высшего круга александрийских горожанок действовала как настоящая соблазнительница из-за того, что хотела приобрести себе ценой своей красоты убор на голову… Следовательно, по рассмотрении всей этой галереи мы находим всего только одну соблазнительницу на тридцать пять женщин… Надо признаться, что эта доля чрезвычайно малая, но притом и эта изящная женщина, равно как и истерическая болгарская девчонка и гетера – все в своих искательствах на мужчин не имели успеха…
После этого позволительно спросить: из чего же можно вывесть, будто житийная литература представляет женщин в особенно худом виде сравнительно с мужчинами? Систематическое обозрение нашего источника не показывает оснований для такого вывода.
Продолжая наш обзор, увидим нечто еще более интересное и еще сильнее противоречащее старому поверью.
III
22) Сентября 29. «Был монах Конон – поп саном и устроен бе на крещение». Когда он крестил детей или мужчин, все дело шло у него благополучно, но когда Конону приходилось крестить взрослых женщин – ему были искушения: «егда мазаша жены – люте соблазняшеся». Как ни старался поп Конон возобладать над этим искушением – оно от него не отступало, и, терзаясь таким образом при всякой новокрещеннице, поп Конон решился оставить свое соблазнительное послушание и бежать из монастыря. Он уже и привел свое намерение в исполнение, то есть вышел из монастыря и пошел куда глаза глядят, только чтоб удалиться от монастыря и никогда более не крестить взрослых женщин; но не успел Конон далеко отойти из монастыря, как ему в степи «явился Иоанн Креститель» и сказал ему: «не ходи, – я тебя облегчу от этой брани». Поп Конон поверил словам Крестителя и воротился опять к своему делу в монастырь. И некоторое время не жалел об этом. Теперь попу Конону в самом деле как будто было сноснее, так что он уже мог помазывать новокрещенниц без особенного для себя мучения, но вдруг от одного незначительного, по-видимому, случая все испортилось. Пришла в монастырь креститься одна молодая персиянка, и Конон ее окрестил в воде, но никак не мог помазать своими руками тело ее освященным маслом, – «бе бо толико красна лицем персияныня, яко не мощи попови помазати ногу ее». Делалось с ним что-то такое, чтт передо всеми обнаруживало в нем большое страдание, которого он ни скрыть, ни преодолеть не мог. Чтт такое именно было с Кононом и какими припадками выражалось – в древнем сказании не объяснено. Целый день мучился с этим искушением поп Конон и все-таки никак не мог помазать персиянку. О происшествии этом сообщили епископу Петру, – и епископ велел сейчас же привести персиянку к себе, но от этого сделалось не лучше, а хуже, ибо и сам епископ Петр, «увидав персиянку, удивися добродию ее и восхоте пояти ее к себе за диакона». Молодая же персиянка, хотя еще и мало была наставлена в истинах христианской веры и даже была еще не совсем докрещена, однако она не захотела согласиться на предложение епископа Петра, – чтобы жить при нем под видом диакона, и, несмотря на все убеждения епископа, «не сотвори сего». Так она и осталась с непомазанными ногами, потому что когда персиянку повели к епископу, поп Конон «разгневася, взем ризы своя и отъиде в горы». Теперь он уже ни за чтт не хотел идти назад в монастырь и миропомазывать персиянку. Но когда поп Конон, рассердясь на своего епископа, блуждал по пустыне, его опять встретил Иоанн Креститель и сказал ему: «возвратися, попе, в монастырь, уже аз облегчу тебя теперь от брани».
«Тогда Конон рече с гневом: не обращуся, многажды бо обещался облегчити ми и не сотвори».
«Ем же его Св. Иоанн посади и откры ризы его и знамением крестным перекрести и глаголя: хотел, дабы ты имел мзду брани, но понеже не хощеши, се уже сблегчих тя, но мзды уже не имаши от вещи сея».
«И возвратися в монастырь пресвитер, на утро же крестив помаза персиянку, даже яко бы не разумев яко жена есть естеством».
Внимание читателя не должно проскользнуть без замечания мимо того, что оба мужчины, то есть поп Конон и епископ Петр, страдали, и Конон даже не мог справиться с собой без особого чуда со стороны Иоанна Крестителя, а персиянка, девушка, без особых усилии охраняла себя и воздержала от падения обоих священнослужителей.3
23) Апреля 29. Некоторый монах, живший в недостаточном монастыре, был послан во время рабочей поры в мир, чтобы поработал на людей и, прокормив себя, принес бы также что-нибудь в обитель. Монах этот знал одного очень честного и доверчивого поселянина и пришел к нему предложить свои услуги. Поселянин принял его с полным доверием и, встретив надобность отлучиться из дома, оставил монаха на хозяйстве «домоглядельцем», поручив ему также свою очень молодую дочь, которая была замужем всего только один год и овдовела.
Судя по тому, в какие ранние годы выдавали тогда девочек замуж на Востоке, надо полагать что эта молодая вдовица, с которою монах остался «домоглядельцем», имела что-нибудь около 12–13 лет, то есть, по нашим нынешним представлениям, она сама была еще почти дитя.
Оставшись с этою юницей, монах, которому было поручено охранять ее, вдруг сам начал чувствовать, что «он побеждается ею». Не сказано, как «побеждаемый» боролся, но сказано, что он сразу же стал вести себя так странно, что и победительница его стала это замечать, и победа ее над ним была ей нежелательною. Она испугалась своего положения, которое и в самом деле было небезопасно, так как она оставалась с монахом с глаза на глаз одна, и даже возле дома их не было близко соседей, которые могли бы ей подать помощь. Молодая женщина все это сообразила и поняла, что она ниоткуда не могла надеяться получить себе защиту в том случае, если «побеждаемый ею» монах совсем победится и, утратив самообладание, обратится к дерзким мерам насилия. Она не могла рассчитывать на свою силу, чтобы отразить его. А к несчастию скоро в этом оказалась надобность. Монах однажды, «пришед по обычаю, нача смущатися и к ней подвизатися». Приступ его был столь решителен, что молодице казалось уже невозможно в этот раз спастись от него, но она, однако, отыскала средство к спасению. «Быв смышлена и благорассудна», молодица не стала сопротивляться иноку силой и даже не подняла никакого бесполезного шума, так как она понимала, что при всяком сопротивлении «побежденному» перевес оказался бы не на ее победной стороне, и вот она не захотела сопротивляться ему как животному, а отважилась повлиять на лучшую сторону его духовной природы, не на его взбунтовавшиеся физические силы, а на его совестливость.
– О, отче! – сказала она монаху, – для чего ты так усиленно на меня нападаешь! Разве я и без того не в твоей власти! Мы с тобой вдвоем в целом доме, и я слишком слаба, чтобы тебе сопротивляться. Не загораживай же напрасно все двери и окна: я не птица и не муха и не могу отсюда ни улететь, ни выйти. Сейчас я буду вся в твоей власти, но только оставь мне покуда еще одно малое мгновение, чтобы я могла сделать то, что желаю.
Монах сказал:.
– Сделай!
А она попросила, чтоб и он, «аще милосерд», сделал то же самое, чтт она будет делать.
– Что же ты хочешь сотворить? – спросил монах.
– Хощу рещи глагол некий богу, – отвечала молодица, – а так как сие и твое дело, то потому давай оба вместе помолимся, и потом ты, помолясь богу, поступай со мной как пожелаешь.
Монах нашел, что это ему совершенно нежелательно, и не только не стал молиться, а еще более «побеждался, мятошася от брани». Тогда молодица стала умолять его, чтоб он хоть ей дал время помолиться. На это монах согласился, и она сейчас же начала молиться и молилась вслух, выражая в словах, относимых к богу, свою беззащитность и свою покорность пред несчастием, которое может над ней совершиться; а притом излила и свое горячее сожаление о несчастном человеке, который хочет оскорбить ее чистоту, и просила простить ему грех его; потому что он дал над собой такую власть страсти, что стал хуже всякого животного, ибо посягает на целомудрие женщины, которая сама доверилась его защите… Монах все ее слушал – и совесть его стала пробуждаться, и, наконец, дело дошло до того, что он прослезился, и вдруг увидал, что молящуюся женщину окружают какие-то светлые духи, и он испугался и убежал от нее.
Можно подумать, что этот легендарный случай был известен Мильтону и что он вызвал у него прекрасные строфы:
Так свято пред очами неба девство,
Что если искренно душа блюдет его заветы —
Тьмы ангелов на службу ей готовы.
После таких юных, нежных и грациозных женских лиц, как эта молодица и персиянка, встречаем опять целомудренную и энергичную женщину степенного возраста, которая, сообразно своей житейской опытности, не только себя оберегла от соблазна, но еще дала прекрасный урок соблазнителю. Эта степенная женщина тоже обрезонивает и спасает монаха, но совсем иным приемом.
24) Июня13. «Брат некий послан бысть из монастыря по службе» и, идучи дорогою, «пришел на место некое, имущее воду». Здесь ему понравилось положение, и он присел, чтоб отдохнуть и подкрепить себя пищей; но едва расположился, как приметил женщину, которая, стоя на берегу, мыла «платно». Расстояние мешало брату определить возраст и рассмотреть черты лица женщины, но тем не менее брат засмотрелся, как она моет и нагибается, и на него сейчас же «прииде брань»: брат был неопытный и не мог долго бороться; он сейчас же подошел к этой женщине близко и, не стесняясь тем, что женщина была значительно старше его, сделал ей предложение, чтоб она разделила с ним удовольствие загоревшейся в нем страсти. А женщина, надо полагать, была рассудительная и спокойная: она посмотрела на взволнованного инока безо всякого страха и отвечала ему с иронией:
– Мне нетрудно тебя послушаться, но только смотри, не пришла бы тебе после от этого скорбь?
– А какая мне может быть скорбь?
– Не стала бы тебя мучить совесть и не впал бы ты в отчаяние?
– Нет, я этого ничего не боюсь, – отвечал монах.
– Ну, смотри: многие после каются.
– Да нет, уж я себя знаю.
– Нет, ты хорошенько подумай: не стал бы ты сильно жалеть!
– Да нет же, не беспокойся: ни о чем я жалеть не буду!
– А ты сколько лет прожил уже в монастыре?
– Семнадцать.
– И неужели тебе не жаль их?
– Нимало.
– А ты знаешь, ли еще («имаши ли искус», – то есть испытал ли?), чтт есть жена?
– Нет, не знаю.
– Ну так как же ты, не зная, что есть, соглашаешься бросить за это неведомое то, в чем наставлен и чего добивался целых семнадцать лет? Ты знай, что взять женщину – это значит взять на себя большое обязательство. Я, изволь, соглашусь, на что ты манишь меня, и пусть это будет по-твоему, но помни, что потом я от тебя не отстану, и может случиться, что тебе придется принять на себя еще и бтльшую тягость.
– Какую же еще бтльшую тягость?
– А такую, что есть ли у тебя где содержать меня и детей, и чем кормить нас?
– Нет, у меня жилья нет и кормить вас нечем.
– Так как же ты смеешь меня звать?
– Я об этом не думал.
– Ты, верно, думал, что после можешь удалиться?
– Да, я вот именно так намеревался.
– Ну, так ты очень глуп, а ты вперед знай, что женщины не для того только созданы, чтоб угашать в вас огонь вашей страсти, а что они имеют стыд и любовь к детям, и себя и своих детей оберегают и за виновником их рождения всюду готовы следовать. Осмелься-ка, тронь меня, я посмотрю, куда ты от меня денешься? Я пойду к твоему авве и скажу: авва! не давай ему ни хлеба, ни сочива и прогони его вон: я через него стала тяжелою, и не могу больше гнуться, – пусть он идет со мною и кормит меня, и вместе со мною питает и дитя, которое имеет родиться. Авва твой тебя и выгонит, а я тогда заставлю тебя полоскать вместо меня в воде портомойню.
– Ты меня вельми просветила, – отвечал монах.
– То-то и есть. Образумься. Если ты уж посвятился в. монахи, то иди скорей в свой монастырь, а не стой по таким местам, где женщины моют на речке.
Брат почувствовал себя пристыженным и, испугавшись того, чем пристрашила его прачка, возвратился бегом в монастырь и никогда больше не засматривался на женщин, ибо всегда помнил эту прачку и со встречи с нею питал опасение к решительности женских характеров.
Трогательны и способны вызывать живое сочувствие выведенные вслед за сим типы профессиональных «блудниц» и «блудниц нищеты ради уготованных».
25) Августа 3. В город Тир пришли раз два черноризца, и когда они проходили по уединенному месту, где притаивались городские блудницы, то одна из этих несчастных женщин, по имени Порфирия, томимая голодом, бросилась к одному из братии и, рыдая, восклицала: «Отче! спаси меня, как Христос спас блудницу!» Тут же были проходящие люди и все это видели.
Черноризец знал, что тогдашние люди имели самое невысокое мнение о монашеском целомудрии и теперь, увидя его с блудницей, наверное станут смеяться над ним и осуждать его, – особенно если он исполнит просьбу блудницы и станет о ней заботиться, но с другой стороны он рассудил, – что же важнее: снести ли напрасное осуждение от толпы, или явно отвергнуть человека, который умоляет «спасти» его во имя Христово? Выбрать правильное решение, разумеется, было нетрудно, и черноризец ответил блуднице: «иди за мною» и, «взяв ее за руки, повел ее сквозь народ из города».
Тогда по всему городу и по окрестностям быстро распространилась молва, что «черноризец поял себе блудницу Порфирию», и все видели в этом большой соблазн, но ни черноризец, ни его игумен не обращали на это никакого внимания, а спасенная от позорного промысла блудница Порфирия, отдохнув и поправясь у брата, обнаружила в себе большую сердечную доброту и нежность. Она нашла у какого-то уединенного бедного храма брошенное дитя и, исполнившись к нему жалости, взяла его и стала его воспитывать. «По лете же единем простая чадь (то есть простолюдины) из Тира» пришли для молитвенных целей в обитель, куда укрыта была Порфирия, и узнали ее, а увидав при ней годовое дитя, заговорили: «добре чернище-черничища еси породила!» Люди эти рассказали в Тире, что видели у черноризца Порфирию и при ней годового ребенка, как раз будто похожего на того брата, который взял ее и провел с собою через весь город. Черноризец слышал об этом и семь лет молчал, а в это время приемыш Порфирии вырос, а она сама сделалась монахиней. Тогда чернец, чувствуя приближение смерти, взял эту женщину и ее приемыша и пошли все трое вместе в Тир. Здесь инок собрал в одно место сто человек и велел принести полную кадильницу жарко горящих угольев, и при всех ссыпал эти пламенеющие уголья в свой стихарь. Стихарь не загорелся и даже не чадил. Все это видели и удивлялись, а черноризец сказал: – «Вот и смотрите: в этом есть знамение, что я от рождения своего никогда не знал греха женского». Разделявшая же с ним напраслину Порфирия, прежде бывшая тирская блудница, а потом благочестивая отшельница, посвятила остаток своей жизни спасению других женщин, переносивших в Тире такое же самое унизительное положение, из которого она вырвалась при сострадании монаха, которого она никогда не склоняла к любовному сближению с собою, а хранила к нему только высокое чувство благодарности и уважения.
Другая блудница к самому падению своему приводится таким трогательным путем, какому не представляет равного никакой художественный вымысел.
26) Апреля 8. В Александрии жила одна очень молодая и очень красивая девушка, египтянка. Она была круглая сирота. Родители ее умерли, едва только она вышла из детства, и оставили ей хороший достаток. Девица имела благоустроенный дом и обширный виноградный сад по скату к реке Нилу. Наследства, которое она получила, достаточно было бы, чтоб ей прожить целую жизнь в довольстве, но молодая египтянка была чрезвычайно участлива ко всякому человеческому горю и ничего не жалела для того чтобы помочь людям, впадающим в бедствие. Через это с нею произошел следующий роковой случай.
Раз перед вечером, когда схлынул палящий египетский жар, египтянка пошла со своими служанками купаться к Нилу. Она выкупалась и, освеженная, покрывшись легким покрывалом, тихо возвращалась к себе назад через свой виноградник. Служанки ее этим временем оставались еще на реке, чтоб убрать купальные вещи.
Вечер после знойного дня был прелестный; работники, окончив свое дело, ушли и виноградник был пуст. Египтянка могла быть уверена, что она одна в своем саду, но вдруг к удивлению своему она заметила в одной куртине присутствие какого-то незнакомого ей человека. Он как будто скрывался и в то же время торопливо делал что-то у одного плодовитого дерева. Может быть, он рвал плоды и оглядывался, боясь, что его поймают вертоградари.
Египтянке пришло на мысль подойти ближе к незнакомцу с тем, чтобы помочь ему скорее нарвать больше плодов и потом тихо проводить его через ход, выводивший на берег Нила, к купальне. С этою целью она и пошла к незнакомцу.
Но когда египтянка подошла ближе, то она увидала, что этот незнакомец не срывал плоды, а делал что-то совсем другое: он закреплял для чего-то шнур к суку старого дерева. Это показалось ей непонятно, и она притаилась, чтобы видеть, чту будет дальше, а незнакомец сделал из шнура петлю и вложил в нее свою голову… Еще одно мгновение – и он удавился бы в этой петле, из которой слабой девушке не по силам было бы его вынуть, а пока она успела бы позвать на помощь людей – удавленник успел бы умереть… Надо было помешать этому немедленно.
Египтянка закричала: «остановись!» и, бросаясь к самоубийце, схватилась руками за петлю веревки.
Незнакомец был пожилой человек, эллин, с печальным лицом и в печальной одежде, с неподрубленным краем. Увидав египтянку, он не столько испугался, сколько пришел в досаду и сказал ей:
– Какое несчастие! Злой демон что ли выслал тебя сюда, чтоб остановить мою решимость?
– Для чего ты хочешь умереть, когда жизнь так прекрасна? – отвечала ему египтянка.
– Может быть жизнь и прекрасна для тебя и для подобных тебе, которые живут в полном довольстве. Раньше и я находил в ней хорошее, но нынче судьба от меня отвернулась и жизнь моя составляет мне несносное бремя: ты не права, что мешаешь мне умереть. Иди отсюда своею дорогою и оставь мне возможность вылезть по моей веревке вон из этой житейской ямы, где я не хочу более терзаться между грязью и калеными угольями.
Девушка не соглашалась его оставить и сказала:
– Я не позволю тебе удавиться: я закричу – и сейчас прибегут мои люди. Лучше возьми свой шнурок под одежду и поди за мною в мой дом: расскажи мне там твое горе, и если есть возможность облегчить его, то я это сделаю, а если оно в самом деле так беспомощно, как ты думаешь, тогда… выходи от меня со своим шнуром куда хочешь: я тебе ни в чем не помешаю, и ты еще не опоздаешь тогда повиснуть на дереве.
– Хорошо, – отвечал незнакомец, – и как мне ни тяжело медлить на земле, но ты мне кажешься такою участливою, в глазах твоих столько ума, а в голосе ласки, что я тебе хочу повиноваться. Вот уже шнур мой спрятан под моею одеждой и я готов идти за тобою.
Египтянка привела отчаянного в свой благоустроенный дом, приказала служанке подать фрукты и прохладительное питье и, усадив гостя среди мягких подушек на пышном ковре, вышла, чтобы переменить свое купальное платье на другое. Когда же она возвратилась, то села тут же рядом с гостем, а за ними стали две черные служанки и легким движением шелковых кистей начали приводить в колебание спускавшееся с потолка огромное, напитанное ароматами, опахало из больших пестрых перьев.
Египтянка желала как можно скорее узнать горестную историю незнакомца, что он и исполнил. Рассказ его был прост и немногосложен. Покусившийся на самоубийство эллин недавно еще имел большое состояние, но потерпел неудачи в делах и до того задолжал, что не мог рассчитаться со своим заимодавцем. В этом затруднении он прибегнул к его состраданию, но это было напрасно: богач соглашался оказать ему снисхождение, но не иначе, как на одном ужасном условии.
– В чем же заключается это условие? – спросила египтянка.
– Я не могу сказать тебе этого при твоих слугах.
Она велела служанкам удалиться.
– У меня есть дочь, девушка твоих лет. Она так же, как ты, стройна станом и прекрасна лицом, а о сердце ее суди как можешь по следующему. Заимодавец мой, большой и безнравственный сластолюбец, сказал мне: «отдай мне твою дочь на ложе, и тогда я освобожу тебя от темницы – иначе ты задохнешься в колодке». Я оскорбился и не хотел слышать об этом. Это было мне тем более тяжко, что у моей бедной дочери есть жених. Он беден, но имеет возвышенный ум, и дочь моя горячо любит его с самого детства; кроме того и жена моя не снесет такого бесчестья, чтобы дочь наша стала наложницей. Но беда настигает беду: представь себе новое горе: дочь моя все это узнала и сегодня сказала мне тихо:
– Отец, я все знаю… я уже не ребенок… я решилась, отец… Чтобы на твою старую шею не набили колодку… Прости мне, отец… я решилась…
Она зарыдала, и я вместе с нею рыдал еще больше и стал ее отговаривать, но она отвечала:
– Любовь к тебе и к матери, которая не снесет твоего унижения, во мне теперь говорит сильнее любви к моему жениху: он молод, – продолжала она, глотая бежавшие слезы, – он полюбит другую и с ней пусть узнает счастье супружеской жизни; а я… я твоя дочь… я дочь моей матери… вы меня воспитали… вы стары… Не говори мне больше ни слова, отец, потому что я твердо решилась.
Притом она пригрозила, что если я буду ей противоречить, то она не станет ждать завтрашнего дня, когда заимодавец назначил мне срок, а уйдет к нему сию же минуту.
Незнакомец отер набежавшие на лицо его слезы и кончил:
– Что еще скажу тебе дальше? Моя дочь имеет решительный нрав и нежно нас с матерью любит… Что она порешила, против того напрасно с ней спорить… Я упросил ее только подождать до завтра, и солгал ей, будто имею еще на кого-то надежду… День целый я ходил как безумный, потом возвратился домой, обнял жену и дочь и оставил их вместе, а сам взял тихонько шнурок и побежал искать уединенного места, где мог бы окончить свои страдания. Ты мне помешала, но за то облегчила горе мое своим сердобольным участием. Мне мило видеть лицо твое, прекрасное и доброе, как лицо моей дочери. Пусть благословит тебя Небо, а теперь прощай и не мешай мне: я пойду и окончу с собой. Когда я не буду в живых, дочь моя не станет бояться колодки, которую могут набить на шею отцу, и она выйдет замуж за своего жениха, а не продаст себя, ради отца, богачу на бесчестное ложе.
Египтянка внимательно выслушала весь рассказ незнакомца, а потом сказала, глядя ему твердо в лицо:
– Я понимаю во всем твою милую дочь – она добрая девушка.
– Тем это тяжелей для меня, – отвечал незнакомец.
– Я понимаю и это; но скажи мне – сколько ты должен заимодавцу?
– О, очень много, – отвечал незнакомец и назвал очень знатную сумму.
Это равнялось всему состоянию египтянки.
– Приди ко мне завтра – я дам тебе эту сумму. Незнакомец изумился: он и радовался, и не мог верить тому, что слышит, а потом стал ей говорить, что он даже не смеет принять от нее такую великую помощь. Он напомнил ей, что долг его составляет слишком значительную сумму, и просил ее подумать, не подвергает ли она себя слишком большой жертве, которой он даже не в состоянии и обещать возвратить ей.
– Это не твое дело, – отвечала египтянка.
– Притом же, – сказал он, – припомни и то, что я из другого народа – я эллин, и другой с тобой веры.
Египтянка опустила ресницы своих длинных, как миндалины, глаз и отвечала ему:
– Я не знаю, в чем твоя вера: это касается наших жрецов; но я верю, что грязь так же марает ногу гречанки, как и ноги всякой иной, и одинаково каждую жжет уголь каленый. Не смущай меня, грек; твоя дочь покорила себе мое сердце, – иди, обними твою дочь и жену и приди ко мне завтра.
А когда незнакомец ушел, девушка тотчас же опять взяла свое покрывало и пошла к богатому ростовщику. Она заложила ему за высокую цену все свое имущество и взятое золото отдала на другой день незнакомцу.