Kitabı oku: «Дикая дивизия», sayfa 12
Маленькая неприятность в большом свете
Прошло десять лет.
В чудовищном вихре метались и кружились события.
Давным-давно успели отгореть последние огни белого освободительного движения. Горсть добровольцев и казаков согнулась, согнулась, но не сломалась в непосильной, титанической борьбе с неисчерпаемым пушечным мясом Третьего Интернационала.
Врангель вывез из Крыма остатки русской армии. А через несколько лет сам Врангель, все еще опасный большевикам, опасный даже в изгнании, был тонко и сложно отравлен ими.
Несчастная Россия пережила за это время эпоху военного коммунизма, когда матери, голодные, обезумевшие, пожирали своих младенцев и когда в застенках ЧК расстреливались тысячи русских людей, тысячи, неумолимо выраставшие в миллионы.
И за все десять лет два, только два одиноких выстрела прозвучали в ответ на миллионы подлых убийств. Да, только два выстрела в эмиграции. Один в Женеве – по Воровскому; другой в Варшаве – по свирепому палачу царской семьи Войкову. На два миллиона русской эмиграции только и нашлось двое энтузиастов-мстителей – Конради и Коверда.
Первый был оправдан швейцарским судом, второй, юноша, даже мальчик, угодливо-трусливым польским судом приговорен был к пожизненной каторге.
А за это время, и даже не за это время, а в течение двух лет, армянская молодежь успела перебить в разных городах Европы весь турецкий кабинет министров, повинных в резне турецких армян.
Зато советские министры и дипломаты свободно разъезжали по всему свету, вручали верительные грамоты свои королям и президентам, участвовали в международных конференциях, и никто, никто не покушался на их драгоценную жизнь.
Русская эмиграция разбрелась по всему миру, но главное ядро ее осело во Франции, преимущественно в Париже. Одним удалось вывезти с собой много ценностей. Приумножая их, они стали богаты. Другим посчастливилось разбогатеть из ничего, но как те, так и другие позабыли родину и, не давая ни гроша на русское дело, допытывались:
– Когда же мы вернемся? Когда же все это кончится?
А те, кто свое здоровье и молодость отдали сначала Великой, потом гражданской войне, работали у заводских станков, разъезжали шоферами в такси, дежурили ночными сторожами и, помня о России, из скудных грошей своих уделял и на террористические организации внутри Совдепии, и на русский Красный Крест, и на русских инвалидов.
B Париже очутились наши старые знакомые, связанные и прямо, и косвенно с Дикой дивизией.
Всплыл, и довольно видной фигурой всплыл, барон Сальватичи. Годы сказались. Еще более помятым было лицо его с ястребиным профилем и голым черепом. Фигуру же сохранил бодрую, крепкую. Не мог разрушить ее кокаин, к которому он прибегал все чаще и чаще.
Жил Сальватичи в комфортабельной квартире, возле парка Монсо, но значительную часть дня проводил в особняке на другом берегу Сены.
Этот особняк, снятый им у одной герцогини, он отвел под лечебницу для желающих похудеть. Пациенток своих, полных аргентинок, египтянок, главным образом представительниц экзотических стран, Сальватичи принимал в белоснежном халате, имея ассистентками двух дам врачей и нескольких сестер милосердия.
В русских кругах говорили, что эту лечебницу Сальватичи создал для отвода глаз, дабы вместе с нею создать и свое собственное положение в столице мира. Лечебница – это официально, неофициально же доктор Сальватичи – видный агент Москвы и получает громадные суммы на предмет сыска и разложения эмиграции. Преследуя обе эти цели, он субсидирует некоторые ночные рестораны и одну кинофабрику.
Жил, и широко жил, бывший адъютант Чеченского полка Тапа-Чермоев. Под свои нефтеносные земли на Северном Кавказе он получил большие миллионы от английских трестов, ждавших, что после падения советской власти Чермоев будет вновь фактическим собственником своих участков, фонтанами брызжущих в воздух «жидким золотом».
Одно время «отец чеченского народа» нанимал в Пасси «исторический» особняк, принадлежавший знаменитой танцовщице Дели-Габи, знаменитой тем, что она была подругой Мануэля, короля португальского, из-за нее поплатившегося своим троном. Это она, Дели-Габи, ввела в свое время в моду «танец медведя», прообраз много позже воцарившегося чарльстона. Миллионы не задерживались у Чермоева. На его счет жило около восьмидесяти родственников, и он раздавал деньги всем, кто к нему обращался за помощью.
Адъютант Черкесского полка Вёрига-Дарезский занимал хорошее место в одном из банков, потом его перевели в Лондон, а затем он уехал в Варшаву.
Адъютант Ингушского полка Баранов, Георгиевский кавалер, в нескольких войнах получивший несколько ран и контузий, служил ночным сторожем в большом доме на Елисейских полях, где помещается контора газеты «Пти Па-ризьен».
Принц Наполеон Мюрат, в Карпатах отморозивший себе ноги, потерял их окончательно и передвигался в тележке. И Мюрата, и его тележку знала вся Ницца. Он жил переводом книг с русского на французский. Так угомонила судьба этого силача, наездника, бретера и доблестного боевого офицера.
Забросило в Париж еще целую фалангу офицеров славной Дикой дивизии: князя Бековича-Черкасского, двух князей Амилахвари – Алика и Гиви.
Насаждали цыганское пение на берегах Сены ротмистр Багрецов и поручик Миша Толстой, сын великого писателя земли русской.
А племянник этого писателя, Андрей Берс, служивший в Чеченском полку, держал ночной ресторан «Кунак». Весь Монмартр знал и рослую фигуру Берса, и его лицо Чингисхана, и его неизменную черкеску, и рыжую папаху. На фоне Монмартра описал его Жозеф Кессель в своих «Княжеских ночах»1.
Романист-балетоман Светлов, весь седой, но крепкий и бодрый, несмотря на жестокую контузию, уже несколько лет был администратором балетной школы знаменитой балерины императорских театров Трефиловой.
Вынырнул в Париже, много лет спустя после владикавказских событий и осады обоза ингу шей в симоновском доме, экс-фельдшер Карикозов. Теперь на его визитных карточках стояло уже «доктор медицины».
То же самое асимметричное лицо с носом-картофелиною, та же подчеркнутая жестикуляция, та же самая хриплая речь с более чем выразительной мимикой. Но теперь этот самозваный доктор медицины одет был с иголочки, на его коротких пальцах сверкали крупные бриллианты, и такими же бриллиантами усеян был массивный портсигар. Теперь Карикозов жил в дорогом отеле, спекулировал драгоценностями, кутил в ресторанах и много тратил на женщин.
По словам Карикозова, он приехал из Персии, где был лейб-медиком его величества шаха Персидского. Шах осыпал его милостями, и Карикозов был при нем едва ли не первым человеком, но Персия ему надоела – захотелось видать болыцой свет.
Этот большой свет встретил его маленькой неприятностью.
Однажды на русском благотворительном балу, после нескольких бокалов шампанского, господин Карикозов пришел в игривое настроение и начал по-своему резвиться. Приставал к дамам, хватал их за ноги и многообещающе обмахивал свою возбужденную вспотевшую физиономию веером из тысячефранковых билетов. Затем его внимание привлек оркестр, исполнявший модные танцы. Подойдя вплотную, Карикозов начал приставать к музыкантам:
– Скажи, пожалуйста, играть не умеете! Вот я вам покажу! – и он полез на эстраду.
Но не успел еще занести ногу, как вдруг, взмахнув руками, отпрянул назад и, неудержимо пронесшись несколько шагов, влип в группу, танцующих пар. Он что-то дико орал, и его лицо украсилось громадным вздувшимся желваком.
Никто ничего не понимал, и все думали, что, пожалуй, это какое-нибудь забавное коленце подвыпившего субъекта. Его усадили на стул. Бессмысленно вращая глазами, сам не понимая, что произошло, он бормотал:
– Ва… ва… что смотришь, дурак? Ва… что смотришь?
Желвак вырастал, вспухал, закрывая глаз, а публика неудержимо хохотала над этим «аттракционом» вне программы.
Удар был нанесен с такой непостижимой и ловкой стремительностью – даже музыканты ничего не успели заметить.
Джаз-бандист, бледный, стискивая зубы, сдерживая свое волнение, продолжал звенеть медными тарелками и ударять обтянутой замшей болванкой о туго натянутую кожу барабана.
Этот джаз-бандист и был виновником забавного происшествия. Лишь только лейб-медик его величества шаха попытался взобраться на эстраду, Виктор Ревич, в прошлом кавалерийский офицер, а теперь джаз-бандист, тотчас же узнал Карикозова, хотя с первой и последней встречи их минуло уже около десяти лет. Воспоминания были так отвратительны, что Ревич, боксер и спортсмен, с молниеносной быстротой свел свои счеты с подвыпившим нахалом.
…Это было в Константинополе, тотчас же после эвакуации Крыма войсками Врангеля. Английская разведка ревниво следила, чтобы русские офицеры не продавали оружия эмиссарам Кемаля-паши. В этих целях агенты англичан широко занимались провокацией.
Ревич из Крыма вывез в двух чемоданах разобранный пулемет Максима и, когда уже нечего было есть, решил «загнать» пулемет. Карикозов, щеголявший по Константинополю в черкеске с двумя Георгиевскими крестами, подъехал к нему:
– Пулемет имеешь? Прадай пулемет! Хороши деньги получишь. Я знаю людей от Кемаля… Ревич согласился. Карикозов предложил:
– Бунар-Хисар знаешь? Гора стоит, на горе башня. Привази пулемет завтра в три часа. Я под гора буду с верны человек… Он тысячи лир дадит. Привази пулемет!
Ревича взяло сомненье. Он захватил с собою друга.
– Я с чемоданами спрячусь на горе, между деревьями, а ты спустись вниз и понаблюдай. Сообщишь мне. Если Карикозов только с рябым турком, тогда и я спущусь. А если нет, если будут посторонние еще, значит – ловушка.
Друг, сделав разведку, вернулся бледный, взволнованный:
– Уноси свою голову! Скорей! Скорей! Когда они очутились вне досягаемости, друг пояснил:
– Карикозова не было, был только рябой турок, а поодаль машина с четырьмя английскими жандармами.
И тогда только понял Ревич, что ему грозило. Англичане избивали до полусмерти всех, уличенных в продаже кемалевцам револьвера или винтовки. А если это был пулемет, виновного, завязав в мешок с камнями, бросали ночью в Босфор…
Лара
Лара, после обыска в ее квартире, отвезена была матросами на маленьком буксирном пароходе в Кронштадт. Ее (посадили в военной тюрьме в одну из тех холодных, сырых, с бетонным полом камер, куда во «дни проклятого царизма» солдат и матросов сажали никак не более чем на 24 часа. А теперь, во дни демократических свобод, в каменных мешках долгими месяцами томились те, кого упрятывала]в эти мешки разнузданная матросская вольница.
Лара узнала, что такое революционная тюрьма. Дважды в день вместо супа она получала какую-то зловонную бурду, четверть фунта хлеба, а вместо чая – наполненную кипятком бутылку из-под пива. Эта вода служила ей для питья и умыванья. Матросы подсматривали в квадратное окошечко – «глазок», проделанный в металлической двери, – что делает Лара. Эти же матросы раз в день с хохотом выводили ее «на прогулку».
Тщетны были все попытки Лары добиться, почему и на каком основании, безо всяких обвинений держат ее в сыром каземате.
Ответ был один и тот же:
– Мы моряки, мы здеся все! Никаких Временных правительств не признаем!
Лара исхудала и ослабела. И постепенно вместе с этик ею овладело тупое ко всему и ко вся безразличие…
Она сама ловила себя на этом, но ничего не могла поделать. Да, именно какое-то тупое безразличие. И в своей любви к Тугарину усомнилась, хотя головой, умом уверяла себя, что любит. Духовное уступало понемногу место внешнему, животному. Она почла бы за невыразимое счастье как следует вымыться, сделать обычный туалет и есть, много есть, без конца, что-нибудь очень вкусное.
Совсем равнодушно отнеслась она к перевороту, когда тюремщики-матросы объявили ей:
– Наша взяла! Теперь наша советская власть!
В тюрьме воцарение большевиков сказалось в том, что матросы начали держать себя еще разнузданнее, а бурда вместо супа стала еще зловоннее. Соседние камеры наполнились арестованными офицерами. К ночи эти камеры пустели. Офицеров расстреливали. А на следующий день камеры наполнялись новыми узниками.
Так проходили месяцы.
Студент Канегиссер убил красного директора департамента полиции. Новые аресты, новые заложники, новые репрессии. Кронштадтская тюрьма наполнилась офицерами, священниками, генералами, купцами. В квадратный глазок Лара однажды увидела своих петербургских знакомых – генерала Княжевича и полковника Безака. А к утру и Княжевич, и Безак, и сотни всех остальных заключенных были расстреляны…
Приехал из Петрограда важный комиссар Гелер, упитанный наглец, с густой копной волос, с перхотью на пиджаке и с нероновсккм профилем. По крайней мере, он сам всех уверял, что у него нероновский профиль.
Гелер сделал карьеру своей жестокостью и окончательно выдвинулся тем, что в особняке великобританского посольства убил военно-морского агента капитана Кроми. Англичанин пал геройской смертью после того, как застрелил шесть красноармейцев.
Окруженный свитою из матросов и комиссарской мелкоты, Гелер обходил заключенных. Он спросил Лару:
– Вы за кем числитесь?
– Ни за кем. Я была арестована еще при Керенском.
– А… – протянул Гелер, – я разберу ваше дело.
Вечером он ее вытребовал к себе в низенькую тюремную канцелярию в одном из флигелей.
Через день Лара была у себя, у Таврического сада, и Гелер прислал ей большую корзину с вином, фруктами, холодным мясом, консервами. Для голодающей столицы это была роскошь неслыханная.
К ней часто приезжал Гелер со своими товарищами. Кутили, хохотали, пели, лилось шампанское. Нюхали кокаин. И Лара нюхала.
Так прошел год.
Комиссары посещали гражданку Алаеву, но уже без Гелера. Этот наглец, уличенный своими же в какой-то грандиозной спекуляции, был расстрелян, как до сих пор он сам расстреливал «классовых врагов». Его заместитель предложил как-то Ларе:
– Товарищ Алаева, вы можете быть нам полезной в Европе. Вы знаете иностранные языки, и вообще вы дамочка хоть куда! Я вам устрою выгодную командировку.
У Лары все замерло внутри, а потом шибко-шибко забилось сердце. Только светская выдержка не выдала безумной радости. И, незаметно для комиссара овладев собою, она ответила спокойно, и даже с каким-то снисходительным оттенком:
– Об этом можно подумать. Вы правы. Я могу быть вам полезной именно там!
И вот она в Париже. У нее деньги, большие деньги в самой разнообразной валюте.
Тогда еще Франция не признавала советскую власть, и кремлевская шайка, не щадя затрат, посылала своих агентов в Париж.
Но Лара не оправдала надежд. Она не только не приносила пользы пославшим ее, а, наоборот, поносила большевиков в тех международных кругах, в которых за несколько лет успела сделаться своею.
Но политикой Лара не занималась. Все более и более овладевало ею безразличие, начавшееся еще в Петрограде.
Ее видели в обществе элегантных мужчин, видели всюду, где шумно, людно. И всегда Лара была со вкусом одета, низко подстрижена, с густо накрашенным ртом, с длинным мундштуком вечно дымящейся папиросы.
Русских она не то чтобы избегала, а не искала встреч с ними. Но все же случалось говорить со знакомыми. Они ей сказали, что Юрочка убит на юге России, убит в борьбе с большевиками. Юрочка… в свое время такой близкий, родной, такой друг, бескорыстный и верный! Бедный Юрочка!
Иногда вспоминала Тугарина, думала о нем, но все сведения о Тугарине сводились к одному: и он, как и Юрочка, дрался с большевиками, командовал сводным «туземным» полком, был, как всегда, смел и отважен, и дерзок… Но врангелевская эвакуация не прибила его к константинопольским берегам. И вот уже много лет о нем ни слуху ни духу. Жив ли? Скрывается где-нибудь, или же тайну его гибели хранит какой-нибудь забрызганный кровью советский застенок?
И все реже и реже вспоминала она когда-то любимого человека.
Время, угарная жизнь, кокаин отдаляли и стирали его образ, и он бледнел и бледнел, превращаясь в подведенных глазах Лары в нечто совсем отвлеченное…
Близкие-далекие
Русские мирно завоевывали Париж на всех поприщах.
Русские мальчики и девочки первыми шли в гимназиях, колледжах и ремесленных школах. Русские певцы были первыми. Русские танцовщицы тоже.
Русский повар Корнилов, служивший двум императорам, взял первый приз на конкурсе всесветных кулинаров. В награду получил один из предметов тонкого ремесла своего, похожий на фельдмаршальский жезл. Да и в деле своем разве не был фельдмаршалом?
Небольшой ресторан его на скромной и тихой улице, на подступах к Монмартру, привлекал всех, кто любил и умел вкусно и с толком поесть.
Всегда было полно. Публика терпеливо ждала, пока освободится столик.
Особенный колорит, и колорит хорошего тона, вносила фигура самого шефа в белом колпаке, с живыми, ясными глазами под седыми пучками бровей.
Корнилов приветливо обходил своих гостей, вспоминая прошлое с теми, кто знал его по России на протяжении многих лет.
Иногда, как художник, под наитием вдохновения жадно хватающийся за палитру и кисти, спускался Корнилов вниз, па кухню, чтобы самолично приготовить гостю-гурману одно из тех блюд своих, коими он так славился. Строгий к себе Корнилов был строг к своим помощникам. Они у него часто менялись, но кто уживался долго, тот действительно мог выдержать самый требовательный экзамен.
В числе таких поваров был и полковник артиллерии Николай Владимирович, миниатюрный, с маленьким юношеским лицом и с громадными усами. Белый поварский колпак сообщал ему что-то умилительное и веселое.
Вот и сейчас сквозь приоткрытую дверь он наблюдал публику, и его громадные усы шевелились в детски добродушной улыбке. Думал ли он пятнадцать лет тому назад, что герцог Сандро Лейхтенбергский, в штатском, такой же эмигрант, как и он, будет сидеть в нескольких шагах за столиком, а он, Николай Владимирович, командир батареи, будет печь кулебяку, варить борщ, жарить шашлыки в маленькой подвальной кухоньке?.. И видит он знакомый, примелькавшийся здесь затылок дамы. Ее прозвали здесь «дамою с длинным мундштуком». Сегодня с ней какой-то новый господин. Несмотря на дорогой костюм и бриллиантовый перстень, вид у него плебейский и неприятна его громкая, хриплая речь с восточным акцентом. Он хлещет шампанское и ест с чудовищным аппетитом, особенно же приналег на действительно очень вкусный пломбир: уничтожив две порции, потребовал третью:
– Хорошо мороженной! Давай еще!
– Пломбир весь вышел, – ответил ему лакей.
– Как вишел? Почему вишел? Давай, говорят тебе!
Лакей, сдерживая бешенство, корректно ответил:
– Пломбира больше нет!
– Какой черт нет! Давай сюда хозяин! – уже орал лейб-медик шаха персидского на весь ресторан.
Корнилов был тут как тут. Глаза его под серыми пучками бровей с холодным презрением остановились на беспокойном и шумливом госте:
– Чем вы недовольны, сударь?
– Что за порадки? Морожени нет!
– Вам сказано, что пломбир вышел… И вообще, кому порядки наши не нравятся, тот может не ходить.
Это было так сказано, что нахал тотчас же присмирел.
– Ну, что такое, хозяин? Не сердись. Выпьем шамански?
– Нет, нет, увольте, я занят, – молвил, отходя, Корнилов.
А дама сидела, как автомат, ничего не видя и не замечая.
С герцогом Лейхтенбергским было двое. Один – жизнерадостный, улыбающийся, с умными глазами на румяном, широком лице – Тапа-Чермоев; другой – темный блондин с бородой.
Перед ними стоял кофейник – тонкий стеклянный шар, наполненный горячей густой жидкостью. Как желто-зеленый тигровый глаз, переливался в рюмочках маслянистый ароматный ликер.
Темный блондин с бородой продолжал свой рассказ:
– Большая часть ингушей уже пластом лежала от истощения и голода, уже не было никаких надежд на помощь извне, уже мы не сомневались, что Алексеенко убит, убит, переползая улицу в нескольких шагах от нас. Уже близилась третья ночь нашей осады. Мы не отвечали на выстрелы. Винтовочные обоймы все вышли, а в револьверных барабанах осталось по два патрона. Один – для врагов, лицом к лицу, во время штурма, другой – для себя… Тапа, ты помнишь Волковского? При жизни он был такой маленький, невзрачный, а труп его раздуло, и он лежал громадный, какой-то гороподобный… Страшно было смотреть на него!
И вот, когда мы уже совсем отчаялись, внезапно пришло избавление. Мы услышали топот по крайней мере двух сотен, услышали нараставшие крики «Алла!» и выстрелы. Ингуши налетели конной атакой на терцев и, смяв их, часть порубили, часть прогнали. Вел их ротмистр Бек-Боров. Он, кажется, Тапа, родня тебе по жене? Он первым ворвался в гущу терцев и погиб, пронзенный пулями…
Собеседники внимали, затихшие. Улыбка давно сбежала с лица Чермоева. Это минувшее казалось таким трепещущим, ярким и свежим здесь, в мирной обстановке парижского ресторана.
Но как бы удивились все трое, узнав, что через несколько столиков от них сидит спиною к ним экс-фельдшер Дикой дивизии, зачинщик и подстрекатель всей этой кровавой авантюры.
Но если Карикозов сидел спиною к Тугарину, то лицо его дамы Тугарин видел в профиль, и этот профиль напоминал ему что-то знакомое. Но, будто дразня воображение и память, образ ускользал, ускользал, и только под конец какой-то прямо физический толчок в грудь подсказал Тугарину:
– Лара!
И он не мог сдержать волнения, и это выразилось чисто внешне. Безо всякого желания он выпил свой ликер, помешал ложечкой давно растаявший сахар остывшего кофе и откусил зубами кончик сигары…
Герцог и Чермоев, решив, что он весь еще во власти воспоминаний, молчали.
Через минуту он уже овладел собой. Прошлого нет. Оно умерло так же, как они умерли друг для друга. У нее своя жизнь, у него своя. Ей хорошо или она делает вид, что ей хорошо. Но не все ли равно? Их пути разные. Она останется здесь, с тем или иным мужчиной, обедая, завтракая, ужиная. А он? Через день его не будет в Париже. Он вернется туда, где все время идет борьба за Россию. На одном из теплых морей он сядет на пароход с оружием и сотней таких же отчаянных голов, как и он сам. Их ждут, ждут, чтобы вместе с ними поднять восстание против красных насильников и убийц.
Бочка, насыщенная порохом, готова, надо лишь поднести зажженный фитиль…