Kitabı oku: «Что делать? Из рассказов о новых людях», sayfa 2

Yazı tipi:

– Я уж давно перестала плакать, вы знаете.

– То-то же, да будь с ним поразговорчивее.

– Да, я завтра буду с ним говорить.

– То-то, пора за ум взяться. Побойся Бога да пожалей мать, страмница!

Прошло минут десять.

– Верочка, ты на меня не сердись. Я из любви к тебе бранюсь, тебе же добра хочу. Ты не знаешь, каковы дети милы матерям. Девять месяцев тебя в утробе носила! Верочка, отблагодари, будь послушна, сама увидишь, что к твоей пользе. Веди себя, как я учу, – завтра же предложенье сделает!

– Маменька, вы ошибаетесь. Он вовсе не думает делать предложения. Маменька! что они говорили!

– Знаю; коли не о свадьбе, так известно о чем. Да не на таковских напал. Мы его в бараний рог согнем. В мешке в церковь привезу, за виски вокруг налоя обведу, да еще рад будет. Ну, да нечего с тобой много говорить, и так лишнее наговорила: девушкам не следует этого знать, это материно дело. А девушка должна слушаться, она еще ничего не понимает. Так будешь с ним говорить, как я тебе велю?

– Да, буду с ним говорить.

– А вы, Павел Константиныч, что сидите, как пень? Скажите и вы от себя, что и вы, как отец, ей приказываете слушаться матери, что мать не станет учить ее дурному.

– Марья Алексевна, ты умная женщина, только делото опасное: не слишком ли круто хочешь вести!

– Дурак! вот брякнул, – при Верочке-то! Не рада, что и расшевелила! правду пословица говорит: не тронь дерма, не воняет! Эко бухнул! Ты не рассуждай, а скажи: должна дочь слушаться матери?

– Конечно, должна; что говорить, Марья Алексевна!

– Ну, так и приказывай, как отец.

– Верочка, слушайся во всем матери. Твоя мать умная женщина, опытная женщина. Она не станет тебя учить дурному. Я тебе, как отец, приказываю.

Карета остановилась у ворот.

– Довольно, маменька. Я вам сказала, что буду говорить с ним. Я очень устала. Мне надобно отдохнуть.

– Ложись, спи. Не потревожу. Это нужно к завтрему. Хорошенько выспись.

Действительно, все время, как они всходили по лестнице, Марья Алексевна молчала, – а чего ей это стоило! и опять, чего ей стоило, когда Верочка пошла прямо в свою комнату, сказавши, что не хочет пить чаю, – чего стоило Марье Алексевне ласковым голосом сказать:

– Верочка, подойди ко мне! – Дочь подошла. – Хочу тебя благословить на сон грядущий, Верочка. Нагни головку! – Дочь нагнулась. – Бог тебя благословит, Верочка, как я тебя благословляю.

Она три раза благословила дочь и подала ей поцеловать свою руку.

– Нет, маменька. Я уж давно сказала вам, что не буду целовать вашей руки. А теперь отпустите меня. Я в самом деле чувствую себя дурно.

Ах, как было опять вспыхнули глаза Марьи Алексевны. Но пересилила себя и кротко сказала:

– Ступай отдохни.

Едва Верочка разделась и убрала платье, – впрочем, на это ушло много времени, потому что она все задумывалась: сняла браслет и долго сидела с ним в руке, вынула серьгу – и опять забылась, и много времени прошло, пока она вспомнила, что ведь она страшно устала, что ведь она даже не могла стоять перед зеркалом, а опустилась в изнеможении на стул, как добрела до своей комнаты, что надобно же поскорее раздеться и лечь, – едва Верочка легла в постель, в комнату вошла Марья Алексевна с подносом, на котором была большая отцовская чашка и лежала целая груда сухарей.

– Кушай, Верочка! Вот, кушай на здоровье! Сама тебе принесла: видишь, мать помнит о тебе! Сижу, да и думаю: как же это Верочка легла спать без чаю? сама пью, а сама все думаю. Вот и принесла. Кушай, моя дочка милая!

Странен показался Верочке голос матери: он в самом деле был мягок и добр, – этого никогда не бывало. Она с недоумением посмотрела на мать. Щеки Марьи Алексевны пылали и глаза несколько блуждали.

– Кушай, я посижу, посмотрю на тебя. Выкушаешь, принесу другую чашку.

Чай, наполовину налитый густыми, вкусными сливками, разбудил аппетит. Верочка приподнялась на локоть и стала пить. «Как вкусен чай, когда он свежий, густой и когда в нем много сахару и сливок! Чрезвычайно вкусен! Вовсе не похож на тот спитой, с одним кусочком сахару, который даже противен. Когда у меня будут свои деньги, я всегда буду пить такой чай, как этот».

– Благодарю вас, маменька.

– Не спи, принесу другую. – Она вернулась с другою чашкою такого же прекрасного чаю. – Кушай, а я опять посижу.

С минуту она молчала, потом вдруг заговорила как-то особенно, то самою быстрою скороговоркою, то растягивая слова.

– Вот, Верочка, ты меня поблагодарила. Давно я не слышала от тебя благодарности. Ты думаешь, я злая. Да, я злая, только нельзя не быть злой! А слаба я стала, Верочка! от трех пуншей ослабела, а какие еще мои лета! Да и ты меня расстроила, Верочка, очень огорчила! Я и ослабела. А тяжелая моя жизнь, Верочка. Я не хочу, чтобы ты так жила. Богато живи. Я сколько мученья приняла, Верочка, и-и-и, и-и-и, сколько! Ты не помнишь, как мы с твоим отцом жили, когда он еще не был управляющим! Бедно, и-и-и, как бедно жили, – а я тогда была честная, Верочка! Теперь я не честная, – нет, не возьму греха на душу, не солгу перед тобою, не скажу, что я теперь честная! Где уж, – то время давно прошло. Ты, Верочка, ученая, а я неученая, да я знаю все, что у вас в книгах написано; там и то написано, что не надо так делать, как со мною сделали. «Ты, говорят, нечестная!» Вот и отец твой, – тебе-то он отец, это Наденьке не он был отец, – голый дурак, а тоже колет мне глаза, надругается! Ну меня и взяла злость: а когда, говорю, по-вашему я нечестная, так я буду такая! Наденька родилась. Ну так что ж, что родилась? Меня этому кто научил? Кто должность-то получил? Тут моего греха меньше было, чем его. А они у меня ее отняли, в воспитательный дом отдали, – и узнать-то было нельзя, где она, – так и не видала ее, и не знаю, жива ли она… чать, уж где быть в живых! Ну, в теперешнюю пору мне бы мало горя, а тогда не так легко было, – меня пуще злость взяла! Ну, и стала злая. Тогда и пошло все хорошо. Твоему отцу, дураку, должность доставил кто? – я доставила. А в управляющие кто его произвел? – я произвела. Вот и стали жить хорошо. А почему? – потому что я стала нечестная да злая. Это, я знаю, у вас в книгах написано, Верочка, что только нечестным да злым и хорошо жить на свете. А это правда, Верочка! Вот теперь и у отца твоего деньги есть, – я предоставила; и у меня есть, может и побольше, чем у него, – все сама достала, на старость кусок хлеба приготовила. И отец твой, дурак, меня уважать стал, по струнке стал у меня ходить, я его вышколила! А то гнал меня, надругался надо мною. А за что? Тогда было не за что, – а за то, Верочка, что не была злая. А у вас в книгах, Верочка, написано, что не годится так жить, – а ты думаешь, я этого не знаю? Да в книгах-то у вас написано, что коли не так жить, так надо все по-новому завести, а по нынешнему заведенью нельзя так жить, как они велят, – так что ж они по новому-то порядку не заводят? Эх, Верочка, ты думаешь, я не знаю, какие у вас в книгах новые порядки расписаны? – знаю: хорошие. Только мы с тобой до них не доживем, больно глуп народ, – где с таким народом хорошие-то порядки завести! Так станем жить по старым. И ты по ним живи. А старый порядок какой? У вас в книгах написано: старый порядок тот, чтобы обирать да обманывать. А это правда, Верочка.

Значит, когда нового-то порядку нет, по старому и живи: обирай да обманывай; по любви тебе говор – хрр… Марья Алексевна захрапела и повалилась.

II

Марья Алексевна знала, что говорилось в театре, но еще не знала, что выходило из этого разговора.

В то время как она, расстроенная огорчением от дочери и в расстройстве налившая много рому в свой пунш, уже давно храпела, Михаил Иваныч Сторешников ужинал в каком-то моднейшем ресторане с другими кавалерами, приходившими в ложу. В компании было еще четвертое лицо – француженка, приехавшая с офицером. Ужин приближался к концу.

– Мсье Сторешник! – Сторешников возликовал: француженка обращалась к нему в третий раз во время ужина. – Мсье Сторешник! вы позвольте мне так называть вас, это приятнее звучит и легче выговаривается, – я не думала, что я буду одна дама в вашем обществе; я надеялась увидеть здесь Адель, – это было бы приятно, я ее так редко вижу.

– Адель поссорилась со мною, к несчастью.

Офицер хотел сказать что-то, но промолчал.

– Не верьте ему, m-lle Жюли, – сказал статский, – он боится открыть вам истину, думает, что вы рассердитесь, когда узнаете, что он бросил француженку для русской.

– Я не знаю, зачем и мы-то сюда поехали! – сказал офицер.

– Нет, Серж, отчего же, когда Жан просил! и мне было очень приятно познакомиться с мсье Сторешником. Но, мсье Сторешник, фи, какой у вас дурной вкус! Я бы ничего не имела возразить, если бы вы покинули Адель для этой грузинки, в ложе которой были с ними обоими; но променять француженку на русскую… воображаю! бесцветные глаза, бесцветные жиденькие волосы, бессмысленное бесцветное лицо… виновата, не бесцветное, а, как вы говорите, кровь со сливками, то есть кушанье, которое могут брать в рот только ваши эскимосы! Жан, подайте пепельницу грешнику против граций, пусть он посыплет пеплом свою преступную голову!

– Ты наговорила столько вздора, Жюли, что не ему, а тебе надобно посыпать пеплом голову, – сказал офицер, – ведь та, которую ты назвала грузинкою, – это она и есть русская-то.

– Ты смеешься надо мною?

– Чистейшая русская, – сказал офицер.

– Невозможно!

– Ты напрасно думаешь, милая Жюли, что в нашей нации один тип красоты, как в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен, от беловолосых, как финны («Да, да, финны», – заметила для себя француженка), до черных, гораздо чернее итальянцев, – это татары, монголы («Да, монголы, знаю», – заметила для себя француженка), – они все дали много своей крови в нашу! У нас блондинки, которых ты ненавидишь, только один из местных типов, – самый распространенный, но не господствующий.

– Это удивительно! но она великолепна! Почему она не поступит на сцену? Впрочем, господа, я говорю только о том, что я видела. Остается вопрос, очень важный: ее нога? Ваш великий поэт Карасей, говорили мне, сказал, что в целой России нет пяти пар маленьких и стройных ног.

– Жюли, это сказал не Карасей, – и лучше зови его: Карамзин, – Карамзин был историк, да и то не русский, а татарский, – вот тебе новое доказательство разнообразия наших типов. О ножках сказал Пушкин, – его стихи были хороши для своего времени, но теперь потеряли большую часть своей цены. Кстати, эскимосы живут в Америке, а наши дикари, которые пьют оленью кровь, называются самоеды.

– Благодарю, Серж. Карамзин – историк; Пушкин – знаю; эскимосы в Америке; русские – самоеды; да, самоеды, – но это звучит очень мило: са-мо-е-ды! Теперь буду помнить. Я, господа, велю Сержу все это говорить мне, когда мы одни или не в нашем обществе. Это очень полезно для разговора. Притом науки – моя страсть; я родилась быть m-me Сталь, господа. Но это посторонний эпизод. Возвращаемся к вопросу: ее нога?

– Если вы позволите мне завтра явиться к вам, m-lle Жюли, я буду иметь честь привезти к вам ее башмак.

– Привозите, я примерю. Это затрогивает мое любопытство.

Сторешников был в восторге: как же? – он едва цеплялся за хвост Жана, Жан едва цеплялся за хвост Сержа, Жюли – одна из первых француженок между француженками общества Сержа, – честь, великая честь!

– Нога удовлетворительна, – подтвердил Жан, – но я, как человек положительный, интересуюсь более существенным. Я рассматривал ее бюст.

– Бюст очень хорош, – сказал Сторешников, ободрявшийся выгодными отзывами о предмете его вкуса и уже замысливший, что может говорить комплименты Жюли, чего до сих пор не смел, – ее бюст очарователен, хотя, конечно, хвалить бюст другой женщины здесь – святотатство.

– Ха, ха, ха! Этот господин хочет сказать комплимент моему бюсту! Я не ипокритка4 и не обманщица, мсье Сторешник: я не хвалюсь и не терплю, чтобы другие хвалили меня за то, что у меня плохо. Слава Богу, у меня еще довольно осталось, чем я могу хвалиться по правде. Но мой бюст – ха, ха, ха! Жан, вы видели мой бюст – скажите ему! Вы молчите, Жан? Вашу руку, мсье Сторешник, – она схватила его за руку, – чувствуете, что это не тело? Попробуйте еще здесь, и здесь, – теперь знаете? Я ношу накладной бюст, как ношу платье, юбку, рубашку, не потому, чтоб это мне нравилось, – по-моему, было бы лучше без этих ипокритств, – а потому, что это так принято в обществе. Но женщина, которая столько жила, как я, – и как жила, мсье Сторешник! – я теперь святая, схимница перед тем, что была, – такая женщина не может сохранить бюста! – И вдруг она заплакала: – Мой бюст! мой бюст! моя чистота! о Боже, затем ли я родилась?

– Вы лжете, господа, – закричала она, вскочила и ударила кулаком по столу, – вы клевещете! Вы низкие люди! она не любовница его! он хочет купить ее! Я видела, как она отворачивалась от него, горела негодованьем и ненавистью. Это гнусно!

– Да, – сказал статский, лениво потягиваясь, – ты прихвастнул, Сторешников; у вас дело еще не кончено, а ты уж наговорил, что живешь с нею, даже разошелся с Аделью для лучшего заверения нас. Да, ты описывал нам очень хорошо, но описывал то, чего еще не видал; впрочем, это ничего: не за неделю до нынешнего дня, так через неделю после нынешнего дня, – это все равно. И ты не разочаруешься в описаниях, которые делал по воображению; найдешь даже лучше, чем думаешь. Я рассматривал: останешься доволен.

Сторешников был вне себя от ярости:

– Нет, m-lle Жюли, вы обманулись, смею вас уверить, в вашем заключении; простите, что осмеливаюсь противоречить вам, но она – моя любовница. Это была обыкновенная любовная ссора от ревности; она видела, что я первый акт сидел в ложе m-lle Матильды, – только и всего!

– Врешь, мой милый, врешь, – сказал Жан и зевнул.

– А не вру, не вру.

– Докажи. Я человек положительный и без доказательств не верю.

– Какие же доказательства я могу тебе представить?

– Ну, вот и пятишься, и уличаешь себя, что врешь. Какие доказательства? Будто трудно найти? Да вот тебе: завтра мы собираемся ужинать опять здесь. M-lle Жюли будет так добра, что привезет Сержа, я привезу свою миленькую Берту, ты привезешь ее. Если привезешь – я проиграл, ужин на мой счет; не привезешь – изгоняешься со стыдом из нашего круга! – Жан дернул сонетку; вошел слуга. – Simon, будьте так добры: завтра ужин на шесть персон, точно такой, как был, когда я венчался у вас с Бертою, – помните, пред Рождеством? – и в той же комнате.

– Как не помнить такого ужина, мсье! Будет исполнено.

Слуга вышел.

– Гнусные люди! гадкие люди! я была два года уличною женщиной в Париже, я полгода жила в доме, где собирались воры, я и там не встречала троих таких низких людей вместе! Боже мой, с кем я принуждена жить в обществе! За что такой позор мне, о Боже? – Она упала на колени. – Боже! я слабая женщина! Голод я умела переносить, но в Париже так холодно зимой! Холод был так силен, обольщения так хитры! Я хотела жить, я хотела любить, – Боже! ведь это не грех, – за что же ты так наказываешь меня? Вырви меня из этого круга, вырви меня из этой грязи! Дай мне силу сделаться опять уличной женщиной в Париже, я не прошу у тебя ничего другого, я недостойна ничего другого, но освободи меня от этих людей, от этих гнусных людей! – Она вскочила и подбежала к офицеру. – Серж, и ты такой же? Нет, ты лучше их! («Лучше», – флегматически заметил офицер.) Разве это не гнусно?

– Гнусно, Жюли.

– И ты молчишь? допускаешь? соглашаешься? участвуешь?

– Садись ко мне на колени, моя милая Жюли. – Он стал ласкать ее, она успокоилась. – Как я люблю тебя в такие минуты! Ты славная женщина. Ну, что ты не соглашаешься повенчаться со мною? Сколько раз я просил тебя об этом! Согласись.

– Брак? ярмо? предрассудок? Никогда! я запретила тебе говорить мне такие глупости. Не серди меня. Но… Серж, милый Серж! запрети ему! Он тебя боится, – спаси ее!

– Жюли, будь хладнокровнее. Это невозможно. Не он, так другой, все равно. Да вот, посмотри, Жан уже думает отбить ее у него, а таких Жанов тысячи, ты знаешь. От всех не убережешь, когда мать хочет торговать дочерью. Лбом стену не прошибешь, говорим мы, русские. Мы умный народ, Жюли. Видишь, как спокойно я живу, приняв этот наш русский принцип.

– Никогда! Ты раб, француженка свободна. Француженка борется, – она падает, но она борется! Я не допущу! Кто она? Где она живет? Ты знаешь?

– Знаю.

– Едем к ней. Я предупрежу ее.

– В первом-то часу ночи? Поедем-ка лучше спать. До свиданья, Жан. До свиданья, Сторешников. Разумеется, вы не будете ждать Жюли и меня на ваш завтрашний ужин: вы видите, как она раздражена. Да и мне, сказать по правде, эта история не нравится. Конечно, вам нет дела до моего мнения. До свиданья.

– Экая бешеная француженка, – сказал статский, потягиваясь и зевая, когда офицер и Жюли ушли. – Очень пикантная женщина, но это уж чересчур. Очень приятно видеть, когда хорошенькая женщина будирует5, но с нею я не ужился бы четыре часа, не то что четыре года. Конечно, Сторешников, наш ужин не расстраивается от ее каприза. Я привезу Поля с Матильдою вместо них. А теперь пора по домам. Мне еще нужно заехать к Берте и потом к маленькой Лотхен, которая очень мила.

III

– Ну, Вера, хорошо. Глаза не заплаканы. Видно, поняла, что мать говорит правду, а то все на дыбы подымалась, – Верочка сделала нетерпеливое движение, – ну, хорошо, не стану говорить, не расстраивайся. А я вчера так и заснула у тебя в комнате, может, наговорила чего лишнего. Я вчера не в своем виде была. Ты не верь тому, что я с пьяных-то глаз наговорила, слышишь? не верь.

Верочка опять видела прежнюю Марью Алексевну. Вчера ей казалось, что из-под зверской оболочки проглядывают человеческие черты, теперь опять зверь, и только. Верочка усиливалась победить в себе отвращение, но не могла. Прежде она только ненавидела мать, вчера думалось ей, что она перестает ее ненавидеть, будет только жалеть, – теперь опять она чувствовала ненависть, но и жалость осталась в ней.

– Одевайся, Верочка! чать, скоро придет. – Она очень заботливо осмотрела наряд дочери. – Если ловко поведешь себя, подарю серьги с большими-то изумрудами, – они старого фасона, но если переделать, выйдет хорошая брошка. В залоге остались за сто пятьдесят рублей, с процентами двести пятьдесят, а стоят больше четырехсот. Слышишь, подарю.

Явился Сторешников. Он вчера долго не знал, как ему справиться с задачею, которую накликал на себя; он шел пешком из ресторана домой и все думал. Но пришел домой уже спокойный, – придумал, пока шел, – и теперь был доволен собой.


Он справился о здоровье Веры Павловны – «я здорова»; он сказал, что очень рад, и навел речь на то, что здоровьем надобно пользоваться, – «конечно, надобно», а по мнению Марьи Алексевны, «и молодостью также»; он совершенно с этим согласен и думает, что хорошо было бы воспользоваться нынешним вечером для поездки за город: день морозный, дорога чудесная. – С кем же он думает ехать? «Только втроем: вы, Марья Алексевна, Вера Павловна и я». В таком случае Марья Алексевна совершенно согласна; но теперь она пойдет готовить кофе и закуску, а Верочка споет что-нибудь. «Верочка, ты споешь что-нибудь?» – прибавляет она тоном, не допускающим возражений. – «Спою».

Верочка села к фортепьяно и запела «Тройку»6 – тогда эта песня была только что положена на музыку; по мнению, питаемому Марьей Алексевною за дверью, эта песня очень хороша: девушка засмотрелась на офицера, – Верка-то, когда захочет, ведь умная, шельма! – Скоро Верочка остановилась: и это все так; Марья Алексевна так и велела: немножко пропой, а потом заговори. – Вот Верочка и говорит, только, к досаде Марьи Алексевны, по-французски, – «экая дура я какая, забыла сказать, чтобы по-русски»; – но Вера говорит тихо… улыбнулась, – ну, значит, ничего, хорошо. Только что ж он-то выпучил глаза? впрочем, дурак, так дурак и есть, он только и умеет хлопать глазами. А нам таких-то и надо. Вот подала ему руку – умна стала Верка, хвалю.

– Мсье Сторешников, я должна говорить с вами серьезно. Вчера вы взяли ложу, чтобы выставить меня вашим приятелям как вашу любовницу. Я не буду говорить вам, что это бесчестно: если бы вы были способны понять это, вы не сделали бы так. Но я предупреждаю вас: если вы осмелитесь подойти ко мне в театре, на улице, где-нибудь, – я даю вам пощечину. Мать замучит меня (вот тут-то Верочка улыбнулась), но пусть будет со мною, что будет, все равно! Нынче вечером вы получите от моей матери записку, что катанье наше расстроилось, потому что я больна.

Он стоял и хлопал глазами, как уже и заметила Марья Алексевна.

– Я говорю с вами, как с человеком, в котором нет ни искры чести. Но, может быть, вы еще не до конца испорчены. Если так, я прошу вас: перестаньте бывать у нас. Тогда я прощу вам вашу клевету. Если вы согласны, дайте вашу руку, – она протянула ему руку; он взял ее, сам не понимая, что делает.

– Благодарю вас. Уйдите же. Скажите, что вам надобно торопиться приготовить лошадей для поездки.

Он опять похлопал глазами. Она уже обернулась к нотам и продолжала «Тройку». Жаль, что не было знатоков; любопытно было послушать: верно, не часто им случалось слушать пение с таким чувством; даже уж слишком много было чувства, не артистично.

Через минуту Марья Алексевна вошла, и кухарка втащила поднос с кофе и закускою. Михаил Иваныч, вместо того чтобы сесть за кофе, пятился к дверям.

– Куда же вы, Михаил Иваныч?

– Я тороплюсь, Марья Алексевна, распорядиться лошадьми.

– Да еще успеете, Михаил Иваныч. – Но Михаил Иваныч был уже за дверями.

Марья Алексевна бросилась из передней в зал с поднятыми кулаками.

– Что ты сделала, Верка проклятая? А? – но проклятой Верки уже не было в зале; мать бросилась к ней в комнату, но дверь Верочкиной комнаты была заперта; мать надвинула всем корпусом на дверь, чтобы выломать ее, но дверь не подавалась, а проклятая Верка сказала:

– Если вы будете выламывать дверь, я разобью окно и стану звать на помощь. А вам не дамся в руки живая.

Марья Алексевна долго бесновалась, но двери не ломала; наконец устала кричать. Тогда Верочка сказала:

– Маменька, прежде я только не любила вас, а со вчерашнего вечера мне стало вас и жалко. У вас было много горя, и оттого вы стали такая. Я прежде не говорила с вами, а теперь хочу говорить, только когда вы не будете сердиться. Поговорим тогда хорошенько, как прежде не говорили.

Конечно, не очень-то приняла к сердцу эти слова Марья Алексевна; но утомленные нервы просят отдыха, и у Марьи Алексевны стало рождаться раздумье: не лучше ли вступить в переговоры с дочерью, когда она, мерзавка, уж совсем отбивается от рук? Ведь без нее ничего нельзя сделать, ведь не женишь же без ней на ней Мишку-дурака! Да ведь еще и неизвестно, что она ему сказала, – ведь они руки пожали друг другу, – что ж это значит?

Так и сидела усталая Марья Алексевна, раздумывая между свирепством и хитростью, когда раздался звонок. Это были Жюли с Сержем.

4.От фр. hypocrite – притворщица, лицемерка.
5.От фр. bouder – сердиться, дуться.
6.Стихотворение Некрасова «Тройка» («Что ты жадно глядишь на дорогу…») пользовалось тогда большой популярностью среди демократической молодежи.
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
11 eylül 2017
Yazıldığı tarih:
1862
Hacim:
603 s. 23 illüstrasyon
ISBN:
978-5-08-003959-0
İndirme biçimi:

Bu yazarın diğer kitapları