Kitabı oku: «Воспоминания. От крепостного права до большевиков», sayfa 8

Yazı tipi:

Опять на родине

Я снова на родине, но не в старой, а в новой России. Еду уже не на лошадях, а из Вержболова по только что построенной железной дороге, вижу знакомые русские лица, но они стали какими-то другими. В них появилось что-то неуловимое, новое. Кажется, что они все чем-то воодушевлены, они по-другому говорят и держатся как-то иначе, чем прежде. Нет уже прежнего сонливого спокойствия, характерного для тех, чья жизнь однообразно ползет по давно проложенной колее без выпуклости или выбоин. Чувствуется, что люди живут, а не просто с трудом перебираются от одного дня к другому.

И Петербург уже не тот. Он не вырос, не перестроился, но атмосфера иная. Чувствуется, что в нем уже не трепещут и боятся, а живут люди. Солдаты уже не маршируют, как оловянные автоматы, но ходят, как живые. Ремесленники не бегают больше по улицам в длинных из нанки12 рубахах и тапочках на босу ногу; дамы ездят без ливрейных выездных на козлах, уже не только в парных каретах, но и на одиночках, ходят по улицам без провожатых лакеев; штатские ходят, как за границей, в котелках, а не в высоких шляпах и картузах; бегают сами по себе дети. Не видно больше мордобитий. На улице курят, громко говорят, громко смеются, продавцы выкрикивают названия журналов, возницы больше не в лохмотьях, но аккуратно одеты. Исчезли с перекрестков будки, перед которыми в саженных киверах с алебардою в руке стояли пьяные будочники, засаленные фонарщики с вопиющими их тележками. Появились неизвестные прежде цветочные магазины, кофейные, кебы. Короче, если это не Европа, то уже и не безусловно Азия.

Но Петербург потерял свой характер. Пропали мужики с лотками на голове, так своеобразно кричащие «цветы, цветочки», бабы с салазками, протяжно ноющие «клюква, ягода клюква», татары с знакомым «халат, халаты бухарские», итальянцы-шарманщики с обезьяной, одетой дамой, и пуделем в треуголке и генеральских эполетах. Исчезли пестрые, смешно размалеванные громадные вывески. Исчезли криворожие господа, из рук которых фонтаном бьет кровь и под которыми кривыми каракулями начерчено «стригут, бреют и кровь пущают… Тут же для здоровья банки ставят и делают гробы». Нет уже портного Петрова из Парижа и других, немецких городов, у которого на одной вывеске изображен кавалер и дама с надписью «и мадам и мосье останетесь довольны», а на другой – нарядный мальчик и девочка с надписями «сих дел мастер на заказ и на выбор». Исчезли магазины, в которых продавались сальные свечи, воск, мыло и всякие вещи, которые покупают женщины. Нет и знакомых вывесок с изображением бутылки и кратким возгласом «ай да пиво, ай да мед». Многого уже нет. Петербург становился таким же, как и другие города.

Мы тоже уже не жили в старом особняке, а в доме недалеко от Невского. После усиленных звонков дверь наконец открылась, но открыл ее не лакей, а наша старая Таня. Она хотела было поцеловать мне руку, но я не дался, и мы с ней крепко обнялись. И в квартире все было иначе, чем прежде. Вместо холодной анфилады – почти уютно обставленные комнаты. На стенах вместо торжественных безобразий сносные картины; в комнатах сестер книги. Видно, что теперь дом убран не для показа и приемов, но для собственного уюта. Нашел я и старых знакомых: красивые старинные вазы, Николая Павловича в красном колете, которому конногвардеец подводил коня. Римлянин все так же стоял, подняв меч к небу. И я вспомнил былое – с чувством радости и горечи одновременно.

Таня рассказала о старых слугах. После освобождения почти все молодые ушли и нанялись служить в разных местах, но нигде не прижились. Больше месяца, двух они нигде не могли продержаться. Некоторые окончательно спились, а у горничных судьба и того хуже. Остались только старые.

– Вы, барин, должно быть, голодны, а чем же я вас накормлю? Все в деревню уехали, а я одна здесь осталась караулить квартиру, – сказала Таня, будто вдруг проснувшись13.

– Сходи в магазин, купи колбасы и яиц – мы и пообедаем.

– Да вы с голоду умрете, это не еда для молодого человека.

Я рассмеялся.

На другое утро я поспешил в деревню. По крайней мере, полпути мне предстояло ехать поездом. В вагоне было много знакомых мне людей, наших соседей, но разговоры были совсем иными. Говорили о новой форме для войск, о земстве, которое только что ввели, об английском парламенте, о новом суде14 и о других предстоящих реформах. Все возбуждены, все горят нетерпением получить все, даже то, чего и в Европе еще нет.

– Да, – говорил с досадой мужчина. – Парламент? Ну что… Может быть, это и хорошо, но мы не можем даже в земскую управу выбрать людей. Хотят многие, но способных найти нелегко.

На него все напали.

А в другом углу вагона сидят два молодых, а по виду студенты и говорят о литературе.

– В каждой строчке Писарева, – со страстью говорил один из них, – больше мысли, чем во всех произведениях твоего Пушкина. И кому он нужен, ну скажи, пожалуйста. Ну что это такое?

Молодой человек, кривляясь, начал декламировать:

 
…Терек играет в свирепом веселье;
Играет и воет, как зверь молодой…15
 

– Почему это Терек становится вдруг зверем? А? А веселье свирепое? Ты видел свирепое веселье? Знаю, знаю, ты мне сейчас скажешь, что это поэтический язык! Скажи еще, что искусство существует для искусства? Постыдись!

От Красного Села я ехал на лошадях по знакомым местам. Мы проехали мимо поместий, знакомых мне с детства, в которых я бывал ребенком. Некоторые поместья стояли пустые – жизнь в них прервалась. Тут и там строили новые особняки, маленькие деревянные домики, новый черепичный завод, дороги были по-прежнему ужасны, навстречу попались какие-то пьяные крестьяне, помещики не несутся больше на тройках, а сами управляют своей повозкой, запряженной рабочей лошадью. Но вот мимо промчалась коляска, запряженная четверкой лошадей, хвосты у лошадей обрезаны, управляет ими одетый в форму кучер с обритой головой. Как мне потом сказали, коляска эта принадлежала банкиру из Петербурга, который купил поместье в наших краях у одного разорившегося помещика.

Но вот уже и наша граница, и радостно забилось сердце.

В доме все еще спали. Я вышел из кареты около пруда и пошел к дому через сад. Как зачарованный, я смотрел на каждый цветник и каждый кустик. Вон там мы с Зайкой прятались, дрожа от страха, что появится на тропинке краснокожий и решит, что ему нужны наши скальпы. А вон там похоронен наш любимый черный Кастор. Там я подстрелил из рогатки воробья. «Но вставайте, няня и Зайка, проснитесь же…» И вот они бегут, няня та же самая, не изменилась, моя милая молодая, в морщинах старая женщина. А вот эта стройная красивая девушка… Неужели это моя Зайка! Пришла моя старшая сестра, прибежал Калина, пришли и старые дворовые, и я всех поцеловал и никто не удивился, что я целовал крепостных, никто не обратил на это внимания. Все было знакомым, но Россия стала иной, чем прежде.

Целый день на меня охали да ахали. Мои сестры пытались убедить меня, что я изменился так, что они с трудом узнают меня, что я разговариваю как иностранец, что я даже не думаю больше как русский.

– И вообще, ты стал совсем другим, – сказала моя старшая сестра. – Ты стал счастливым и добродушным. Сознайся, что ребенком ты был невыносим.

Мы с Дашей переглянулись, и я сознался.

К новым веяниям

На следующее утро я поехал в Ямбург, где, как сказала мне сестра, находился отец. Он поехал в Ямбург на съезд мировых судей, в котором в качестве почетного мирового судьи16 участвовал.

О встрече с отцом я думал с беспокойством, но все прошло хорошо. В зале, где он подписывал какие-то бумаги, он был не один, а с секретарем, подававшим ему бумаги на подпись. Когда я вошел, он поднял голову и меня в первую минуту не узнал. Узнав, сказал: «А, это ты? Когда приехал?» – и протянул для поцелуя руку. Говоря о том о сем, он продолжал подписывать бумаги, повторяя, что вот сейчас закончит и мы поедем домой. Наконец он закончил, мы вышли.

Подъехала коляска, и мы поехали.

– А где Максим? – спросил я.

– Я теперь один езжу. Эти олухи мне только мешают.

Я не видел отца несколько лет. За это время отменили крепостное право, были введены новые судебные учреждения, в которых, как написал в своей жалобе один старый землевладелец, «крепостного приравняли к дворянину». Появился новый институт – земство. Мне было бесконечно интересно увидеть, как это новое и необычное отразилось на моем отце, ведь, в конце концов, он прожил всю свою жизнь при совершенно других порядках. Зная его характер, я полагал, что увижу человека, которого время столкнуло с дороги, но я ошибся. Напротив, он стал более доброжелательным, более разговорчивым, мягче. К новому он отнесся с одобрением. Его уезд был одним из первых, который предложил Царю отдать землю крестьянам. Об институте мировых судей он говорил с энтузиазмом, понимая его значение. Он рассказал мне и о последнем заседании, и о том, как один из наших соседей, богатый и влиятельный помещик, был приговорен к домашнему аресту за то, что ударил своего слугу.

– Ну конечно, жаль старика, но ничего не поделаешь. Закон. Да и правильно. Пора положить этому безобразию конец. Многое лишнее мы себе позволяли.

Экипаж качнуло.

– Стой! – крикнул отец. Кучер остановился.

Мы ехали по дороге, которую недавно закончили строить и которой, как я узнал позже, отец гордился, потому что она была построена по его настоянию.

– Сиди. Я сейчас, – и старик, кряхтя, вылез из коляски; исправник кубарем выскочил из своей натычанки17 и собачьей рысью подбежал к нему.

– Приведет его в крестьянскую веру, – обратясь ко мне, веско сказал наш старый кучер. – Им, исправнику-то, поручили наблюдать за постройкой дороги, а он на ней только руки погрел. Три тысячи с подрядчика, говорят, содрал, а поглядите, накатка-то какая. Чистый разбой, а не накатка.

Отец шагал по дороге, то и дело сердито тыкая шоссе палкою. Исправник что-то почтительно докладывал. И вдруг отец поднял костыль и несколько раз ударил исправника со всего плеча.

– Благословил-таки, – радостно сказал кучер. – Поделом ему. Не воруй!

Отец молча сел в коляску.

– Трогай. – Мы покатили.

– Стой! – Коляска остановилась.

– Вы. Пожалуйте сюда.

Исправник, держа руку у козырька, подбежал и, видно, робея, на почтительном расстоянии остановился.

– Ближе! Ближе! Говорят вам, ближе! Не слышите?

Исправник побледнел, но подошел вплотную.

– Драться, – спокойно сказал отец, – ныне законом запрещено.

– Помил…

– Молчать! Когда я говорю, извольте молчать. За мой поступок я подлежу ответственности, и вы можете жаловаться. Порядок обжалования вам известен. Оправдываться я, конечно, не стану. Трогай.

Мы тронулись.

– Этакий мерзавец! – сказал отец. – И я хорош, ничего не могу с собой сделать. Не удержался. Разом себя не переделаешь. На все нужно время.

Когда вы много лет с кем-нибудь живете в одном доме, на одной площадке, у вас с соседом устанавливаются какие-то особенно близкие отношения. Вы друг у друга не бываете, никогда с ним не говорили, в лицо его хорошенько не разглядели, но, как я уже не знаю, помимо всякого вашего желания, вам известно, что он холост или женат, служит в таком-то ведомстве, что у него имение в Харьковской или Тамбовской губернии, – более того, что он любит канареек или боится кошек. Иногда вы перекидываетесь при встрече несколькими словами. Узнав из газет, что он получил действительного тайного советника, говорите ему при встрече на лестнице: «Как же, читал, читал, Ваше Высокопревосходительство». Или при важном событии – «Кажется, доигрались?» А он любезно отвечает: «Что-то похоже на это». Когда у вас гости и не хватает карточного стола – вы, не стесняясь, через прислугу просите одолжить, и он находит это вполне естественным. И так вы живете из года в год, и ни тому, ни другому в голову не приходит ближе сойтись.

И такие, почти соседские отношения установились между отцом и мной. О наших заботах или радостях мы никогда не говорили, но перекидывались миролюбиво несколькими незначительными фразами и, довольные друг другом, расходились в разные стороны.

Отец во многом изменился. Утром по старой привычке я ходил к отцу пожелать ему доброго утра. Однажды, направляясь в кабинет, я уже из залы услышал там какой-то писк и крики. Войдя, и странно, с тем же трепетом, с каким входил ребенком, я увидел то, чего никогда не ожидал: на плечах отца сидел двухлетний мальчик и визжал от восторга. Оказалось, что накануне приехала сестра со своим сыном. Отец улыбнулся:

– Чудный ребенок. Не знаю почему, я всегда любил маленьких детей.

«Освобожденные крестьяне»

Днем мы с отцом пошли походить по деревне. Небольшие, выросшие перед домами березки были срублены, пруд затянулся тиной, многие постройки почти развалились. Но отношения между моим отцом и крестьянами были хорошими. Держа шапку в обеих руках, встречные мужики подходили к отцу и заводили дружелюбную беседу.

– Ну, что, справились со своей пахотой?

– Слава Богу, справились, батюшка-барин.

– Знаю ваше «справились». Поцарапали землю сверху, а не вспахали как следует. И свое добро наблюдать не хотите.

– Это верно, – говорит один с плутовскими глазами. – Тепереча мы, прямо сказать, пропащий, значит, народ. Прямо скажу – отпетый.

– Врешь, каналья. По глазам вижу, лебезишь. Сидор Карпов. А ты как думаешь? Лучше вам будет жить теперь, чем прежде при помещиках?

– Смекаю, батюшка, так. Лодырю хуже, а хозяйственному мужику лучше, чем прежде.

– Верно. Ты, брат, не пропадешь, как этот лодырь пропащий.

Крестьяне засмеялись.

В нашем парке когда-то тщательно ухоженные тропинки были заброшены и поросли травой.

– Дорого платить за эту работу, – объясняет отец.

Подсобные помещения в саду переделаны в жилые.

– Я собираюсь перейти на интенсивное хозяйство, – продолжает он. – Пользоваться местной рабочей силой просто невозможно. Купил сенокосилки, а они отказываются ими пользоваться. Ты как считаешь? Думаю привезти людей из Германии. Может быть, и наши постепенно поумнеют. Ничто не случается вдруг, на все нужно время.

В усадьбе многое переменилось. В конюшне лошадей убавилось наполовину, вместо оранжереи для персиков стоит дом для рабочих; выстроены новые сараи для сельскохозяйственных орудий. Около маленького домика, где жил наш швейцарец-охотник, кто-то снимает шапку и кланяется, как кланяются крестьяне.

– Не узнаешь? Наш старый дворецкий.

– Что он теперь делает?

– Что ему делать? Век свой доживает. А нового нашего дворецкого видел?

– Нет.

– Твоя старая няня, она у нас теперь всем занимается.

– А это что за здание? – спрашиваю я.

Отец рассмеялся.

– Это ошибка с моей стороны. Выстроил я этим олухам школу, – да детей не хотят туда посылать, говорят, что им это ни к чему.

На дороге показалась тележка, запряженная сытой холеной лошадкой; ехал не спеша, трушком благообразный старик с седой бородкой в суконной поддевке; он поклонился и остановил лошадь.

– Здравствуй, Иван Петров.

Старик, кряхтя, снял шапку и степенно подошел.

– Здравствуй, Ваше Превосходительство Георгий Ермолаевич, здравствуйте, молодой барин.

Отец ему протянул руку (что меня поразило). Тот ее почтительно пожал обеими руками.

– Откуда Господь несет?

– Да ездил тут по делам, мост осматривал.

– Ну, что?

– Ничего. Две балки забраковал да пару велел еще болтами закрепить. Мост ничего. Зато шоссе, накатка. Одно горе.

– Знаю. Я вчера проезжал; мы по этому поводу с исправником уже перетолковали.

Старик смеется.

– Ну, если ты, Ваше Превосходительство Георгий Ермолаевич, уже с исправником переговорил, то подрядчик исправит.

– Посмотрим, – отвечает отец. – А как дела в Совете?

– Ничего.

– Иван Иванович заходит?

– Заходит.

– А Пазухин?

– Болен. Ну, прощения прошу. Спешу. А то никуда уж не поспею.

Отец опять подал руку, и старик поехал.

– Побольше бы таких! Одно слово – министр. Говорить у нас все умеют. Но как до теплых мест добираются, работать прекращают. Где хочешь смотри, везде одно и то же. Людей не хватает.

– А кто он такой?

– Простой крестьянин. Бывший крепостной, бывший управляющий имения в Ранцево. Еще недавно в лаптях ходил. Теперь даю ему руку и сажаю рядом за столом. Член нашей земской управы. Почтенный человек.

Калина

Как-то я зашел в комнату Калины. Постель, два стула, большой стол, на котором лежали неоконченные литографии, на стене гитара, одностволка с ягдташем и старая шляпа с орлиным пером. Он лежал и читал.

– Что ты, Калина, никак читать научился?

– Грамер и литератюр, – нарочно коверкая французские слова, сказал Калина. – Научился, не весть какая наука. Нельзя-с теперь: свободными людьми стали. На охоту, что ли, пришли звать? Что ж, пойдемте. Выводок куропаток тут близко.

– Нет, просто с тобой поболтать хочется.

– Ну, тогда пойдемте в парк. Ишь сколько тут мух набралось. Да и душно сегодня.

Мы отправились в парк и легли на траву в тени столетней ели.

– Хорошо тут, – сказал Калина. – У вас в Швейцарии, я думаю, таких деревьев не найти.

Я ничего не ответил. Было так хорошо, что и говорить не хотелось. Мы молчали довольно долго.

– А я от вас уйти хочу, – вдруг сказал Калина.

– Что ты, ошалел?

– На свет Божий хочу посмотреть. Ну, что я видел? До стола еще не дорос, а уже в казачках служил; с малолетства все при господах. Трубку подай, за дворецким сбегай, харкотинья вытри – вот и вся моя жизнь. Эх, Николай Георгиевич, нелегка наша лакейская жизнь. Сколько раз хотел на себя руку наложить. Да кому я говорю? Я хам, вы знатный барин. А помните, как я вас тогда подобрал? Да что! Что же, жилось мне, правду сказать, много лучше, чем другим из нашей братии, и вы, и Юри… Георгий Георгиевич меня любили, и Христина Ивановна, Бог ее храни, а потом и батюшка ваш меня опекать стал, а душа, душа божья есть у человека или нет? А без души-то жить никак невозможно.

Опять наступило молчание.

– Да, кроме того, и стыдно мне жить тунеядцем, у вашего батюшки на содержании. Скольких у них, у папеньки, теперь и без меня этих дармоедов на плечах. Другие господа всю свою дворню, то есть уже негодных беззубых старух и стариков, распустили. Иди себе, говорят, братец, куда хочешь. Ты теперь вольный. А куда он пойдет? чем кормиться будет? А папенька – «живи себе, старик, – говорит, – на здоровье, и для тебя хлеба хватит». Нет, Николай Георгиевич, нужно быть и справедливым. Немало я от них под сердитую руку затрещин и колотушек получил, когда они не в духе были, а что правда, то правда. Я еще молод, рисовать умею, сам себе кусок добуду.

– Куда же ты пойдешь? в услужение?

– Ну нет, довольно. Сыт по горло. Что стану делать? Куда пойду? Я правда без работы не останусь. Мир не кончается этим забором. Рисовать буду… для меня теперь ничто не далеко, фотографией займусь, это теперь модно стало, в актеры пойду… Не возьмут в театрах, на гармонии играть буду, а не то в егеря пойду. В лесу жить хорошо. Не пропаду.

Начало возрождения или канун гибели?

Осенью я уехал в Берлин, чтобы там поступить в университет. Большинство наших – вследствие волнений среди студентов – были закрыты.

Несколько месяцев, проведенных на родине, произвели на меня отрадное, но и грустное впечатление.

Было несомненно, что Россия из автомата, послушного одной воле хозяина, уже обратилась в живое существо, что наступила новая эра, эра творчества и жизни, но при этом меня неотступно тревожил вопрос: было ли происходящее началом возрождения или началом последней схватки со смертью?

Главная помеха процветания страны – крепостное право – была устранена, но освобождение не дало тех результатов, которые можно было ожидать. «Россия, – утверждают одни, – плод, еще до зрелости сгнивший». «Россия – богоносица, призванная сказать миру новое слово», – говорят другие. Кто прав, а кто нет – решать преждевременно, ибо история своего последнего слова еще не сказала. Но из этих, столь противоречивых мнений уже несомненно одно, что Россия страна сложная, не подходящая под общий шаблон. И действительно, в ее истории много неожиданного: так, в период Великих реформ русское дворянство сыграло роль, которую ни по своему прошлому, ни по своему существу, ни по тому, что было в истории других народов, от дворянства ожидать нельзя было. Дворянство везде прежде всего консервативно, противник всего нового. У нас, напротив, дворянство стало в лице лучших своих людей во главе освободительного движения и реформ и окончило блистательным финалом свою, до сих пор не особенно яркую, историческую роль. Все реформы были осуществлены исключительно им, ибо других, образованных, годных к тому элементов в те времена в России еще не было. После освобождения старое поколение дворян, потеряв почву под ногами, махнуло на все рукой и отошло в сторону. Из новых поколений часть увлеклась неосуществимыми теориями и мечтами, за реальное дело не принялась, к созиданию новой жизни рук не приложила и приложить не была способна. Начинания Царя-реформатора пришлось осуществлять лишь сравнительно незначительному дворянскому меньшинству; но лиц этих было недостаточно, и по мере того как реформы ширились и множились, в нужных людях оказалась нехватка, а у имеющихся было недостаточно энергии.

Ни помещики, ни крестьяне к новым порядкам подготовлены не были, с первых же шагов начались хозяйственная разруха и оскудение. Помещики, лишившись даровых рук, уменьшили свои запашки, к интенсивному хозяйству перейти не сумели и в конце концов побросали свои поля, попродавали свои поместья кулакам и переселялись в город, где, не находя дела, проедали свои последние выкупные свидетельства. С крестьянами было то же. Темные и неразвитые, привыкшие работать из-под палки, они стали тунеядствовать, работать спустя рукава, пьянствовать. К тому же в некоторых губерниях наделы были недостаточные. И повсюду попадались заброшенные усадьбы, разоренные деревни, невозделанные поля. Леса сводились, пруды зарастали, молодое поколение крестьян уходило в города на фабрики. Старая Русь вымирала, новая еще не народилась18.

12.Нанка – грубая хлопчатобумажная ткань обычно желтого цвета.
13.В русском издании дальнейшие события изложены более подробно:
  « – Вы, барин, должно быть, голодны, – сказала Таня, – а чем же я вас накормлю? Повар в деревню с господами уехал, – а какая я стряпуха.
  – Свари яиц да купи колбасы да бутылку кислых щей, вот и обед.
  – Ну, барское кушание! – сказала Таня. – Лучше я вам цыпленочка зажарю, а то, не дай Бог, заболеете; своей колбасы нет, а в покупной, говорят, мясо дохлых собак кладут. Мошенник нынче народ стал, а немецких колбасен близко нет.
  – А разве в немецких колбасных собак вместо мяса не кладут?
  – Что вы, барин, немец, тот дошлый. Нашему бы только содрать, а немец свой интерес соблюдает. Он покупателем дорожит.
  – Немец, значит, честнее?
  – А как же. Вестимое дело, аккуратнее. Вот и у нас теперь в людях все больше немцы живут. После освобождения наши-то совсем от рук отбились.
  – Что ты?
  – Разве вам барышня не писала? Матвей спился да от запоя и помер. Кузьма тоже больше по кабакам прохлаждается. Васька, как есть, прощелыгой стал, разными художествами занимается – одно слово артист. Феодора Папенька сами велели рассчитать, грубить начал…
  – А Калина?
  – Калина Семеныч в Терпилицах.
  – Семеныч, – обрадовался я. – Ловко. Он дворецким, что ли, стал?
  Старуха вздохнула:
  – Дворецкого теперь у нас больше не полагается. Теперь всем заведует Христина Ивановна.
  Я рассмеялся.
  – Няня? и за столом распоряжается?
  – Как можно! За столом за старшего теперь буфетчик Карл Готлибович орудует.
  – А что горничные, Феня, Акулина, Таня, Лиза?
  Старуха махнула рукой. Стыдно ей выговорить.
  – Гулящие стали, вечером по Невскому таскаются. Феня, та честная, за каптенармусом замужем; хорошо живут. Доходы у него от должности большие.
  – Вот как.
  – И везде, и везде то же самое. От старых господ отошли. Поживут у новых неделю-другую и опять место оставят. Так из дома в дом и шляются.
  – Отчего это, Таня?
  – Палки на них больше нет, вот отчего, – сердито сказала Таня и ушла готовить обед.
  Ничего, подумал я. На все нужно время, на все нужна эволюция. От свободы люди делаются лучше, а не хуже.
  На другое утро я у Аничкина моста взял лихую тройку и отправился в Стрельну, откуда дальше должен был до Терпилиц ехал на перекладных. И опять запели милые веселые бубенчики, и опять замер дух от так давно не испытанной бешеной, лихой русской езды. Но от Стрельны началась досель не испытанная мука – езда на перекладной. Сиденье прилажено как раз на оси безрессорной телеги. От беспрерывной жесткой тряски нестерпимо болит спина, затылок ноет, голова вот-вот, кажется, сейчас лопнет. Уже не погоняешь ямщика, а умоляешь ехать тише, не по твердому шоссе, а рядом, сторонкой, по полю. Будь они прокляты, эти перекладные.
  Ошалев, разбитый, голодный, злющий, я на рассвете переехал нашу границу, и радостно забилось сердце. Все родное, все милое, все так знакомое. Но на полях уже не шеренги цветистых баб деревянными граблями сгребали сено, но работали, как за границей, одиночные люди конными железными граблями. Встречные парни уже не ломают перед прохожим “барином” шапку, но даже не отвечают на мой поклон.
  В усадьбе нашей еще спали, и меня с недоумением холодно встретил незнакомый чопорный немец. Но прибежала няня, и я бросился ее обнимать; явились и старые дворовые, причитывая и всхлипывая, и мы перецеловались. Прибежала в наскоро накинутом кокетливом халатике незнакомая стройная девушка и, плача, бросилась мне на шею. Зайка! Неужто это моя маленькая смешная Зайка? Пришла и старшая сестра, и мы радостно обнялись. Прибежала маленькими шажками, какими только бегают в болоте, тетя Женя, а за нею, пыхтя, приползли ее до безобразия откормленные Амишки и Шарики. Отца дома не было. Он уехал в Ямбург на съезд мировых судей, коего он, как почтенный судья, был председателем. А Калина был на охоте.
  Весть о моем приезде разнеслась по усадьбе, и со всех сторон, даже из деревни, сбежались старики посмотреть на молодого барина. Но никто из моих сверстников, никто из тех, с которыми мы играли в солдатики и в городки, не пришел. Странное явление, которого я никогда себе объяснить не мог: люди, пережившие сами весь ужас крепостного права, на своей шее испытавшие все его прелести, после освобождения к своим бывшим господам никакого чувства озлобления не питали, между ними даже продолжала существовать какая-то родственная связь. Молодое поколение, напротив, хотя страдающим лицом не было, чем дальше – тем больше озлоблялось и становилось враждебнее.
  Целый день на меня охали да ахали.
  – И как ты переменился, – сказала Вера. – Такой веселый, добродушный. Сознайся, что ребенком ты был невыносим: раздраженный, всем недовольный, дерзкий и вспыльчивый.
  Мы с Зайкой только переглянулись, и я сознался.
  Вечером, когда все полегли спать, Зайка зашла ко мне, и мы наедине проговорили до поздней ночи. Меня тревожило свидание с отцом, мне хотелось подробно узнать все, что со дня моего отъезда случилось в России; то, что теперь происходит. Даже несколько дней, проведенных мною на родине, мне дали понять, что если многое изменилось к лучшему, то не так, как я думал, а совершенно иначе.
  – Напрасно ты опасаешься, – сказала Зайка, – отец совсем не такой, каким мы его детьми себе рисовали; он вспыльчив и невоздержан, правда, и поэтому порой с ним тяжело; но он чудный человек, я его узнала и всей душой люблю… – она усмехнулась, – хотя и побаиваюсь, не его, конечно, а его диких выходок. Но если бы ты знал, как он горячо относится к новым начинаниям Государя; как он искренне сочувствует благу народа. Его только нужно понять. Все у вас сойдет прекрасно. А что у нас в России творится? Не знаю, что и сказать. Я многого сама понять не могу. Старые порядки все проклинают, а новыми тоже недовольны… Впрочем, сами поживем – увидим. Помнишь, у нас, когда мы были маленькими, были тетради, которые доктор Берг называл “оллопотридами”? Туда попадало всякое несовместимое, – и арифметические вычисления, и картинки от конфет мы клеили туда, и стихи писали… Такой “оллопотридой” мне порой кажется и Россия. И слишком отсталая, и слишком передовая, милая и скверная… А знаешь, что я тебе посоветую? Завтра отец приказал прислать за ним коляску; поезжай и ты, это ему будет приятно.
  Мы на этом и порешили, и на другой день я поехал в Ямбург, в “Яму”, как она именовалась при Петре и таковой осталась и поныне.
  Отца я застал в съезде мировых судей, он подписывал какие-то бумаги и меня сразу не узнал.
  – А, это ты? – и протянул руку, которую я поцеловал. – Я сейчас кончу, – и продолжал свою работу, изредка перекидываясь отрывочными словами с секретарем. – Ну, готово, пойдем обедать, а затем поедем. А я тебя сразу не узнал; ты на Мишу похож стал, когда он был твоих лет.
  Все это было сказано, как будто мы только что виделись.
  – А вы мало переменились, – сказал я.
  – Подагра проклятая мучает. Да теперь некогда болеть, работать нужно. Только поспевай. Ты слыхал, что у нас тут делается? Дай Бог здоровья Государю. Великое он начал дело… да помощников только мало. Ничего – перемелется, авось мука будет. На все нужно время.
  За обедом в каком-то первобытном собрании, где, впрочем, кормили превкусно, речь зашла о последней сессии губернского земского собрания, окончившейся курьезом. После ультралиберальных речей гласных Платонова и Кубе в зале появился граф Петр Шувалов, в то время, если не ошибаюсь, шеф жандармов, и по Высочайшему повелению закрыл собрание, и все члены отданы были под суд. Вследствие этого на другой день оказалось, что сессия Государственного совета рискует не состояться. Многие ее члены, между ними и Светлейший князь Суворов, петербургский генерал-губернатор, были гласными, а состоящие под судом по закону временно от своих должностей устраняются. Пришлось отдачу под суд отменить.
  – Да, – сказал какой-то господин, – пусть тормозят сколько угодно, а неизбежное все-таки будет.
  – То есть? – спросил отец.
  – Парламент, как в Англии.
  – Я английскую конституцию не знаю, – сказал отец, – и потому о ней судить не берусь. Учился я в кадетском корпусе, но, бывши за границей, я на работе видел прекрасную молотилку и такую купил. Но работать на ней у нас никто не сумел; ее с места испортили, и теперь из нее сделали нечто вроде курятника; там гнездятся куры.
  – Справимся, – с самодовольным видом заметил собеседник, Платонов…
  – Да, да, – сказал отец. – Лидеров… кажется, это так называется? Спикеров, премьер-министров у нас найдется больше, чем нужно. Даже тут у нас в Ляге их наберутся дюжины. А в уездную управу кого выбрать – не находим. Краснобайствовать мы мастера, а дело делать…
  Так как же господа? Кого мы выберем в управу? Нужно решиться. – Но никто ответа не дал» (С. 68—71).
14.Введение земских учреждений и реформа суда начались в 1864 г.
15.Цитируется стихотворение А.С. Пушкина «Кавказ» (1829).
16.Мировой суд был создан в 1864 г. для рассмотрения незначительных гражданских исков и мелких уголовных преступлений. Мировой съезд, состоявший из мировых судей уезда, утверждал решения мирового суда по наиболее важным делам и рассматривал жалобы на его приговоры.
17.Натычанка – легкая плетеная бричка.
18.В русском издании далее следует: «И невольно зарождался мучительный вопрос – начало ли это возрождения или начало агонии? Возрождения? – едва ли.
  После великих реформ самодержавие стало немыслимо; оно неминуемо должно было или эволюционировать к конституционной монархии, или рухнуть. Длительной неподвижности история не знает. Русские самодержавцы этого не поняли. После реформ Александр II и особенно его преемники забыли о благе народа; их единственной целью, святыней святых стало сохранение во что бы то ни стало самодержавия, и Россия опять, как при Иване, была поделена на опричнину и земщину, на “мы” и “они”. “Мы” – правительство, немногие его честные слуги, и бесчисленные его холопы – “они” – вся остальная Русь. “Мы” все знали, все могли, были непогрешимы; “они” – были опасны, все, что они делали, говорили и особенно думали, во всем подозревалась крамола; к этим крамольникам были причислены огулом и судьи, и профессора, и земские деятели; о молодежи и не говорилось. Единственная реальная ценность были “мы”. Неминуемым результатом этого ослепления было, что часть “их” действительно начала подкапываться под правительство, остальная часть, прибавлю – самая полезная, отошла в сторону от общественных дел и была заменена людьми, желающими не блага страны, а преследующими лишь свои собственные интересы. И после минутного расцвета начался период застоя и разложения, длившийся вплоть до наших дней. В течение почти полстолетия Россия обратилась вновь в разлагающееся болото неподвижно стоящих вод» (С. 78).

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
21 ekim 2024
Yazıldığı tarih:
2023
Hacim:
660 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
9785444824672
Önsöz:
А. Зейде
Telif hakkı:
НЛО
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu