Kitabı oku: «Спасибо одиночеству (сборник)»
© Гайдук Н.В., 2016
***
Время смеяться и время плакать
Глава 1
Осенний ветер за окошком голосил и причитал, обдирая последнее золото с мокрых, словно бы заплаканных берёз. Ставня за окном поскрипывала широким деревянным крылом – заунывно курлыкала, не в силах улететь под небеса, заваленные перьями холодных облаков.
После кошмарной новости, громом ударившей по телефону, Полынцев закаменел возле окна. И долго так стоял – сутулым изваянием. И точно так же, как мелькали рваные листочки за окном, – мелькали рваные мысли: «Как же это так?..
И почему?..»
Затем кто-то пришёл, зашараборился в тёмных сенях. Это был сосед Семён Самоха, человек жизнерадостный, шумный.
Самоха, разбогатевший в тот год, самодовольный до ушей, в гости любил приходить не один, а с подругой своею, блондинкой – так он называл поллитру водки.
– Извини, что поздно, – заговорил сосед, поздоровавшись. – Вижу, свет горит…
– Поздно, – не поворачиваясь, многозначительно согласился Полынцев. – Поздно. И никто не извинит.
Самодовольная улыбка у Самохи укоротилась. – Не понял. В каком это смысле?
Хозяин не ответил. Правая, горделиво вскинутая бровь его, подрагивала чёрною подковкой.
– Проходи, – уже погромче пригласил хозяин. – Чего там расшиперился.
Услышав странный голос – ледяные, низкие регистры – сосед насторожился.
– Так я, может, не вовремя? – Нет, в самый раз. Присаживайся.
Сосед увидел бледное лицо, обрамлённое чёрно-серебристой каймой бородки.
– А что случилось?
Полынцев погонял по скулам желваки – бородка запрыгала. Глубоко и надсадно вдохнув и выдохнув, как человек, только что вынырнувший из воды, он хрипловато проговорил:
– Звонили… Бывшая моя…
– Жена, что ли? – Самоха отчего-то улыбнулся. – Ну и что она?
– Да ничего. – Полынцев опустил тяжёлые глаза. – Сказала, чтоб ты меньше скалился.
Покусывая верхнюю губу, похожую на заячью, сосед в недоумении пожал плечами.
– Ну, извини. – Сосед собирался уходить.
– Постой! – Полынцев подошёл к нему. – Ты что хотел? Чего сияешь?
– Да ладно, в другой раз…
– Другого раза может и не быть. Я уезжаю.
– Да? И с чего это вдруг? – Сосед бестолково похлопал глазами. – И далеко?
– В Ленинград.
И опять Самоха улыбнулся – заячья губа растянулась под коротким, но широким носом.
– Ты хочешь сказать, в Петербург? – Он поллитровку поставил на середину пустого стола. – А я контракт сегодня подписал. Американцы дали «добро».
– Ну, вот и славненько. Давай отметим. – Полынцев стаканами звякнул, выставляя на стол. – Значит, сельское хозяйство будет на подъёме?
– Будет. Куда денется? – Самоха присматривался к нему. – А что случилось-то? Можешь сказать?
Известково-бледное лицо хозяина стало ещё бледней. – Давай сначала врежем…
– Лады! – Сосед проворно скинул верхнюю одежду и подсел к небольшому самодельному столу.
Через минуту-другую на клеёнчатой скатерти мерцала трёхлитровая банка с огурцами, банка с мёдом, баночка с горчицей; хлеб нарезан по-мужицки – ноздревато-крупными ржаными ломтями.
– Отличный мёд, алтайский, – равнодушно похвалил хозяин, разливая по стаканам.
У Самохи глаза увеличились вдвое, когда хозяин выпил, забывая чокнуться и, перепутав банки, стал на хлеб намазывать горчицу и уплетать её в качестве мёда.
– Видно, сильно по мозгам шарахнуло, – вслух подумал сосед и скривился так, словно тоже горчицы налопался.
– Шарахнуло, так шарахнуло! – Полынцев губы вытер рукавом. – Ну, давай по второй.
Семён покачал головой.
– И за что же мы пьём такими ударными темпами?
– За твой контракт.
– Да брось! Ты что как маленький?
– Да нет, я, кажется, сегодня повзрослел. – Мысли в голове Полынцева продолжали метаться как рваные листочки за окном. – Значит, говоришь, тебе дают «добро»?.. Ну, это хорошо… А ты займёшь мне денег?
Сосед поправил галстук, которым недавно стал себя хомутать – хлебная крошка с галстука упала.
– А сколько тебе? И зачем?
– Мне надо срочно лететь. – Полынцев угрюмо посмотрел за окно. – Хочу разобраться с козлами…
– Сельским хозяйством тоже заняться решил? – не без ехидства спросил Самоха, недовольный тем, что с ним играют в прятки.
– Да-да. – Полынцев ухмыльнулся. – Капусту для козлов буду сажать на асфальте.
Почуяв что-то неладное, Самоха насторожился:
– А самого не посадят?
Глаза хозяина, блуждавшие по комнате, будто по тёмному лесу, остановились на охотничьем остром ноже, мерцающем посредине стола.
– Не исключаю такой возможности.
Сделав губы трубочкой, Самоха присвистнул.
– И как же после этого я тебе займу?
– Элементарно. – Полынцев твёрдо посмотрел ему в глаза. – Я расскажу – и ты займёшь. Если не козёл…
– Слушай! – Самоха резко поднялся. – Ты следи за базаром! А то ведь можно и схлопотать…
И Полынцев поднялся, только не спеша, лениво. Распрямившись, он демонстративно подставил скулу, отороченную бородкой.
– Бей, – произнёс равнодушно. – Чего рот разинул? – Да пошёл ты!.. – Сердито сверкая глазами, Самоха тяпнул водки, хотел что-то сказать, но промолчал.
Дверь за ним с тихим скрипом закрылась, будто всхлипнула.
Глава 2
Звали его Фёдор Поликарлович; такое удивительное отчество в документы по ошибке влепили – вместо Поликарповича. Какое-то время отец Поликарп пороги околачивал в разных «инстанциях», исправить хотел, но вскоре убедился в правоте нехитрого суждения: что написано пером, чёрта с два потом вырубишь топором. Так сынку и пришлось по жизни идти – Поликарловичем. «Ну, а что? – позднее подумал сынок. – Звонко звучит!» Отцу, может быть, и обидно, а ему оригинальное отчество даже понравилось, потому что сам большой оригинал.
После того, как сосед ушёл, Фёдор Поликарлович долго сидел в пустой нетопленой избе, напряжённо глядя в дальний угол, который прежде назывался «красный» и в нём когда-то находилась тёмная от времени, потрескавшаяся икона, возле которой по праздникам зацветал огонёчек лампадки. А потом, когда не стало матери, он взялся делать ремонт и куда-то заныкал святого Угодника – теперь не припомнит.
Бесцельно блуждая по комнате, Полынцев опять посмотрел в красный угол, испытывая жгучее желание перекреститься. Правая, горделиво вскинутая бровь его чёрной подковкой подчеркнула мутный глаз. «А где же она есть?» – подумал про икону.
Книжные полки, которые сварганил своими руками, были грубоваты, но зато крепки – держали кирпичную кладку отечественной классики и зарубежной.
Дрожащими руками он начал вынимать какие-то альбомы, папки с бумагами. Всё это в беспорядке растарабарилось на полу возле кровати и под столом. Забывая, что ищет икону, Фёдор Поликарлович глазами стал цепляться то за одну страничку, то за другую. Все они исписаны мелким убористым бисером, а кое-где виднелись почеркушки на полях – рисунки. Полынцев даже вздрогнул, когда наткнулся на старый косматый набросок, под которым написано: «Вурдала Демонович». Брезгливо морщась, он порвал космато-кошмарную морду – скомкал и отбросил в сторону печки. А затем под рукой оказался конверт, в котором нашлась фотография – сын и дочь, погодки, вступающие в пору цветущей юности.
Сердце громко бухнуло и словно потянулось к фотографии – потянулось так, что какая-то жилка в груди зазвенела от боли.
Он поднялся и жадно допил – прикончил всё, что булькало в поллитровке. И снова понуро, сутуло сидел за столом – будто с перебитым позвоночником. Набрякшими глазами, не мигая, смотрел и смотрел на фотографию…
– Как же так? – спросил он тишину и пустоту. – Неужто в самом деле?..
Голова, тяжелея, склонилась над фотографией – горячий лоб ударился в столешницу. Но через минуту-другую он резко поднялся – чемодан паковать.
Ветрюган за окошком перестал надсадно завывать – крупные капли защёлкали по карнизу, точно воробьи туда слетелись на зерно. Полынцев яростно захлопнул крышку чемодана – прищемил какую-то страницу, исчирканную вдоль и поперёк. Постоял, потерянно глядя в окно. И вдруг зачем-то стал рукой стеклину протирать: словно бы слёзы пытался стереть – слёзы с той стороны… А затем горячий лоб его прижался к чёрной крестовине холодного окна. И ему – как этому осеннему дождю – заплакать захотелось, зарыдать и завыть, горе своё размочить. Да только он не мог – давно отвык. Зато к нему вернулась детская привычка ногти грызть. «Это самоедство, – промелькнуло в голове, – если не хуже…»
В нём просыпался тёмный, страшный зверь, готовый не только что ногти – горло перегрызть тому, кто повинен в кошмаре, случившемся в далёкой Северной столице.
Продолжая собираться, он точно провалился в подпол или в тартарары – темно стало в доме. Пробки перегорели. Полынцев постоял во мраке у окна, глядя в небо и рассматривая реку, засыпанную холодными звёздными искрами.
– Если долго всматриваться в бездну – бездна начинает всматриваться в тебя, – пробормотал он, двигаясь наощупь. – А где же запасные? Куда я их заныкал?
Перегоревшие пробки – пропади они пропадом! – Полынцев заменил на пробки от русской водки. Даже сам не заметил, как так получилось. Божий свет пропал почти на сутки – это было затмение в отдельно взятых человеческих глазах. Затмение организовать помог всё тот же Самоха, расторопный и услужливый, как официант, – ящик водки припёр и закуску. А потом подсунул документ на подпись – бумага на продажу дома. Фёдор Поликарлович, пока ещё был при мозгах, заартачился, тихоокеанскую селёдку порезал на той бумаженции. Но Самоха, зараза, как фокусник, хитровато посмеиваясь, опять достал из-за пазухи белоснежного голубя – второй экземпляр. Водочка, в конце концов, сделала своё сатанинское дело – Полынцев рассиропился и подписал.
«Или всё-таки нет? Не подписывал? – прочухавшись, гадал он, опухшими глазами обозревая горницу, похожую на поле после боя. – Продал я хату или нет? Кто я здесь? Хозяин? Или хрен собачий?»
Глава 3
Утро было мёрзлое – земля зачугунела. Вчерашние следы, впечатанные в грязь, казались такими крепкими – никакому солнцу ни весной, ни летом не отогреть. Сто лет пройдёт, казалось, всё кругом изменится и только вот эти следы – твои следы! – навсегда останутся, чёрной цепью протянувшись к родному дому откуда-то из гулких, пустых полей, некогда чистых, весёлых, полных разнотравья и разноцветья, засеянных золотом пшеницы, донника…
Возле ворот Полынцева остановился немецкий «Опель» светло-серой масти.
– Шеф! – позвал Самоха, выглядывая из окна. – Лошади поданы! Целый табун в сто пятьдесят жеребцов!
Однако «шеф» и ухом не повёл, внимательно рассматривая оттиски затвердевших следов.
– Каменный гость приходил, – пробормотал он, забираясь в машину. – Командор, не иначе…
– Кто? – Самоха сморщил переносицу. – Это когда? Уже после меня?
– Нет, после Пушкина. После великих маленьких трагедий. Сосед настороженно покосился на него и вскинул руку дорогими часами, брякнувшими на браслете.
– Не опоздать бы!..
От районного центра до города полста километров по трассе, а если немного срезать – по старой дороге, через лога сосново-берёзовые перелески – на трассу можно выбраться ещё скорее.
– Хочешь сократить, Сократ? – спросил Полынцев, когда увидел, что автомобиль сворачивает в сторону.
– И сократить, и посмотреть заодно. Я же тут весною сельским хозяйством буду заниматься, – напомнил Самоха неожиданно завопил: – Смотри! Смотри! Косой рванул!.. – А затем тихонько: – Эх, надо поохотиться. Отвезу тебя сейчас, ружьишко возьму и в пампасы…
Поехали туманными полями, покато уходящими к большой реке, затаившейся неподалёку. Полынцев глядел исподлобья, сопел. Эти поля, давно заброшенные, из края в край безбожно зачертополошенные, наводили на него уныние, тоску и великую грусть. И не очень-то верилось, что этот балабол Самоха сможет когда-нибудь окультурить, золотом зерна засеять и заколосить это сиротливое пространство, посреди которого там и тут торчали скелеты разрушенной фермы, разбитого разграбленного коровника.
Заледенелый ручеёк попался на пути. Можно было легко обогнуть, но самоуверенный Самоха шуранул напропалую, подумал, что холод усмирил ручеёк. А под коркою льда оказалась такая засада – задние колёса врюхались до половины. Свирепо газуя, Самоха выглядывал из окна – колёса длинно и грязно плевались.
– Толкай! – горланил Семён. – Сильнее толкай!
– А я что делаю? Пивко тут пью? – ворчал Полынцев, огненно-багровый от напряжения, словно только что из бани вышедший.
Проклятущий «Опель» намертво засел – ни вперёд, ни назад. А время шло… А самолёт не будет ждать…
– Фашисты долбанные! – Выйдя из машины, Самоха присел на корточки. – Зачем такая низкая посадка? По нашим дорогам не едешь, а по-пластунски ползёшь, брюхом кочки срезаешь…
Где-то в берёзовой роще раздался выстрел – раскатистое эхо гулко побежало по логам, испугавши птицу, что-то клюющую на пригорке неподалёку. Распахнув тёмно-серые крылья, орёл-могильник нехотя подскочил над землёй – отпрянул от своей поклёвки, однако же, не улетел.
– Пойду, позову мужиков. – Полынцев поглядел в сторону рощи. – Может, выдернем.
Земля, на полвершка прохваченная полночной стужей, позванивала под ногами. Изредка встречался полевой цветок – почерневший горицвет, синевато-серый колокольчик – вмороженные в чистую линзу ледышки.
Порою поскальзываясь, каблуками раскусывая хрустящие льдинки, Фёдор Поликарлович взошёл на пригорок.
Костёр, трепыхая косицами дыма, приплясывал неподалёку. Виднелись три фигуры – угловатые, чёрные на фоне берёз. Поодаль от костра торчали ружья, прислонённые к деревьям. Патронташ висел на ветке. Собака, сидящая около ружей, сделала попытку приподняться и зарычать, но тут же вновь прижала мохнатый зад – охотник что-то гортанно резко проговорил на языке инородцев. Полынцев подошёл поближе.
Три человека – темнокожих, горбоносых – обдирали зайца.
Особенно сильно поразил Полынцева один из охотников – высокий, плотный. Несмотря на зябкую погоду, он был в одной рубахе, распахнутой на груди, рукава закатаны по локоть. Странно короткие руки охотника – будто приставленные от низкорослой фигуры – волосатые, цепкие лапы ярко испачканы тёплой сукровицей, голубовато дымившейся прохладном воздухе. И подбородок охотника, и горбинка чёрного носа, и даже надбровье – это, наверно, когда поправлялась фуражка – всё было запятнано кровью.
«Вот таким должен быть Вурдала Демонович!» – промелькнуло в голове Полынцева, который всегда и во всём невольно отмечал что-нибудь такое, что потом могло бы пригодиться работе над словом, над книжным характером.
Полынцев объяснил охотникам, в чём дело, и они спокойно согласились. Прицепив ободранного зайца к высокой ветке – чтобы собака не соблазнилась – Вурдала Демонович вытер ладони о брюки на пухлом заду, и опять гортанно, резко прогыргыркал что-то на своём языке.
Охотники спустились к мелкому, но вязкому ручью – навалились крепкими плечами, зарычали, жутковато вращая куриными белками чёрных глаз. Прошло минуты три-четыре и немецкий «Опель» опять стоял на ровном, твёрдом месте – грязные капли дробинами падали с поддона.
– Хорошая тачка, – с гортанным акцентом похвалил Вурдала Демонович, похлопав «Опель» по горячему капоту. – Какого года?
– Старая! – Семён отмахнулся. – Но ничего ещё, жеребчики резвые, бегают.
– Умеют немцы делать, – похвалил Вурдала Демонович, поправляя закатанные рукава.
– Умеют! – угодливо подхватил Самоха. – А мы? Ё-моё…
Победители, называется!
Подобострастный голосок соседа не понравился Фёдору Поликарловичу.
– Побеждает не тот, кто умеет делать машины…
– А кто? – заинтересовался Вурдала Демонович, кривя усмешку.
Полынцев посмотрел ему в глаза, подчёркнутые буйными бровями.
– На войне побеждает тот, кто меньше себя жалеет. Русская пословица. Ну, всё, орлы, пока, спасибо за подмогу.
Неожиданная встреча с охотниками оставила в душе Полынцева неприятный осадок. Будучи уже в самолёте, он опять и опять почему-то вспоминал ободранного зайца и, глядя на белую пушистую шкуру облаков, с грустью думал: «А я, дурак, всё сказки сочиняю. И про зайцев даже сочинил. А как же иначе? Прозаик – тот, кто пишет про заек. Интересно было бы узнать: бывшая моя читала мои сказки ребятишкам? Или нет?»
Земля под крылом самолёта разгоризонтилась от края и до края – стало видно так далеко, что Полынцев даже как будто разглядел Архангельскую область, Русский Север, куда он укатил с молодою женой – короткое было, но славное свадебное путешествие.
Глава 4
Сначала в Ленинграде сын родился – наследник мечты и надежды; так, несколько возвышенно и выспренно, Фёдор подумал тогда. Хорошая пора была – весенняя. Ветер всё шире и смелее раздёргивал тучи над городом. В облаках – из окна далеко видать – золотом горел высокий, непоколебимый шпиль, создававший иллюзию настоящего ангела, летящего над Питером и словно бы нацеленного именно сюда, в эту квартиру, где хозяева сгоношили скромное застолье по случаю рождения ребёнка. Жёлтые пятна солнечного света дрожали на стене, цыплятами бегали по полу и пропадали где-то под детской кроваткой, под столом и стульями – перистая облачность драными перинами пролетала на фоне солнца. Погодка день за днём всё шире улыбалась; апрель был на исходе, а майская пора в этом краю – от слова майка; ну, это шутка, а вот насчёт рубахи в мае в Ленинграде – вполне серьёзно. Хотя время от времени майские ночи там светлыми бывают не только от света – от снега, внезапно упавшего.
Застолье хрусталём тогда звенело, балагурило навеселе; мужики выходили подымить на площадку и Фёдор с ними тоже, хотя и не курил.
– Ну, вот! Поздравляю! – воскликнул Василий Капранович, добродушно обнимая зятя. – Теперь пойдут пелёнки, распашонки. Спокойная твоя житуха, Федя, кончилась.
Правая, горделиво вскинутая бровь его – ещё сильнее вскинулась.
– Всё только начинается, – загадочно ответил зять. – Я вместе с пелёнками и чемодан купил…
Восторженно горящие глаза у тестя медленно погасли.
– Чемодан? Я что-то не понял. Что это значит? – В Москву поеду.
Озадаченный тесть глубоко затянулся.
– В Москву? Зачем? А как же здесь?
– Нормально, – успокоил зять. – Мавр сделал своё дело, мавр может уходить, – грустно улыбаясь, произнёс он цитату из драмы Шиллера.
Тесть был простым рабочим, крайне далёким от Шиллера. – А причём тут мавра? Что происходит?
– Потом объясню, – пообещал Полынцев, отмахиваясь от дыма. – Я уезжаю на заработки.
– А-а! Ну, это другое дело. – Василий Капранович тяжёлой пролетарской рукой поцарапал затылок. – И что? Надолго?
– Пока не знаю.
– А здесь-то что? Никак?
– Здесь не получается. А там есть кой-какие зацепки.
– Ты мужик, хозяин, – согласился тесть, – тебе решать.
– Естественно! – с гонорком подхватил захмелевший Полынцев. – Я сам свою судьбу построю.
Красивые слова умел он говорить, только ещё не знал элементарного: какие бы красивые слова не говорили мы – поступки наши говорят куда красноречивей.
Ах, какой тогда был снегопад! Колдовство и светопреставление! «Снегопредставление» – такой неологизм придумал он, оказавшись на пороге прощания. Снег шарахнул как из пушки – огорошил, ослепил. Полынцев, неосмотрительно легко одетый, ругая себя дураком и простофилей, стоял, разинув рот, смотрел на снегопад, разноцветно и волшебно озарённый простыми фонарями и трехголовыми уличными канделябрами, искусно откованными лет двести назад. Он совершенно забыл о сюрпризах здешней майской погоды и потому оказался в одной рубахе посреди заснеженного города. Снег выпал ближе к ночи, когда Фёдор – не то, чтобы тайком, но как-то суетливо, скомкано – собрался и поехал на вокзал. Снегопредставление изумило его и одновременно встревожило. Он смотрел на газоны, где уже проклюнулись цветы, смотрел на озеленённые кусты, деревья. Он, как сейчас это помнится, тревожился о том, как бы не погибла, не померзла вся эта вешняя флора. И ничуть ему не горевалось, не печалилось о тех, кого бросает на произвол судьбы. А что горевать? И зачем рассиропливаться? Сам он вырос без отца потому, наверное, с весёлою, гусарской бесшабашностью оставлял семью – не первую, кстати сказать, но там-то хоть были одни только жёны, детишек не завёл, а тут…
Фёдор оглянулся – от подъезда за ним протянулись чёрные следы по снегопаду. Он передёрнул плечами: не столько зябко было, сколько неприятно смотреть на эту цепь, которую он сам размашисто растягивал – до первой станции метро.
«Ничего! – бодрился беспечный ходок, уже располагаясь около прохладного вагонного окна. – Я вырос, не загнулся, парень тоже вырастет! Если разобраться, так ему без папки будет даже лучше. Самый страшный звук для мужика – голос плачущего младенца. Где-то прочитал, не помню где».
В ту пору глаз его ещё не заострился, чтобы заглянуть во глубину – в потёмки своей души. Может быть, не мог он, а может, не хотел – в силу возраста – копаться, разбираться, что же ему надобно от жизни, какая бунтарская сила всё время движет им, руководит. Тогда ясно было только одно: он для семьи не пригоден – как тухлый фарш для котлеты. Грустно? Да, очень грустно. И, тем не менее – факт, от которого не отмахнёшься. Расплата за талант порой бывает наделена такой громадной грустью, что лучше б ты родился полной бездарью, сидел бы на завалинке, курил да лапти плёл, но тебе Господь Бог или кто-то другой сказки плести повелел. Так что некогда, какая тут семья? Извини – подвинься.
«Враньё всё это! – сам с собою спорил он, отъезжая всё дальше от Ленинграда. – Сколько русских классиков были семьянинами самой высшей марки? Взять хотя бы Льва Толстого. Или этого… Да много! Много, всех не сосчитать.
Талант? Вот ничего себе, нашел оправдание. А с другой стороны – разве это не так? Разве это не Лев Толстой в молодые годы жизнь прожигал напропалую, любил кутить, до нитки проигрывался в карты? Разве это не он завёл себе «Журнал для слабостей», в котором отчитывал себя за пустопорожнее времяпровождение? Так что всё правильно: расплата за талант…»
И всё-таки Полынцев в глубине души не мог сам себя убедить. Он ещё не понимал, но уже догадывался: дело не только в таланте. Печальный опыт стылой безотцовщины отозвался в нём каким-то странным, глухо затаённым чувством ожесточённости и даже мстительности по отношению к миру, его окружавшему. С возрастом это чувство угаснет, и на смену ему под горло подкатит другое чувство – щемящее чувство уходящего поезда, за которым он будет готов бежать босиком по морозу, потому что в том поезде от него навсегда уезжало нечто золотое, бесценное, что вовек не заменить ни вольною волей, ни разгулом вдохновенного творчества. Ничем ты не заменишь тот простой, великий смысл земного бытия, который человеку даёт семья, ребёнок. Но осознание этого простого и великого – за горами пока что, за долами, какие предстоит ещё пройти, ломая ноги на перевалах и задыхаясь от вольного ветра. Всё это будет после, а пока – он силён и молод, он беспечен и легко смеётся в мурло своим печалям и невзгодам.
Москва, куда приехал он, шумела и гудела, как шумит-гудит большое дерево, стоящее на семи ветрах. Золотыми листьями на ветках там и тут сверкали купола новых церквей и минаретов. Чёрными дырами-дуплами на этом древнем дереве обозначены входы в метро. Железобетонными гнездами, дерзновенно свитыми где-то под облаками, торчали новые высотные дома, где обретались птицы всех мастей – со всех волостей. Трудолюбивые дятлы при помощи отбойных молотков день и ночь долбили столичные дороги. Соловей – то курский, то сибирский, то дальневосточный – рассыпное серебро и золото сорил по театрам, по ресторанам и даже под открытым небом на площадях и улицах. Грачи постоянно встречались – носатые, гортанные жители кавказских гор. Попадались молодые милые кукушки, так ловко умеющие подкладывать в чужие гнёзда своих птенцов; причём кукушек этих – родителей, отказывающихся от детей – с каждым годом становилось всё больше и больше, только их нельзя было заметить: современная кукушка – при помощи косметики и нарядных тряпок – сказочно преображалась, на жар-птицу становилась похожа.