Kitabı oku: «Герой конца века», sayfa 3
VI
В Варшаве
Варшава первой половины семидесятых годов, как и Петербург, представляется бывавшим в ней в то время совершенно иною, нежели нынешняя Варшава.
Польское противостояние всему русскому было в ней почти повсеместно, несмотря на суровый урок, незадолго перед тем данный польским «политическим фантазерам». Польский говор слышался повсюду, и к лицам, заговаривавшим в публичных местах, театрах, ресторанах, цукернях и огрудках (загородных садах) по-русски, относились если не совершенно враждебно, то крайне пренебрежительно, – над ними прямо глумились даже ресторанные гарсоны, очень хорошо понимавшие по-русски, что оказывалось тотчас же при получении хорошей платы «на чай», но притворявшиеся непонимающими и заставлявшие русского, или, по их выражению, «москаля», по часам ждать заказанного стакана кофе, не говоря уже о кушанье.
В цукерне Лурса, например, одному приезжему русскому, приказавшему подать себе кофе со сливками, лакей подал кофе и на тарелке слив, пользуясь тем, что сливки по-польски «сметанка», и он-де не понял посетителя.
Появившиеся по распоряжению свыше переводы на русский язык польских вывесок над магазинами и ресторанами тоже дышали в большинстве явной и злой насмешкой над государственным языком; так в окне одного из ресторанов в Краковском предместье красовалось объявление: «фляки господарски», а внизу перевод: «хозяйские внутренности».
Это мелочи, но по этим мелочам можно было судить о настроении города, имевшего в то время совсем иную, нежели теперь, политическую, если можно так выразиться, окраску.
В течение четверти века из польского города Варшава обратилась в русский, чему, конечно, немало способствовало разумное управление краем путем сближения русского общества с польским.
Войска, стоявшие в то время в этом городе, держались обособленно от горожан, и большинство их, а также и гусарский полк, в который поступил Николай Герасимович Савин, расположены были не в самой Варшаве, а в предместье Лазенках, отстоявшем от центра города в двух-трех верстах.
Это расположение полка, а также и его традиции налагали на полковую жизнь особый отпечаток тесного товарищества. Офицеры были всегда вместе, жили одной семьей, клуб же связывал их еще больше. Натянутых товарищеских отношений, часто встречавшихся в петербургских гвардейских полках, не существовало, и даже разгульно-гусарские кутежи носили чисто семейный характер.
Несмотря на такое обособленное положение военных, жизнь их все же текла в почти беспрерывном веселье.
Николай Герасимович, со свойственным ему увлечением, отдался всем прелестям Варшавы, во главе которых стоял балет, насчитывающий тогда в своих рядах массу прелестных балетничек. Лихая тройка, которую он завел вскоре после его приезда в Варшаву, приводила в восторг веселых паненок – жриц Терпсихоры, и катаясь на ней, они забывали всю свою ненависть к «москалям» и всему русскому.
Женщины, всегда игравшие первую роль в истории Польши, и теперь уже начинали делать почин сближения с русскими и далеко не враждебно относились к ухаживанию поклонников-москалей.
Кутежи Савина и его ухаживания за красивейшими женщинами Варшавы скоро сделали его известным всему городу.
Быстро летело время, незаметно промелькнули еще полтора года.
Варшавская рассеянная жизнь все же оставляла возможность несколько заниматься, и Николай Герасимович успел приготовиться к офицерскому экзамену и, сдав его, был произведен, наконец, в корнеты.
Этот служебный успех вскоре, впрочем, омрачился грозными тучами.
Долги – эта петербургская болезнь Савина – появились у него и в Варшаве. Быть «веселящимся варшавянином» оказалось почти так же накладно, как и «веселящимся петербуржцем».
Кутежи и ухаживания за балетничками стоили много денег, а ловкие пауки-ростовщики, к которым приходилось обращаться, успевали незаметно для заимодавца накидывать на него свою паутину в форме переписки векселей, сумма которых возрастала в их искусных руках с какою-то чисто волшебною быстротою.
К страсти к женщинам присоединилась еще начавшаяся в Варшаве страсть к карточной игре, очень развитой в полку, где служил Николай Герасимович.
Человек крайностей по своей натуре, Савин не умел класть пределов своим увлечениям, втянулся в карты и делил свое время между женским будуаром и зеленым столом.
Счастливый в любви, он, согласно известному правилу, не был счастлив в картах и то и дело проигрывал крупные куши, все более и более влезая в неоплатные долги.
Игра в долг страшно нервировала его, всякая малость приводила, его в раздражение, почти в ярость.
Начались неприятности и скандалы.
Через несколько месяцев, по производству в корнеты, у Николая Герасимовича, жившего в казенной квартире в казармах полка, находившихся, как мы уже упоминали, в предместье Варшавы, в Лазенках, собралась вечером компания офицеров.
Шла игра в баккара.
За карточным столом, под большой висячей лампой сидело восемь офицеров-игроков, утолявших жажду карточного волнения шампанским.
Вдруг перед столом выросла, как из-под земли, приземистая, невзрачная фигурка рыжего еврейчика в засаленном лапсердаке.
Это был полковой портной Данилка.
Такие неожиданные появления поставщиков-евреев в офицерских квартирах были далеко не редкость. Им были должны все и они зорко караулили момент застать офицера при деньгах.
Никакие меры против них не действовали – они пробирались и прокрадывались мимо прислуги и неожиданно, как и в этот раз, появлялись перед своими должниками.
– Я зе к вам, ясновельможный пан Савин… Не мозете ли вы мне отдать мои пенендзы… Ривка моя совсем разнемоглась… Хайка-доцурка… лежит тозе больная, хоть беги до пана доктора… В доме зе нет и ни ломаного злота… – заговорил Данилка, кланяясь в пояс Николаю Герасимовичу.
– Пошел вон, денег нет!.. – крикнул на него тот.
– Как зе так можно, что у пана денег нет, когда пан играет в карты! Я знаю, что у пана тысячи в кармане, а бедному Данилке всего надо триста рублей, – произнес еврей.
– Пошел вон, говорят тебе!.. – вскочил рассерженный Савин.
Данилка однако не трогался с места, продолжая бормотать на своем жаргоне. Имена Ривки и Хайки то и дело слетали с его уст.
– Так ты не хочешь уйти!.. – окончательно вспыхнул Николай Герасимович. – Ну, так погоди же, я тебя сейчас застрелю, как собаку…
С этими словами Савин схватил лежавший на письменном столе револьвер, заряженный холостыми патронами для ученья, и прицелился в Данилку.
Тот, на удивление всех, даже не попятился.
– Не уходишь… – вскрикнул Николай Герасимович. Одновременно с этими словами раздался выстрел.
От сотрясения воздуха висевшая над столом лампа погасла, а когда ее зажгли, то увидали Данилку лежащим без чувств на полу.
Все присутствующие, не исключая Савина, невольно вздрогнули. У всех, как и у него, мелькнула одновременно мысль, не попал ли по ошибке боевой патрон вместо холостого.
Бросились к Данилке, подняли его, положили на диван, раздели, всего осмотрели – ни царапины.
Послали за полковым доктором, который, явившись, констатировал сильнейший обморок.
Данилку отнесли к нему на квартиру, – с ним сделалась от испуга нервная горячка.
Эта шутка, имевшая такие печальные последствия, конечно, принесла Николаю Герасимовичу много неприятностей.
Все случившееся не могло не дойти до командира полка, не говоря уже о том, что Савину пришлось щедро заплатить Данилке за лечение и убытки, понесенные им во время болезни.
Когда же он выздоровел и снова появился в полку, то очень комично объяснил случившееся:
– Я знал, что пан Савин шутит, и что пиштолет не заряжен, когда же он выштрелил, я все-таки спигался и впал… Открыв один глаз, я хотел уже встать, как вдруг гляжу – темно, тогда я подумал, что я вже умер и так сильно спигался, что со мной сделалось вдурно…
Этот случай не послужил, однако, уроком сдержанности для Савина.
Не прошло и месяца, как у него произошло новое столкновение с одним из евреев.
Это был маляр Ицко Швейнауге.
Он взялся провести разные работы в конюшне Николая Герасимовича, которую последний задумал отделать довольно затейливо. Стойла и денники красились под дуб, потолок под мрамор, приборы и шары ставились медные.
Швейнауге перебрал у него множество денег, а отделка конюшни не подвигалась вперед, несмотря на настойчивые требования Савина.
Наконец, кое-как стойла были отделаны, но краска не сохла очень долго, между тем лошадям Николая Герасимовича было тесно и неудобно в эскадронной конюшне, и он выходил из себя.
Осматривая работы, он убедился, что краска не сохнет вследствие дурного ее качества. Ицка же уверял противное, утверждая, что все уже высохло и после ухода Савина уговорил его кучера поставить для пробы серого «Визапура» в стойло.
Придя на другое утро, Николай Герасимович увидел свою любимую лошадь, сплошь выпачканную желтою масляною краскою, которую и смыть было почти нельзя.
Узнав же, как было дело, он окончательно взбесился и напустился на Швейнауге, почуявшего бурю и от страха забившегося в самый темный угол конюшни.
– Так это ты устроил эту пакость! Ах ты негодяй! Конюшню всю изгадил, а теперь еще лошадь мне испортил…
– Да, нечего сказать, изукрасил «Визапура», – заметил один из двух пришедших к Николаю Герасимовичу товарищей.
– Изгадил лошадь в конец, проклятый жидюга, – вставил второй.
– Ну, Ицка, за твое нахальство я тебя накажу твоей же паршивой краской! Взять его! – крикнул Савин своим конюхам и рейткнехту. – Вешайте его на этот крюк и выкрасите его самого.
Солдаты и кучера, довольные случаем потешиться над жидом, быстро бросились исполнять его приказание, подвесили Швейнауге на вожжах под мышки на фонарный крюк и длинною кистью быстро выкрасили с головы до ног желтою краскою.
Барахтаясь в воздухе, Ицка вопил благим матом.
Его крики и вопли долетели до офицерского собрания и канцелярии полка, оттуда пришли офицеры, и хотя хохотали до упаду, но уговорили Николая Герасимовича велеть снять Швейнауге с импровизированной виселицы.
Вне себя от ярости, Ицка с места побежал к командиру полка и не удовольствовавшим этим, кинулся в город жаловаться обер-полицеймейстеру, представ перед обоими начальствующими лицами в том виде, в каком был снят с фонарного крюка, то есть сплошь вымазанный желтой краской.
За эту проделку Савин высидел три дня на гауптвахте.
Подобные скандальчики, в связи с все возрастающими неоплаченными долгами, привели Николая Герасимовича к необходимости оставить полк, подав прошение об отставке.
С горьким чувством расстался он с ним и с Варшавой и отправился в отпуск в Петербург, чтобы там выждать получение указа об отставке.
В Петербурге ожидали его две встречи, роковым образом отразившиеся на всей его последующей жизни.
Он влюбился и совершил первое преступление… но не будем предупреждать событий.
VII
На берегах Невы
Петербург, после более двухлетнего отсутствия, Николай Герасимович нашел таким же, каким и оставил.
Мы говорим, конечно, не о внешнем его виде, почти сплошь построенном из долговечного камня и гранита, а о его внутренней жизни и, главным образом, о жизни того круга общества, в котором вращался Савин перед переходом в Варшаву.
Остановившись в «Европейской» гостинице, он стал посещать свой старый полк и товарищей, которые приняли его с распростертыми объятиями.
Большая часть товарищей Николая Герасимовича все еще были юнкерами, и во главе их царил все тот же Яша Хватов.
Он сделался положительно известностью Петербурга, по своей разгульной жизни и расточительности, а еще более по своей фигуре.
Хотя ему было только двадцать лет, но он расплылся до необъятной толщины, и лицо его, лишенное растительности, было похоже на полнолуние.
Этот-то бочкообразный юнкер появлялся везде и выкидывал штуки, до того времени неслыханные в Петербурге.
Своими выездами и лошадьми он до того намозолил глаза начальству, что вышел приказ, запрещавший юнкерам ездить иначе, как на извозчиках.
Яша Хватов, однако, не сдался; он немедленно взял в думе несколько извозчичьих ярлыков и, прибив их ко всем своим экипажам, с прежним треском стал показываться на Большой Морской и на Невском в обычные часы катанья.
Роскошные экипажи с извозчичьими номерами, прибитыми на самом видном месте, невольно обращали всеобщее внимание.
Посмеялись этой выходке и махнули на него рукой.
Жил Хватов на Пантелеймоновской, близ Моховой, и занимал один целый дом, а на дворе помещались его знаменитые конюшни, каретные сараи и манеж.
Квартира его была похожа скорее на ресторан или клуб, чем на частное помещение.
Лакеев, гайдуков, карликов у него был целый взвод, и все они были одеты в ливрейные костюмы.
Сам Хватов дома одевался в генеральскую форму и все его величали «ваше превосходительство».
Товарищи, в особенности юнкера, были у него как дома, ели, пили, даже спали без всякой церемонии.
Все это рассказал Николаю Герасимовичу его закадычный друг Михаил Дмитриевич Маслов, встретивший по телеграмме своего приятеля на Варшавском вокзале и поехавший с ним в карете в Европейскую гостиницу.
Савин очень заинтересовался этим рассказом, заставил Маслова продолжать его в номере гостиницы, наскоро переодевшись из дорожного платья и заказав завтрак.
Приятели сидели в ожидании этого завтрака на удобном турецком диване и курили сигары.
– Когда же он будет произведен? – спросил Савин, продолжая разговор о Хватове.
– Не знаю. Он теперь освобожден от полковых занятий, так как готовится к офицерскому экзамену. Да какие это занятия? – засмеялся Михаил Дмитриевич.
– И как это ему все сходит с рук… Вот что значит независимое состояние… – вздохнул Николай Герасимович, вспомнив о своем положении в последнее время в полку.
– Да разве это одно, то ли еще ему сходит и сходило… – заметил Маслов. – Я тебе не рассказал и десятой доли…
– Что же еще?
– Что?! Компания подобралась у них очень теплая… Я и многие офицеры перестали бывать… Прямо предосудительно. А с ними юнкера, офицеры из пехотных полков, несколько штатских – отчаянных буянов, и всеми коноводит Хватов и князь…
– Какой князь?
– Карноухов… помнишь?..
– Помню, помню…
В это время лакеи на двух серебряных подносах внесли кушанья, вина и приборы.
Приятели умолкли и через несколько минут сели за накрытый стол и дымящиеся кушанья.
– Рассказывай, рассказывай… – проговорил Николай Герасимович, когда первый голод был утолен и приятели выпили по стакану душистого «Шамбертена».
– Взяв, как я уже тебе рассказывал, – начал Маслов, – извозчичьи ярлыки, Хватов придумал воспользоваться ими для новой забавы, и вот, накупив извозчичьих троечных и одиночных саней, он с компаниею запрягают их по вечерам и выезжают на Невский. Посадят там какого-нибудь господина и везут в противоположную сторону той, куда он нанял. Седок ругается, импровизированный извозчик хохочет и наконец выталкивает седока и удирает… Ну и забавно…
– Верно, что забавно, – заметил Савин.
– В большинстве же эти извозчики-дилетанты собираются у театральных подъездов, чтобы развозить актрис, причем главное старанье прилагают к тому, чтобы разлучать мужей с женами, увозя каждого в противоположные стороны… Говорят, что несколько увезенных жен, с их согласия, попадали в «штаб-квартиру», как они называют квартиру Хватова…
– Молодцы ребята! – вставил Николай Герасимович.
– Не оставляют они в покое и гимназисток старших классов при выходе из гимназии, и из них некоторые тоже, как слышно, не миновали «штаб-квартиры»… а одна так туда совсем переселилась на житье и завела амуры с князем… И теперь живет у Хватова… После езды дилетанты-извозчики собираются в «штаб-квартиру» и рассказывают свои похождения… Кто что чудней придумал.
– И не надоедает им, однако, это? – спросил Савин.
– Отчего надоесть… Они разнообразят удовольствия… Несколько вечеров извозничают, а то садятся в тройки и летят по городу из конца в конец, бьют стекла в окнах саблями и палашами, скандал, свистки полиции, а они на лихих лошадях уезжают в карьер; а то примутся тушить уличные фонари особо приспособленными для того палками…
– А ведь это, Маслов, превесело!.. – воскликнул оживившийся Николай Герасимович.
– Как кому… По-моему, безобразие.
– Ну, ты известный служака… – захохотал Савин. – Мы, кажется, потому с тобой и приятели, что крайности сходятся…
– Может быть… – отвечал Михаил Дмитриевич.
– Нет, ты расскажи еще… – приставал к нему Савин.
– Ишь тебя разбирает… Кажется, сейчас бы ты полетел бить стекла и тушить фонари, несмотря на то, что надел офицерский мундир.
– Скоро придется его снять… – вздохнул Николай Герасимович.
– Что так?
Савин в кратких словах рассказал ему свои варшавские злоключения.
– Скверно, голубчик, – заключил он. – Поневоле, чтобы забыться, будешь бить стекла, да фонари тушить…
– Что же ты думаешь делать… К отцу?..
– Конечно, к отцу… Но что обо мне… Одна грустная канитель… Порасскажи-ка лучше еще что-нибудь о Хватовской компании.
– Да что же еще рассказать… Разве вот, когда ты мне сейчас рассказывал, как ты жида желтой краской вымазал, то я вспомнил, что они эту штуку у тебя предвосхитили и давно практикуют.
– Как так?
– Да так… По дороге на острова, в «Ташкент» или «Самарканд», – это их излюбленные места кутежей, – заезжают на Петербургскую или Выборгскую сторону, разыщут дом, где происходит какая-нибудь вечеринка, именины или свадьба… Дома там низенькие… Остановятся, двое выйдут из экипажа и постучат в окно… Открывается обыкновенно форточка и в нее показывается голова какого-нибудь расфранченного чиновника с вопросом на лице. В один миг один схватывает его за волосы, а другой приготовленной заранее щеткою с ваксой или копытною мазью мажет злосчастному франту лицо, потом вскакивают в тройки и только их и видели…
– Ха, ха, ха… – неудержимо хохотал Николай Герасимович. – Хороша должна быть картина появления из форточки вымазанного кавалера, еще молодого мужа, пожалуй.
– Ты, братец, неисправим, – покачал головою Маслов, – и я, не будучи пророком, могу предсказать, что через несколько дней ты будешь в их компании…
– Сказал тоже, – недовольным тоном возразил Савин, – но довольно о них и переменим разговор. Что театр, что «Буфф»?..
– Какой там «Буфф», о «Буффе» почти позабыли… Теперь здесь новый храм искусства, с позволения сказать… – презрительно усмехнулся при последних словах Михаил Дмитриевич.
– Это ты о театре Берга?.. Я слышал в Варшаве…
– Еще бы, слава о нем идет не только по всей России, а по всему миру… Недаром говорит пословица: «Добрая слава лежит, а худая бежит».
– Интересные есть сюжеты…
– Очень, надо сознаться… Филиппо способна своими песенками воскресить мертвого, Blanche Gandon со своею «La chose» делает юношей дряхлого старика. Недаром весь Петербург съезжается теперь к Бергу по вечерам… Седина и обнаженные от волос головы блестят по всему театру вперемежку с золотом военной молодежи… Старички покровительственно относятся к молодым людям и даже оказывают им своего рода содействие.
Маслов горько усмехнулся.
– Однако, ты совсем стал моралистом… – вставил слово Савин в филиппику своего приятеля.
Маслов не слыхал этого замечания и продолжал:
– Мой дядя, заслуженный старик, на днях изрек следующий приговор театру Берга: «Ce n'est que quelque chose de piquant, un passetemps agréable de moments perdus. Les franèaises sont si drôles, si amusantes, qu'ont pent leur pardonner tous les entraînements qu'elles causent».1 Это освежает, mon cher, – прибавил он, – пусть мои сыновья лучше идут к Бергу, чем знакомятся с Базаровым, Ренаном и другими пакостями, которые их сделают нигилистами… Мои двоюродные братцы, – закончил свой монолог Михаил Дмитриевич, – конечно, далеки от посещения Берга по принципу, в них кипит жизнь, бушуют страсти и им каждый омут по вкусу…
– А ты-то там бываешь? – спросил его между тем Николай Герасимович.
– Заезжаю иногда… Больше ведь некуда, там все…
– А-а… – произнес Савин. – Поедем сегодня…
– Пожалуй…
– Так я распоряжусь послать за билетами.
– Это надо заранее, вечером в кассе висит неизменный аншлаг: «Билеты все проданы».
Николай Герасимович позвонил и, приказав убрать со стола, сделал распоряжение, чтобы на этот вечер ему достали два кресла первых рядов у Берга, не стесняясь в цене, у барышника, если нет в кассе.
Лакей произнес стереотипное «слушаю-с» и удалился с подносом и посудой.
Приятели еще несколько времени провели в приятной беседе, темой для которой служила та же петербургская злоба дня.
Савин со своей стороны восторженно описывал Маслову прелести варшавской жизни и миловидность и веселость польских балетничек.
Наконец Михаил Дмитриевич простился и уехал, обещав заехать за Николаем Герасимовичем перед театром.
Савин остался один.