Kitabı oku: «Самозванец», sayfa 37
XXVI
Две смерти
Владимир Игнатьевич Неелов перенес ампутацию блистательно, а механическая фальшивая нога, выписанная из Парижа, давала ему возможность ходить, почти как здоровому.
Любовь Аркадьевна была для него самой внимательной сиделкой, но как только опасность миновала, она стала избегать его.
Он сам почувствовал, насколько его общество тягостно для нее, и решился оставить ее одну в имении.
– Здесь ты можешь жить, как тебе угодно, а я не стану отравлять твое существование своим присутствием. Поеду искать наслаждений, которые еще доступны калеке. Но если ты вздумаешь вызвать меня, то я явлюсь, – сказал он ей.
Она ничего не ответила на это.
Он уехал на другой день после этого заявления. Имение, вследствие безалаберности графа Вельского и небрежности Неелова, было запущено.
Лучшие из старых служащих, недовольные новыми порядками, разошлись.
Любовь Аркадьевна тосковала, и чтобы заглушить горе, поставила себе целью восстановить порядок в именье и принялась за хозяйство.
Владимир Игнатьевич отправился в Москву и поселился там.
Анна Павловна Меньшова содержала в Белокаменной совершенно такой же тайный увеселительный и игорный дом, как полковница Усова в Петербурге, с тою только разницею, что в виду щепетильности москвичей доступ к ней был гораздо труднее.
Она жила в одном из первых построенных в описываемое нами время на петербургский образец домов, так называемых Петровских линиях, занимая громадную и роскошную квартиру на третьем этаже.
Неелов, обжившись в Москве, был с нею в хороших отношениях и даже успел войти в соглашение относительно известного процента с выигранного им рубля, за что ему предоставлялось доставлять карты.
В описываемый нами вечер он был, по-видимому, особенно в духе, врал, болтал разный вздор и согласился метать банк только по усиленной просьбе молодого Лудова.
Данила Иванович Лудов был одним из полированных отпрысков старого московского купечества.
Едва достигнув совершеннолетия, он остался один распорядителем миллионов своего умершего ударом в Сандуновских банях тятеньки. Маменьку Господь прибрал, по его выражению, годом ранее.
Вырвавшись из ежовых тятенькиных рукавиц, молодой Лудов тотчас же поехал за границу, людей посмотреть и себя показать.
Об его заграничном житье-бытье ходило после по Москве множество анекдотов.
Рассказывали, например, что он несколько дней подряд хотел поехать на конке в местность Парижа, где он не бывал, в «Комплет».
Вскакивал на конки, где была эта надпись, но был выпроваживаем кондуктором, с одним из которых он вступил в драку и попал в полицию.
Там ему только разъяснили, что надпись на конке «Комплет» (Complet), которую он принял за неизвестную ему местность Парижа, куда отправляется вагон, означала, что конка «полна» и что мест более нет.
В том же Париже, по приезде, он в ресторане обратился к лакею за разъяснением, что такое омары – при жизни у тятеньки он не имел понятия ни о каких заморских кушаньях.
– Это род раков, – отвечал слуга.
– Дай-ка мне дюжину.
– Дюжину!.. – повторил удивленно гарсон, но пошел исполнять приказание.
Через некоторое время Лудову принесли двенадцать омаров, на двенадцати блюдах.
Лудов затем совершил кругосветное путешествие, но это не помешало ему вернуться в Москву таким же купеческим обломом, каким он уехал, лишь всегда одетым по последней европейской моде.
Впрочем, он привез с собою прирученного тигра, который долгое время служил предметом толков досужих москвичей.
Этот-то Данила Иванович Лудов в описываемое нами время прожигал уже в родной Москве тятенькины капиталы.
Кроме Лудова был еще обрусевший англичанин мистер Пенн, приятель Данилы Ивановича и тоже большой оригинал, всегда ходивший с хлыстом, как отличительным знаком знатока лошадей и охотничьих собак.
На собачьих выставках в московском манеже мистер Пенн был постоянным экспертом.
Было и еще несколько человек из представителей «веселящейся Москвы».
Игра завязалась легкая, веселая, ставка была скромная.
Только Лудов и Пенн заметно волновались и сосредоточенно следили за игрой.
– Дама бита шесть раз… Ставь на даму, – шепнул Даниле Ивановичу мистер Пенн.
– Дама пять тысяч! – крикнул Лудов.
– Ого… – проговорил Неелов, принимаясь изящно и, непринужденно метать карты. – Десятка – туз, осмерка – валет, тройка – семерка, дама… бита… Ну, вам огорчаться этим, Данила Иванович, нечего. Никакой даме против вас долго не устоять… Ставьте еще.
– Дама – пять тысяч!
– К чему ты горячишься?.. – заметил ему мистер Пени. – При таких условиях игра перестанет быть забавой.
– Владимир Игнатьевич, мечите, – упрямо отрезал Лудов.
Дама была бита.
– Дама десять тысяч! – отчеканил Данила Иванович. Кругом поднялся ропот, но Лудов настоял на своем. Неелов стал метать.
Дама опять была бита.
– Дама – двадцать тысяч! – проговорил Лудов, почти с бешенством.
– Послушай, оставь… – начал было мистер Пенн.
– Если ты намерен мне мешать, то убирайся отсюда! – крикнул Данила Иванович.
– Нет, мистер Пенн прав… Это безумие, – подтвердили другие.
– Я никого и ничего знать не хочу! – кричал Данила Иванович в исступлении. – Владимир Игнатьевич, мечите. Дама – двадцать тысяч!
Неелов притих, пожал плечами и стал метать. Дама опять была бита.
Мистер Пенн проиграл тоже около трех тысяч рублей. Он поставил последние бывшие у него в кармане пятьсот рублей.
Карта была бита.
Вдруг мистер Пенн вскрикнул:
– Карты меченые! Я сейчас только увидал это, как увидал и то, что вы передернули.
Неелов вскочил и быстро, вместо ответа, стал собирать со стола выигранные деньги.
– Ах, ты мерзавец! – заревел рассвирепевший англичанин и стал бить Неелова бывшим в его руках хлыстом.
В зале поднялся шум.
Владимиру Игнатьевичу удалось добраться до лестницы, но здесь он оступился со своею искусственною ногой, кубарем скатился вниз и остался без движения на асфальтовом полу швейцарской с разбитой головой.
С помощью призванных дворников и городового несчастного подняли, уложили в извозчичьи сани и повезли в ближайшую Ново-Екатерининскую больницу, но он дорогою, не приходя в сознание, умер.
Газеты отметили этот факт под заглавием «Несчастный случай», каким и представили это дело местной полиции, не знавшей закулисных сторон дела.
Заметка эта прошла незамеченной, тем более, что в этот же день московские газеты поместили обширное описание самоубийства купеческого сына Ивана Корнильевича Алфимова в одном из веселых притонов Москвы.
Репортеры в этом случае не придали этому самоубийству романтического характера в погоне за традиционным пятачком; происшествие само по себе действительно имело этот характер.
В заметке рассказывалось, что молодой человек покончил с собой выстрелом из револьвера в том самом притоне, откуда год тому назад бежала завлеченная обманом жертва Клавдия Васильевна Дроздова и из боязни быть вновь возвращенной в притон бросилась с чердака трехэтажного дома на Грачевке и была поднята с булыжной мостовой без признаков жизни.
Самоубийство Алфимова ставили в ближайшую связь с этим происшествием, так как покойная Дроздова была девушка, которую он любил и на которой ему не разрешил жениться его отец, известный петербургский финансовый деятель и миллионер.
Последнее, как известно нашим читателям, несколько расходилось с истиной, но в общем связь между самоубийством Дроздовой и молодым Алфимовым существовала.
Читатель, вероятно, помнит, какое страшное впечатление произвела на Ивана Корнильевича случайно прочтенная им заметка о самоубийстве Клавдии Васильевны Дроздовой.
Граф Стоцкий, с присущим ему апломбом, успел убедить его, что дело шло о самоубийстве тезки и однофамилицы Клодины.
Находясь, видимо, под влиянием своего сиятельного друга, молодой Алфимов поверил и успокоился.
Он снова окунулся в водоворот веселой петербургской жизни, особенно после происшедшей с ним катастрофы, когда он принужден был признаться в произведенной им растрате и был изгнан отцом из дома с наследованным после матери капиталом.
Капитолина Андреевна оказалась права относительно способностей своей старшей дочери Кати и не таких, как молодой Алфимов, не только забирать в руки, а с руки на руку перекидывать.
Иван Корнильевич вскоре сильно привязался к молодой девушке и ходил отуманенный ее ласками, часто перемешанными с капризами.
Он совершенно позабыл не только о Клодине, но и о своей последней, казалось ему, безумной любви к Елизавете Петровне Дубянской, ставшей госпожой Сиротининой.
Проектированная графом Сигизмундом Владиславовичем заграничная поездка состоялась. С ним вместе отправились граф Вельский, барон Гемпель, Кирхоф и молодой Алфимов, а с последним ставшая с ним неразлучной Екатерина Семеновна Усова.
Граф Стоцкий первое время восстал против проекта своего молодого друга взять с собою Катю, доказывая ему, что ехать за границу с женщиной все равно, что отправиться в Тулу со своим самоваром.
Но Иван Корнильевич стоял на своем, и граф, скрепя сердце, согласился.
Какое-то предчувствие говорило ему, что эта «баба ему дело испортит».
Он утешался, впрочем, одним, что Екатерина Семеновна была тоже в его руках и не посмеет отступить от даваемых ей им инструкций.
Предчувствие, однако, не обмануло его в этот раз, хотя порча дела произошла со стороны, совершенно не ожидаемой для графа Стоцкого.
Как-то раз оставшись вдвоем – они жили в одном из лучших отелей Ниццы – Екатерина Семеновна совершенно случайно вспомнила увлечение своего возлюбленного белокурой Клодиной.
– Она некрасиво поступила со мной… – заметил Иван Корнильевич.
– Ну, что поминать лихом покойную, – отвечала Екатерина Семеновна.
– Как покойную? – дрожащим голосом спросил Алфимов.
– Разве ты не знаешь, что она покончила жизнь самоубийством в Москве?
И Екатерина Семеновна, ничего не подозревая, рассказала историю жизни Клодины за последние дни в Петербурге, об увозе ее в Москву и описанном в газетах смертельном прыжке молодой девушки с чердака трехэтажного дома на мостовую.
– Так это была она? – сказал весь бледный Иван Корнильевич, но тотчас оправился и не произнес более ни одного лишнего слова.
На другой день он исчез из Ниццы, бросив своим товарищам по путешествию свою подругу жизни.
Он с утренним поездом поехал в Россию и через несколько дней был уже в Москве.
В Белокаменной он принялся за тщательные розыски и с помощью денег вскоре разузнал всю историю бросившейся на мостовую «жертвы веселого притона», памятную для местной полиции.
Матильда Карловна, хотя по суду и была лишена права быть хозяйкой учреждения, которое она скромно именовала «нечто, вроде ресторана», но сумела передать его фиктивно своей бедной родственнице, оставшись негласной его хозяйкой.
Молодой Алфимов поехал туда.
Из рассказов «пансионерок» Матильды Карловны, которых он в этот вечер положительно залил шампанским, Иван Корнильевич узнал все подробности самоубийства Клодины, а Ядвига, как звали брюнетку, с первых шагов Клавдии Васильевны в «притоне» принявшая в ней участие – показала ему даже фотографическую карточку, оставшуюся в узелке несчастной, которую молодая девушка до сих пор без слез не могла вспомнить.
Карточку эту, как память о покойной, Ядвига хранила у себя в комоде.
Сомнения не было.
Клодина была верна ему, Алфимову, до самой смерти.
Он пригласил Ядвигу распить с ним наедине бутылку шампанского и после того, как бутылка была опорожнена, удалил молодую девушку под каким-то предлогом из кабинета.
Вернувшись, Ядвига застала тароватого гостя распростертого на ковре кабинета с простреленным черепом.
XXVII
«Суженого конем не объедешь»
Прошло полгода.
Судебное дело о самоубийстве Ивана Корнильевича Алфимова окончилось утверждением в правах наследства после него его сестры, графини Надежды Корнильевны Вельской.
Наследственное имущество составляло капитал в шестьсот тысяч рублей, хранившийся в государственном банке под именной распиской отделения вкладов на хранение, найденной в кармане самоубийцы.
Более двухсот тысяч рублей он уже успел прожить – или, лучше сказать, ими успели поживиться граф Сигизмунд Владиславович Стоцкий и его сподвижники.
Получение наследства графиней спасло ее почти от нищеты или, в лучшем случае, от зависимости от Корнилия Потаповича, потому что все ее состояние, составлявшее ее приданое, было проиграно и прожито графом Петром Васильевичем, который ухитрился спустить и большое наследство, полученное им после смерти его отца, графа Василия Сергеевича Вельского.
Дом в Петербурге, где жила графиня, оказался обремененным двумя закладными, кроме долга кредитного общества, и к этому времени закладные были просрочены, и бедная графиня могла лишиться последнего собственного крова.
Быть может, и полученные ею шестьсот тысяч пошли бы на безумную страсть ее мужа, бесстыдно эксплуатируемого его «другом» графом Стоцким, так как графиня Надежда Корнильевна, по чисто женской логике, отказывая своему мужу в любви и уважении, не решалась отказывать ему в средствах, передав ему все свое состояние.
Ей казалось, что этим она успокаивает свою совесть, возмущенную ложной клятвой, данной перед алтарем по принуждению ее названного отца.
Но, увы, через несколько дней после получения ею известия о доставшемся ей наследстве после покончившего с собою самоубийством ее брата в петербургских газетах появилось сообщение из Монте-Карло о самоубийстве в залах казино графа Петра Васильевича Вельского, широко перед этим жившего в Париже и Ницце, ведшего большую игру и проигравшего свои последние деньги в рулетку.
Надежда Корнильевна, нельзя сказать, чтобы встретила спокойно известие о трагической смерти ее мужа.
Ее верная горничная Наташа нашла ее без чувств в будуаре, а около нее валялась прочитанная ею газета.
Произошло ли это от того, что она все же привыкла считать графа близким себе человеком, или же от расстройства нервов, чем графиня особенно стала страдать после смерти своего сына, родившегося больным и хилым ввиду перенесенных во время беременности нравственных страданий матери и умершего на третьем месяце после своего рождения – вопрос этот решить было трудно.
Испугавшаяся Наташа бросилась за доктором и почему-то фатально вспомнила о Федоре Осиповиче Неволине.
Он оказался дома и через полчаса уже всеми доступными его науке средствами приводил в чувство безумно любимую им женщину.
Обморок продолжался более часу.
Наконец Надежда Корнильевна пришла в себя и в наклонившемся над ее постелью человеке узнала Неволина.
– Вы здесь, зачем? – вскрикнула она.
– Я здесь как врач около больной, – спокойно, настолько, насколько это было возможно в его положении, отвечал Федор Осипович, хотя это «зачем» больно резануло его по сердцу.
– А… – произнесла больная и закрыла глаза.
Тяжелый вздох против воли вырвался из груди Федора Осиповича.
Он отдал некоторые распоряжения относительно ухода за больной присутствовавшей в спальне Наташе и вышел с грустно наклоненной головой.
Чувствительная девушка проводила его сочувственным взглядом и даже метнула взгляд укоризны на лежавшую с закрытыми глазами больную графиню Надежду Корнильевну.
На другой день вечером Федор Осипович снова заехал к графине Вельской.
– Как здоровье графини? – спросил он у отворившего ему дверь лакея.
– Их сиятельство сегодня встали и чувствуют себя, как кажется, лучше.
– Доложи, что приехал доктор. Не пожелает ли графиня меня принять?
– Слушаюсь-с, – сказал лакей и удалился, оставив доктора Неволина в зале.
Мы уже говорили, что Федор Осипович был почему-то твердо уверен, что безумная любовь, питаемая им к подруге своего детства и разделяемая ею не только в прошлом, но и в настоящем, должна увенчаться браком.
Смерть графа Вельского, о которой он узнал тоже из газет даже ранее Надежды Корнильевны, нисколько не поразила его.
Эта смерть – так сложилось его внутреннее убеждение – была неизбежна, она устраняла последнее препятствие к соединению любящих сердец.
Как-то особенно сладко было ощущать Неволину висевший у него на груди медальон графини Вельской.
Он, как сумасшедший, стремглав помчался на призыв Наташи к почувствовавшей себя дурно графине Надежде Корнильевне и вдруг…
Холодное, почти тоном упрека сказанное вчера молодой женщиной «зачем» леденило мозг Федора Осиповича.
«Ужели она теперь не примет меня, – неслось в его голове, в ожидании возвращения лакея, – меня, который любит ее всем сердцем, жизнь которого не полна без нее, и для которой я готов ежеминутно пожертвовать этой жизнью?»
Федору Осиповичу казалось, что лакей не возвращался целую вечность.
Наконец он появился и почтительно произнес:
– Ее сиятельство вас просит.
Неволин облегченно вздохнул.
Графиня Надежда Корнильевна встретила его весьма приветливо.
Она была еще бледна после вчерашнего обморока, но в общем состояние ее здоровья оказалось удовлетворительным.
Не будучи в состоянии забыть вчерашнее роковое «зачем», Неволин вел себя более, чем сдержанно, и начал беседу с графиней только как с пациенткой.
Она, видимо, поняла это сама и перевела разговор на более общие темы.
– Я только сегодня получила официальное уведомление о смерти моего мужа и о том, что он уже и похоронен там, – между прочим сказала графиня.
Федор Осипович молчал, опустив голову.
– Я и не знаю, перевозить ли его тело сюда, или же не тревожить его праха?
– У него здесь в Петербурге не осталось после смерти отца никаких близких, кроме вас, – сказал Неволин, с трудом произнося последние слова.
– Да, он последний в роде, родственников у него нет… Может быть, впрочем, дальние… Я не знаю… Вы говорите: «Кроме меня»… Это-то и составляет для меня вопрос. Если я не перевезу его тело, меня осудит общество, если же я исполню всю эту печальную церемонию, то должна буду лицемерить… Я вам как старому другу должна признаться, что известие о его смерти поразило меня лишь неожиданностью… Успокоившись теперь, я не нахожу в сердце к нему жалости, несмотря на то, что он был отец моего милого крошки, которому Бог так мало определил пожить на этом свете… Я не любила графа, выходя за него; он не сумел даже заставить меня к нему привыкнуть… Притворяться убитой горем на его похоронах я не была бы в силах.
Она остановилась.
Федор Осипович продолжал сидеть молча.
– Вам может показаться с моей стороны бессердечным, что я так говорю все это на другой день по получении известия о смерти мужа, да еще такой страшной, трагической смерти, но что делать, если он сам сделал меня по отношению к нему такой бессердечной…
– Я полагаю, графиня, что в Петербурге никого не найдется, кто бы решился вас осудить за это… Слишком хорошо знали вашу жизнь с графом или, лучше сказать, слишком хорошо знали его жизнь…
– Как знать… Но если и осудят меня, Бог с ними… Я была так далека от них всех и останусь далека… Друзья же мои, их немного, меня знают… – она как-то невольно протянула руку Федору Осиповичу.
Тот почтительно поцеловал эту руку, хотя ему стоило больших усилий эта почтительность.
С этого дня доктор Неволин стал довольно частым гостем графини Вельской.
Он оказался правым.
Общество не осудило графиню Надежду Корнильевну за бессердечность к своему мужу, оставленному ею лежать в чужой земле.
Покойный граф слишком уже бравировал своим презрительным отношением к разоренной им жене, чтобы на самом деле мог найтись человек, в котором смерть его вызвала бы сожаление, а хладнокровное отношение к ней вдовы – порицание.
– Он не знал о получении графиней наследства после брата, иначе он повременил бы годок разбивать свою пустую голову, – сказало даже одно почтенное в петербургском свете лицо, хотя и отличавшееся ядовитою злобою, но, быть может, этому самому обязанное своим авторитетом в петербургском обществе.
С его мнением почти всегда соглашались. Согласились и в данном случае.
Частые посещения доктора Неволина, уже успевшего сделаться «петербургской знаменитостью», вызвали было некоторые пересуды.
Злые языки заработали, но не надолго.
Через год после смерти в Монте-Карло графа Вельского Надежда Корнильевна вышла замуж за доктора Неволина.
Свадьба была очень скромная, хотя венчание происходило в церкви пажеского корпуса.
Сергей Павлович женился на Любовь Аркадьевне Нееловой, урожденной Селезневой.
Судьбе главного нашего героя Николая Герасимовича Савина мы посвятим следующую, последнюю главу нашего правдивого повествования.
XXVIII
В Сибирь!
В марте 1889 года в гостинице «Принц Вильгельм» в Берлине остановился отставной корнет Николай Герасимович Савин с женой, прибывший накануне из Москвы.
Савин привел с собою шестерку лошадей, которых поместил в конюшнях Бретшнейдера.
Здесь, в татерсале, он познакомился с барышником, евреем Зингером.
Новому знакомцу он заявил, что в Москве на конюшнях его матери стоят еще десять прекрасных рысаков, и жена его, оказавшаяся госпожой Мейеркот, подтвердила слова мужа и добавила, что она неоднократно каталась на этих рысаках и даже сама правила.
Зингер польстился на дешевую покупку и купил у Савина 16 лошадей – шесть, находившихся в Берлине, и десять в Москве – за 16 000 марок.
Для того, чтобы дать Савину возможность привезти лошадей из Москвы, Зингер дал ему 6000 марок.
К величайшему удивлению своему, он встретил Савина через несколько дней на улице.
– Разве вы не уехали? – спросил.
В ответ на это Савин объяснил ему, что «жена» его, она же госпожа Мейеркорт, ужасно расточительна и растратила все деньги на покупки, но если Зингер выдаст ему еще 2000 марок, то он, Савин, сейчас выедет в Москву.
Зингер согласился, но для того, чтобы жена не отняла снова у Савина деньги, Зингер хотел вручить ему их на вокзале перед отходом поезда.
Поезд ушел в положенный час, но не увез Савина, не явившегося на вокзал.
Зингер бросился в гостиницу, но оказалось, что Савин покинул гостиницу, забыв заплатить по счету 249 марок и возвратить швейцару взятые у него 600 марок, оставив на память о себе сундук с двумя старыми книгами.
Госпожа Мейеркорт, кроме номера в гостинице «Принц Вильгельм», занимала еще номер в «Центральной» гостинице и потому могла «выехать» еще с большею легкостью.
Савин намеревался покинуть не только гостиницу, но и Берлин, но был арестован вместе со своею сожительницею.
Не чувствуя за собой никакой вины, Савин ужасно оскорбился арестом и так убедительно сумел доказать свою невиновность, что был освобожден.
Так как при нем было найдено 2800 марок (правда, не в кармане, а в чулке, но все-таки при нем), то он и мог доказать, что не имел никакой надобности скрываться, имея возможность уплатить все по счету.
Первым делом освобожденного Савина было обратиться к редакциям газет с требованием поместить опровержение известий, «позорящих» его честь.
Некоторые редакции не согласились, и тогда он явился туда лично и обещал прислать к редакторам своих секундантов.
Но пока Савин восстанавливал свою опороченную репутацию, берлинская полиция снеслась с полицией других европейских столиц и сочла себя вынужденною, на основании добытых сведений, арестовать Савина и его сожительницу вторично.
На этот раз их не освободили, и они 26 августа (7 сентября) 1889 года предстали перед судом Берлинского ландгерихта.
Савин обвинялся во многократных обманах, в попытках к мошенничеству, в угрозах к редакторам газет и, наконец, в нарушении таможенных правил, так как в Ахене он заявил таможне, что везет свою шестерку лошадей в Париж.
Госпожа Мейеркорт обвинялась в содействии Савину в его мошенничествах.
Выдаваемая Савиным за его жену госпожа Мейеркорт, урожденная Швелдрун, была опереточною певицей и вышла замуж за московского «банкира», а в настоящее время, когда муж в Америке, является «невестой» Савина, за которого, конечно, выйдет замуж, когда брак с мужем будет расторгнут.
Госпожа Мейеркорт, высокая, стройная блондинка, с замечательно бледным лицом, возбуждала среди мужчин еще больший интерес, чем Савин среди дам.
На вопрос президента суда был ли Савин осужден раньше за обманы в Брюсселе и Париже, Николай Герасимович заявил, что это неправда.
Действительно, он осужден был в Брюсселе, но только за то, что оскорбил должностных лиц, а в Париже был арестован по подозрению в сношениях с нигилистами.
Франция должна была выдать его России, но он в дороге бежал, «что в России делают все арестованные».
Бежав в Дуйсбург, он направился в Пешт, оттуда в Венецию, где посетил своего «друга» Дон-Карлоса, испанского претендента.
В то время из Болгарии ушел Баттенберг, и Савин заявил своему «другу», что он намерен отправиться в Болгарию и поработать там для России. Дон-Карлос одобрил этот план и дал ему 10 000 франков.
С французским паспортом на имя графа Тулуза де Лотрека Савин прибыл в Софию и заявил министрам, что вследствие своей «близости» с французскими капиталистами, он может добыть для Болгарии миллионы.
– Разве вы могли добыть денег? – спросил его президент.
– Нет, но в интересах России, я хотел сделаться претендентом на болгарский престол и надеялся, что русское правительство наградит меня за это.
В Софии Стамбулов с товарищами признали его «претендентом», и он в качестве такового отправился в Константинополь.
В Константинополе у него было столкновение с обер-полицеймейстером, которого он вынужден был «побить»; если бы этого случая не было, «то Болгария принадлежала бы теперь России». Он русский патриот и никогда не был нигилистом.
Таковы объяснения, которые дал Савин в берлинском суде.
Что касается последнего обвинения, Николай Герасимович не признал себя виновным. Зингер – еврей, ему верить нельзя, «у нас в России им не верят».
Он получил с него вовсе не 6000 тысяч марок, а всего четыре тысячи, швейцара в гостинице он тоже не обманывал, и долг образовался оттого, что швейцар уплачивал за него, Савина, мелкие расходы.
Один из свидетелей подтвердил действительно, что Зингер выплатил Савину не 6000 тысяч марок, а только четыре тысячи.
В последнем своем слове Савин сказал:
– Перед судом я всегда говорю правду, но не считаю обязанностью говорить правду полиции, которая впутывается в дела, которые ее совсем не касаются.
В публике при этих словах раздался смех.
– Какое дело полиции до моих споров с Зингером? У нас в России это гораздо лучше: там дадут полиции на водку, и дело в шляпе.
Зал заседания охватывает гомерический хохот.
Савин чрезвычайно доволен своим спичем, очень хорошо зная, что чем более он будет клеветать на свое отечество, тем снисходительнее к нему отнесется немецкий суд.
Еще лучше, чем Савин, отличился его защитник Фридман.
По его мнению, прокурор неверно охарактеризовал подсудимого.
Савин не мошенник, это просто легкомысленный, заносчивый славянин, малообразованный, некультурный полуазиат, отправляющийся в Болгарию, чтобы сделаться претендентом, и наделяющий турецких пашей затрещинами просто для удовольствия.
Такую «скобелевскую натуру» нельзя считать простым обманщиком.
Он ни в чем не виноват и его следует оправдать.
Подсудимый – только человек, который думал, что с помощью затрещины и давания на водку можно прожить век и возвратиться в отечество с большим запасом опыта.
Суд действительно оправдал обоих подсудимых, но Савина не освободил от ареста, а передал в распоряжение полиции для выдачи русскому правительству.
Доставленный из-за границы этапным порядком в Москву, Савин вскоре предстал там перед судом по обвинению в целом ряде мошенничеств.
Присяжные заседатели вынесли ему обвинительный вердикт, и по приговору московского окружного суда он был сослан в Томскую губернию, где местом его жительства был назначен Нарымский округ.
Очутившись в глухой деревне, Савин ходатайствовал о разрешении ему проживать в Томске, где бы он мог подыскать себе подходящие занятия.
В этой просьбе ему было отказано.
В Москве он поручил господину Наумову продажу своего движимого имущества и взыскание денег с разных лиц, но их не получил и решился отправиться в Москву за деньгами, чтобы вернуться обратно и открыть на эти деньги какое-нибудь торговое предприятие.
По дороге в Москву, в вагоне Савин познакомился с купцом Жиляевым, ведущим в Козлове и Ельце крупную торговлю хлебом.
На вопрос Жиляева, с кем он «имеет честь говорить», Савин назвал себя Морозовым и заявил, что едет в Ряжск, где думает закупить на козловской ярмарке лошадей для продажи их за границей.
Жиляев предложил ему ехать с ним в Козлов на ярмарку, где у него много знакомых барышников, у которых можно выгодно купить лошадей, о деньгах же он не советовал ему особенно беспокоиться, так как он может их ему ссудить.
Савин отправился с Жиляевым на ярмарку в город Козлов, где взяв у последнего 920 рублей, начал скупать лошадей, которых отдавал на прокормление.
Оставив себе из взятых у Жиляева денег 280 рублей, он отправился в Ряжск, где, выдавая себя за Морозова, занимался коммерческим оборотом.
В это время до сведения администрации дошли слухи, что Савин бежал из Сибири и проживает в Ряжске.
Тотчас же были приняты все меры к розыску его, и он был арестован.
Рязанский окружной суд, в котором последний раз судили нашего героя, после продолжительного совещания вынес приговор, по которому Савин в мошенничествах был оправдан, в побеге же из места ссылки был признан виновным и приговорен к заключению в тюрьме на 3 месяца, а по отбытии этого наказания должен быть возвращен на место ссылки.
Эти и подобные вести о похождениях корнета Савина, имя которого стало чуть ли не нарицательным как «ловкого мошенника», доходили по газетам до его петербургских знакомых, среди которых семья Ястребовых, Долинских и Сиротининых сохранили о нем хорошую память.
Дальнейшая жизнь «Героя конца века» и «Современного самозванца» могла служить, действительно, обвинительным материалом лишь для составленных против него обвинительных актов, – некоторые из них были очень обширны, – но не для романа, который мы и заканчиваем этими строками.
В его мошеннических проделках, преимущественно на почве имущественных прав, совершенных им вследствие наступившего безденежья и сознания полной своей неспособности и неподготовленности к какому-либо труду в борьбе за свое жалкое существование, не было ничего романтического.
Появлявшиеся около него женщины были уже далеко не героинями романов, а, выражаясь языком тех же обвинительных актов, лишь «пособницами в преступлениях».
Нельзя, впрочем, не сказать, что в Савине погибла недюжинная русская натура, извращенная с малых лет почти беспочвенным воспитанием, которое давали своим детям представители нашего богатого офранцуженного старого барства.