Kitabı oku: «Н. В. Шелгунов», sayfa 5
«Мы сделали попытку», «мы несем на своих плечах» – это, разумеется, не специально к нам, русским, относится, а к известному времени, к известной ступени цивилизации, к которой, однако, и мы с шестидесятых годов приобщились. В XII главе «Воспоминаний» Шелгунова читаем:
«Внизу освобождались крестьяне от крепостного права, вверху освобождалась интеллигенция от служилого государства и от старых московских понятий. И более великого момента, как этот переход от идеи крепостного и служилого государства к идее государства свободного, в нашей истории не было, да, пожалуй, и не будет. Мы, современники этого перелома, стремясь к личной и общественной свободе и работая только для нее, конечно, не имели времени думать, делаем ли мы что-нибудь великое или невеликое. Мы просто стремились к простору, и каждый освобождался, где и как он мог и от чего ему было нужно. Хотя работа эта была, по-видимому, мелкая, так сказать, единоличная, потому что каждый действовал за свой страх и для себя, но именно от этого общественное оказывалось сильнее, неудержимее, стихийнее. Идея свободы, охватившая всех, проникала всюду, и совершалось действительно что-то небывалое и невиданное».
Вслед за этим Шелгунов приводит разные иллюстрирующие эпизоды и соображения. Тут есть рассказы об офицерах, выходивших в отставку, чтобы завести книжную торговлю или заняться издательством, о женщинах, выбивавшихся из-под гнета грубой и деспотической семьи, и т. п. Есть и такие указания: «Правительство сознавало, что при новых усложненных требованиях более развитой жизни продолжать старую систему казенного управления у него не достанет сил, и оно стало продавать или закрывать казенные фабрики и заводы, оно поощряло и поддерживало акционерные предприятия, оно создало русское общество пароходства и торговли, оно открыло возможность для частных банков, оно передало постройки железных дорог частным предпринимателям. Одним словом, реакция против прежнего всепоглощающего государственного вмешательства и казенного руководительства была не только всеобщей, но и легла в основу общественно-экономических реформ и всей системы государственного хозяйства прошедшего царствования».
Все это должно свидетельствовать о торжестве новой формулы взаимных отношений между личностью и обществом: «свобода личности» или «свободная личность в свободном общежитии». Вглядываясь, однако, несколько ближе в иллюстрирующие эпизоды и соображения Шелгунова, мы едва ли найдем в них полную однородность, или, вернее, однородность эта не пойдет далее отрицательной стороны. Все эти эпизоды и указания одинаково говорят о размягчении или распущении общественных уз и о выделении из них частных, личных интересов. В этом смысле смягчение деспотизма старой семьи и отречение фиска от руководительства промышленною жизнью страны могут быть совершенно правомерно сведены к одному знаменателю, и Шелгунов вполне прав, констатируя этот всеобщий факт. Не следует, однако, думать, чтобы этот факт во всех своих подробностях совпадал с идеалом Шелгунова и его единомышленников. К шестидесятым же годам относятся первые гимны «свободы» мужика «от земли». Но та струя литературы, к которой принадлежал Шелгунов, слишком пристально вглядывалась в жизнь европейских стран, в которых принцип экономической свободы достиг наибольшего осуществления (см. «исторические» и «социально-экономические» статьи Шелгунова), чтобы мечтать о таком же торжестве его у нас. Мы видели, что, почтительно склоняясь перед европейскою наукою и многими европейскими учреждениями, Шелгунов отнюдь не желает, чтобы двери русской жизни были настежь отворены для пропуска европейских экономических порядков. Он спрашивает: «Откуда это добродушное стремление спасти своего ближнего, предлагая ему лекарство, оказавшее вредное последствие на соседа?» Это Шелгунов писал в одной из самых ранних своих статей, в 1861 году, а вот что он писал в 1868 году: «То, что славянофилы, почвенники{14} и их продолжатели толковали о народной душе, народной правде и русском всечеловеке, несомненно, очень благородный идеал, на котором стоит построить русскую общественную жизнь, но подробности этого идеала создадутся не смутными сердечными порывами, не чувством, а исследованием выработанных народом и интеллигенцией общественных и бытовых понятий и тех равноправных и именно всечеловеческих основ народного коллективизма, который чужд еще интеллигенции, вырабатывающей пока достоинство личности» («Новый ответ на старый вопрос»). Здесь не место говорить об этих упованиях по существу. Я привожу слова Шелгунова для уяснения его формулы взаимных отношений личности и общества. Ни он, ни литература шестидесятых годов вообще не думали ограничиваться отрицательною формулою свободы. В их лице, как и в их теориях, личность, освободившись от обветшалых общественных уз, сознательно подчинялась иным узам, самоотверженно отдавая им свою мысль, чувство, волю, всю свою жизнь. Для выработки этих обновленных общественных уз «идеалисты земли» обращались и к западноевропейским теориям, и к русской народной жизни – словом, всюду, где рассчитывали найти теоретические или практические зародыши такого сочетания общественных элементов, которое гарантировало бы личности полноту жизни. Как говорит Шелгунов в статье о Берне{15} («Первый немецкий публицист»), «в средоточии земной жизни стоит живой человек и для этого-то живого человека и должен работать каждый». Что касается Берне, то «в тот момент, в который он действовал», идеею свободы, может быть, и исчерпывалась злоба дня; но в момент наших шестидесятых годов ввиду сложности перелома жизни злоба дня была сложнее, а потому «свобода» бывала иногда просто громким словом, под которым крылась совсем несоответственная сущность. Наши публицисты не соблазнялись подобными громкими словами, но они и не боялись слов. Поэтому они охотно говорили, между прочим, и об эгоизме как об основном свойстве человеческой природы, но относились они к этому эгоизму весьма своеобразно. В качестве «реалистов» они признавали факт эгоизма и смело сводили к нему как самые низменные, так и самые возвышенные побуждения. А в качестве «идеалистов земли» они строили такой идеал личности, «ego» которой не грозит никому бедой и горем, потому что способно пережить в себе жизнь ближнего и дальнего и чувствовать их радости и горести как свои собственные. Идеал этот для них не в воздухе висел, он представлялся им естественным результатом выработки соответственных общественных условий, да и на нынешнего человека, как он есть сейчас, они смотрели отнюдь не мрачными глазами. В самой его природе, вполне эгоистической, они видели, однако, такие стороны, развитие которых должно поднять человека на высшую ступень. Было кое-что наивное во всем этом, но есть наивность, которая гораздо ближе к правде, чем разные ухищренности.
«Доброжелательство есть у всякого человека, – говорит Шелгунов, – только в различной степени, и значительный недостаток его составляет такое же важное лишение и ведет к таким же печальным последствиям, как и недостаток сообразительности. Людей, лишенных доброжелательства, следует отнести к разряду организмов ненормальных, у которых недостает одной из важнейших человеческих способностей, равносильной рассудку. Злой человек всегда безрассуден, точно так же, как безрассудный всегда зол. Это две парные способности, и лишение одной парализует другую. Поэтому злого человека без ошибки можно назвать глупым, точно так же, как глупого – злым» («Прошедшее и будущее европейской цивилизации»).
Это наивно, потому что кто же не знавал злобных умников и глупых добряков. И, однако, несомненно, что в высшем смысле Шелгунов прав. Истинное, глубокое понимание своих человеческих, то есть гуманных, интересов исключает злобу.
V
Статья моя приходит к концу. Называется она «Шелгунов», а собственно об нем в ней сказано, по-видимому, пока слишком мало. Но это только по-видимому. Все, сказанное выше о шестидесятых годах вообще, целиком относится и к Шелгунову в частности. Не внеся в работу шестидесятых годов каких-нибудь своих резких индивидуальных черт, Шелгунов впитал в себя весь дух того времени. Вот почему я мог, говоря о шестидесятых годах, обойтись без единой ссылки на кого бы то ни было, кроме Шелгунова. Может быть, мне не удалось сделать то, что я хотел сделать, но, во всяком случае, я не думал о критическом разборе сочинений Шелгунова. Я хотел лишь облегчить самому читателю дело этого разбора напоминанием тех общих черт литературы шестидесятых годов, которые ныне или совсем игнорируются, или поминаются больше понаслышке, по смутному, непроверенному преданию. В настоящем издании собраны статьи, написанные с 1861 года по 1890-й включительно. Писаны они все под давлением текущей жизни. Немудрено было бы найти в них рядом с достоинствами и известные недостатки, но я не считаю это нужным. Для меня гораздо важнее их общий тон, а он у Шелгунова тот же, что у всей литературы шестидесятых годов.
Шелгунов представляет, однако, ту особенность, что работает и посейчас, представляя собою в литературе чуть ли не единственный обломок приснопамятного исторического момента. В деятельности своей он держится все тех же заветов своего времени, отстаивая их с живостью и горячностью, которым можно удивляться в человеке, столь долго и много на своем веку поработавшем. Особенность ли это его личных сил, или животворящий дар все тех же шестидесятых годов, или и то, и другое вместе, я не знаю; но знаю, что этот старик моложе многих и многих молодых. Между прочим, он довольно часто прямо говорит о шестидесятых годах то в своих «Воспоминаниях», то в «Очерках русской жизни» по поводу некоторых явлений текущей литературы. Мало понимающему и вяло чувствующему человеку может показаться, да и было высказано в печати, что Шелгунов является в этом случае представителем «отцов», расхваливающих по исстари заведенному порядку свое отжившее время и брюзжащих на поросли молодой жизни, которая растет по-своему, не спросясь их, стариков. Это ведь в самом деле очень обыкновенное явление: старикам с остывшею кровью, замерзшим в идеях, когда-то живых, но ныне уже отживших, завидно глядеть на кипящую молодость, которая рвется к новым идеалам, чуждым, непонятным для «отцов»… Бывает так, это точно, но бывает и иначе; бывает и так, что старикам обидно смотреть на отсутствие кипящей молодости и каких бы то ки было идеалов. И тогда старые «отцы» моложе своих старообразных «детей».
Менее, чем кто-нибудь, Шелгунов может быть обвиняем в упрямой ворчливости старика, остановившегося на точке замерзания. Давно уже, в статье «По поводу одной книги», он писал: «Нас приучили слышать о людях двадцатых годов, сороковых, шестидесятых; но мы еще ни разу не слышали, чтобы у нас были люди XIX века. Или десятилетия – наши века, или русская мысль растет не годами, а часами? Какие умственные пропасти разделяют мыслящую Россию на десятилетия? Откуда эта невозможность примирения, откуда этот беспощадный антагонизм, который даже и людей одного десятилетия делит на несколько враждебных лагерей? Говорят: люди сороковых годов – отцы теперешней эпохи; это освободители России от крепостного права; это первые люди, сказавшие на Руси первое слово в пользу человеческих прав женщины; с людьми пятидесятых годов они думали уже о гласном суде. Но разве люди шестидесятых годов не прямое непосредственное следствие идей сороковых и пятидесятых годов? Где же логика для вражды и антагонизма? отчего „отцы“ не понимают „детей“, не понимают, что они – их родные „дети“?»
В одном из «Очерков русской жизни», написанных в самое недавнее время, читатель найдет те же вопросы и недоумения, но обращенные уже в другую сторону, в сторону детей, чурающихся своих отцов, соответственно чему весь этот очерк озаглавлен в настоящем издании «Борьба ли поколений ведет нас вперед». Но мы вернемся к статье «По поводу одной книги». Книга эта – небольшой сборник рассказов Герцена, изданный, помнится, в 1871 году. Говоря об этой книге и об ее авторе, Шелгунов пишет: «Натуры действенные, реальные, живучие, действуют по событиям: они являются не с готовыми сентенциями и идеалами, не с запасом готовых истин, чтобы вечно держаться за них, а только с честными стремлениями и с юношеской энергией, которая никогда их не оставляет». И далее: «Как свежи и хороши люди без ярлычков и как высоко следует ценить таких людей, как наш автор, мысли которых сохранили текучесть на всю жизнь, а энергия тоже на всю жизнь сохранила свою юношескую силу. Такие люди могут по очереди пережить двадцатые, сороковые, шестидесятые и даже сотые годы, лишь бы Бог дал веку, и не остановятся на каком-либо предыдущем периоде, чтобы сделаться врагами последующего. Тут – истинная сила преемственной мысли, не знающей деления на десятилетия».
Спрашивается, если Шелгунов так высоко ценит «людей без ярлычков», «не останавливающихся на каком-либо предыдущем периоде, чтобы сделаться врагами последующего»; если он так хорошо понимает, что не годится «являться с готовыми сентенциями и идеалами, с запасом готовых истин, чтобы держаться за них вечно», то почему же значительная часть его «очерков русской жизни» посвящена полемике с «восьмидесятниками», как он их презрительно называет? «Восьмидесятники» – это люди, сами объявившие себя современными «детьми», несогласными с «отцами», и представителями «нового литературного поколения», которое, надо думать, имеет своих представителей и на других, нелитературных путях жизни. Люди эти объявляют, что «идеалы отцов и дедов над ними бессильны», что они не хотят знать никаких «традиций прошлого». Это нехорошо с точки зрения Шелгунова, дорожащего преемственностью мысли, преемственностью развития вообще. Но ведь и «восьмидесятники» могут, казалось бы, претендовать в свою очередь на Шелгунова и бить ему челом его же добром. Они могут повторить его слова: «Отчего отцы не понимают детей, не понимают, что они – их родные дети?» Надо еще заметить, что не известно, что Бог даст дальше, а пока «восьмидесятники», по крайней мере в литературе, не сильны ни качеством, ни количеством, ни единогласием. Перечисляя, например, свои беллетристические силы, они сами замечают, что из молодых писателей значительнейшие стоят на старом пути. В других отраслях литературы они тоже не могут похвастаться чем-нибудь выдающимся, крупным. Далее, говоря о необходимости «бодрящих впечатлений» и о ценности «светлых явлений», некоторые из них в то же время чрезвычайно почтительно относятся к Щедрину, не помышляя, по-видимому, о том, что сказал бы суровый сатирик по поводу их пропаганды светлых явлений. Вообще это литературное явление, по крайней мере сейчас, настолько незначительно во всех отношениях, что, отметив его, Шелгунов смело мог бы затем уже не вступать в длинную полемику с его представителями. Тем более что это ведь «дети», «родные дети»…
В том-то и дело, что если это и в самом деле дети, то заведомо никому не родные. Если они действительно незначительны в литературе, то в современной нашей жизни есть соответственная струя, вялая, мелкая, мутная, но гораздо более значительная, чем ее литературное выражение. Не в том дело, что старые идеалы заменились новыми; это было бы, может быть, дело законное, и, во всяком случае, Шелгунов понимает, что не следует «останавливаться на каком-нибудь предыдущем периоде, чтобы сделаться врагом последующего».
Дело даже не в том, что идеалы совсем потухли и, лишенные их животворящего действия, люди не чувствуют в себе сил и способностей к «героизму», – Шелгунов знает, что «в жизни народов за восторженностью, энтузиазмом и усиленной умственно-общественной деятельностью следует всегда реакционное отступление» («Новый ответ на старый вопрос»). Но если уж нас настигла такая печальная историческая полоса, так ее нужно признать печальной исторической полосой и думать о том, чтобы ее скорее пронесло, а не носиться с ней как с писаною торбой, не ходить, уперев руки в бока фертом, не говорить с нелепою гордостью: мы – соль земли, мы – «новое слово»…
Таковы мотивы полемики Шелгунова, и надо правду сказать, что мудрено представить себе что-нибудь более антипатичное деятелю шестидесятых годов, чем эти «восьмидесятники». Конечно, и они со своей точки зрения правы, платя ему той же монетой. Это два полюса, которым пригнуться друг к другу нельзя. Полемика Шелгунова может служить прекрасною отрицательною иллюстрацией ко всему вышесказанному.
Если обстоятельства времени шестидесятых годов создали свою литературу, то нынешние наши условия выдвигают свою. Ни для кого не тайна, что идеалы в наше время оскудели, как и в отношении, так сказать, объема, так и в отношении интенсивности. Это признают и «восьмидесятники», которые делают даже современную скудость идеалов отправным пунктом своих литературно-критических и публицистических соображений. Не спорит, конечно, и Шелгунов, но он приглашает принять все те выводы, которые логически отсюда вытекают. О наличности какой-нибудь общественной задачи, которая соединяла бы в себе грандиозность замысла с общепризнанною возможностью немедленного исполнения, нечего в наше время и говорить. Нет такой задачи. Но нет и гораздо меньшего. А за отсутствием общедоступных точек приложения для крупных талантов, горячей проповеди, страстной деятельности, на сцену выступает вялая, холодная, бесцветная посредственность. Не то, чтобы русская земля так уж оскудела, что в ней перестали подрастать энергические и даровитые люди. Но, во-первых, значительная часть их остается по разным причинам не у дел, а во-вторых, хотя появляются время от времени новые таланты и в литературе, но они немедленно получают общий отпечаток тусклости и безразличия. Это-то, может быть, и неизбежное, но, во всяком случае, печальное положение вещей «новое литературное поколение» возводит в принцип. Придавленное, пригнетенное фактом, оно бессильно противопоставить ему идею. Оно косится на всякие сколько-нибудь широкие идеалы и решительно отрицает «героизм». Оно желает «реабилитировать действительность» и с этою целью ищет в ней «светлых явлений» и «бодрящих впечатлений». Оно не способно расценивать явления жизни по их нравственно-политическому значению и эту свою неспособность возводит в принцип, которому усваивается название «пантеизма», – дескать, все явления, великие и ничтожные, гнусные и возвышенные, одинаково подлежат лишь созерцанию, а не нравственному суду.
Разъяснение всего этого читатель найдет у Шелгунова. Я только обращаю ваше внимание на позицию, занятую им в этой полемике. Верный себе и традициям шестидесятых годов, он не отрицает и не подрумянивает факта бледности нашей жизни. Да, говорит он, вы правы, «фактически теперешнее время – не время широких задач, а время мелочей, маленьких мыслей и несущественных споров»; вы сами своею бледностью слишком наглядно свидетельствуете об этом. Но, опять-таки верный себе и шестидесятым годам, Шелгунов не считает нужным преклоняться перед фактом только потому, что он факт. Он желал бы, чтобы эта мертвенная бледность заменилась румянцем стыда, радости, негодования, вообще игрой живых красок, а не подрумянивалась бы разными ad hoc5 изобретенными «пантеизмами», теориями «светлых явлений» и т. п. В этом подрумяненном виде она есть, по его мнению, «популяризация общественного индифферентизма» и «школа общественного разврата, которая, несомненно, принесет плоды в будущем, а может быть, приносит их уже и теперь».