Kitabı oku: «Капитан Михалис», sayfa 5
– Ничего мне не надо! Я не голоден! – отрубил он и, вскочив на коня, помчался галопом.
Горы остались в стороне. Дорога терялась теперь в нежной зелени полей. Вокруг гудели пчелы, доверчиво щебетали птицы, вернувшиеся в свои прошлогодние гнезда. Сегодня, в первый день апреля, остров будто лучился счастьем… Но капитан Михалис ничего этого не замечал. Куда его понесло в такую рань? За кем гонится? А может, сам убегает от погони? Туча, застлавшая глаза, точно омрачила залитый солнцем берег. Дорога вилась перед ним, и окутанные утренним туманом Ласифьотские горы издалека напоминали медленно клубящийся дым. Двое пожилых крестьян на осликах, приложив руки к груди, поприветствовали его:
– Дай Бог тебе здоровья, капитан Михалис!
Но он не ответил на их приветствие. Мыслями он был уже у ограды Нури-бея и примерялся, как преодолеть ее, как проникнуть в сад. Ну влезет, а что дальше?..
Капли пота выступили у него на лбу. Он сунул руку за кушак и нащупал рукоять кинжала.
– Правду сказал собака! – прошептал он. – Один из нас лишний на этом свете!
Но когда капитан Михалис сжимал рукоятку кинжала, мысленно перепрыгивал через высокий забор и пробирался через сад, между горшков с цветами, к дому с решетчатыми окнами, за которыми еще горел красно-зеленый фонарь, ему внезапно почудился звонкий смех из верхнего окна. И тогда уже пот градом покатился у Михалиса со лба на шею, а затем по всему телу. Он опомнился: ведь он едет не затем, чтобы убивать. Какой-то бес овладел им, коварный, незваный, непохожий на свою родню, – он бесстыже улыбается, от него исходит аромат мускуса, а лицо… Боже, какой позор! Лицо у него женское!
– И не стыдно тебе, капитан Михалис! – сердито сказал он себе. – Вот до чего ты докатился!
Ему показалось, что все предки выходят из могил, чтобы осыпать его проклятьями. Он безумно огляделся по сторонам и стиснул кулаки.
– Ступайте обратно в землю! Пока я здесь хозяин!
Он отер лоб и словно очнулся. Увидел могучие горы, море. Земля больше не гудела под ногами. Наконец он вспомнил, зачем и куда направляется. Вчера вечером он дал бею слово и должен его сдержать.
Много лет назад судьба забросила в деревушку Ай-Яннис его брата Манусакаса. Он поставил дом в центре деревни, обжился, пустил корни. Теперь у него подросли сыновья и дочери, дождался он и первого внука, но до сих пор помнит тот день – 14 сентября 1866 года, – когда со своими бойцами преследовал турок. Кажется, будто вчера это было. Зашли они в Ай-Яннис. В одном из домов встретил Манусакас молодую женщину, она рыдала, рвала на себе волосы. Оказывается, перед самым приходом их отряда налетели турки и зарезали ее мужа (они только-только свадьбу сыграли) прямо у нее на глазах. Куда же Бог смотрит? Неужто встал на сторону турок?
Манусакасу шел четвертый десяток, два года назад он овдовел. Молодая женщина сразу ему приглянулась, потому он решил расположиться со своим отрядом на этом подворье. Вдова как увидела его, так даже перепугалась: заросший, небритый, весь пропах порохом.
– Пресвятая Богородица! – вскрикнула она и закрыла лицо передником.
Манусакас подошел к ней и заговорил тихо и ласково:
– Поплачь, хозяюшка, поплачь. Выплачешься – легче станет. И я вот по милости поганых турок вдовцом остался. Все слезы выплакал.
Он присел возле нее на корточки, смотрел, как она убивается, и не мог понять, что с ним творится. Отчаянно хотелось обнять эту сломленную горем женщину, страстно прижать к груди! Никогда еще Манусакас не испытывал ничего подобного. И в то же время робел перед ней: только и осмелился положить ей на плечо дрожащую руку.
– Ну будет, полно! Так и глаза испортить недолго, а мне, ей-богу, жаль таких красивых глаз. Ты не подумай, я не какой-нибудь вертопрах. Не буду хвастать, но спроси кого хочешь от Кисамоса до Ситии, и всяк тебе скажет, кто такой капитан Манусакас!
Он внезапно умолк. Боялся неосторожно брошенным словом испугать, обидеть женщину. Но уйти отсюда тоже не было сил. Манусакас придвинулся поближе, наклонился к ней и успокаивающим голосом стал рассказывать о том, что видел и пережил за время восстания. Много женщин овдовело, много детишек осталось сиротами, слезы и кровь по всему Криту льются, и нет конца-краю этой реке. Так что грех думать только о своем горе и забывать о муках Родины!
Женщина при этих словах подняла голову. Вытерла слезы, вздохнула и тоже начала рассказывать. Поведала о гибели мужа, показала кровь, засохшую на пороге, – она не хочет ее смывать, чтобы вечно помнить о муже и оплакивать его.
А Манусакас, как бы невзначай касаясь то ее плеча, то волос, то колена, приговаривал:
– Правильно, хозяюшка, правильно! Я тоже так думал после смерти жены. Убили ее, сердечную, во дворе у нас за то, что муж у нее бунтарь, – мне, одним словом, в отместку. Весь двор кровью залили, и думал я, что буду глядеть на эту кровь вечно, но дожди смыли ее, и камни снова стали белыми… – Он тоже вздохнул. – Вот так, хозяюшка, и с душой человеческой: время смоет кровь, залечит раны, и все понемногу забудется…
Женщина аж содрогнулась, услышав это, а Манусакас снял с плеча свою пропотевшую бурку и набросил на нее.
– Холодно… Простудишься.
Женщина сжалась в комок и вся вспыхнула. Ей показалось, что не бурка обнимает ее плечи, а чужой мужчина. Хотела было сбросить, да как обидишь гостя!.. Поэтому она только поежилась, не сказала ни слова. Поначалу со страхом, а затем с невольным трепетом она ощущала, как тепло мужского тела постепенно вливается в нее. Вспомнился муж, их первая брачная ночь, горячие объятья, жадные руки… Согревшись под буркой, она и правда немного успокоилась. Прерывистое дыхание сидящего рядом мужчины неожиданно вызвало в душе жалость и сочувствие.
– Нечем мне тебя угостить, – произнесла она. – Разбойники эти весь дом обчистили. А ты небось голодный, с войны идешь.
– Не голодный я, Бог с тобой! Да и как можно думать о еде, когда тут такое горе! Разве что соберешься с духом, и подкрепимся вместе. – Он сам смутился от двусмысленности своих слов, кашлянул, со страхом взглянул на нее, не зная, чем загладить неловкость. – Не сердись, поверь, я не в обиду тебе сказал. Хотелось утешить, да, видно, не найти мне таких слов…
Он опять вздохнул. Потянулся было за кисетом, но раздумал. Вдова подняла на него мокрые от слез глаза под длинными ресницами. Теперь уже и она ждала его слов, не решаясь самой себе в этом признаться.
– Стыд сковал мой язык, – продолжал Манусакас, – но и молчать не могу. Как на духу тебе скажу, уж не взыщи. Коли лгу, пусть Бог меня покарает. Как вошел я в твой дом, увидел твои слезы – будто нож мне вонзили в сердце. Чую: пропал! За всю жизнь не доводилось видеть такую красоту! Да не пугайся ты, я же не разбойник, намерения у меня серьезные. Муж твой погиб, никакими слезами его не вернешь, моей жене, царство ей небесное, тоже возврата нет. А раз мы одни на всем свете, то почему бы не жить нам вместе?
Вдова вскрикнула, задрожала всем телом, забилась в угол. Манусакас отошел к двери – пускай немного опомнится, отойдет. Он выглянул во двор на своих бойцов. Те развязали котомки и, усевшись на траве, закусывали. Взгляд Манусакаса скользнул дальше, к плодородным полям, к сгибающимся под тяжестью плодов оливковым деревьям. На холмах, поскрипывая, мирно крутились ветряные мельницы…
Вот здесь я и осяду, с уверенностью подумал он. Земля тут добрая, богатая. Да и вдова по сердцу мне пришлась. Народит мне здоровых, красивых детей. Клянусь Богом, никуда я отсюда не двинусь.
Он повернулся к женщине. Она пригладила волосы, слезы на щеках высохли. А теплую бурку так и не сбросила с плеч.
– Вот что, капитан Манусакас, – твердо проговорила она, – слова твои не делают тебе чести. Даже если ты и правду сказал, все равно это великий грех. Ведь кровь моего мужа еще алеет на пороге!
Манусакас вздохнул, прошелся по комнате.
– Да я же ничего у тебя и не прошу. Разве что кусок хлеба да глоток вина! И еще, не побрезгуй, хозяйка, пришей мне пуговицу на рубахе – в бою потерял…
Вдова молча встала, нашла иголку, вдела нитку. Манусакас опустился перед нею на колени, и она принялась пришивать пуговицу, чувствуя, как колотится у него сердце под рубахой.
Она торопливо пришила пуговицу и поднялась. Открыла сундук (кое-что турки все же оставили), достала белоснежную скатерть, застелила стол, и в доме будто сразу светлее стало. Прошла на кухню, разожгла огонь. Манусакас скрутил, наконец, цигарку, закурил и сел на лавку у порога, как будто хозяин. Исподтишка он глядел, как хлопочет по дому молодая женщина, как умело подгребает уголь, ловко готовит пищу, расставляет на столе посуду. Глядел – и душа радовалась. Никогда еще с таким удовольствием не ждал он обеда. И все потому, что уже знал, был уверен: эта молодая сильная женщина вскоре (когда пройдет положенный срок после похорон мужа) будет делить с ним до гробовой доски не только пищу, но и постель.
Так женился Манусакас на Христине и пустил корни в той деревне. Христина не обманула его ожиданий: почти каждый год рожала по двойне, так что в доме стало шумно, как в улье. А вот недавно появился у них и первый внук. На радостях Манусакас так напился, что, взвалив на плечи осла, понес его в мечеть – дескать, пусть помолится Аллаху.
– Ну что тут такого? – рассуждал вслух капитан Михалис. – Я бы, наверно, еще и не то учинил. Однако, давши слово, держись. Я должен отчитать его. Хоть он и старше меня, но я же как-никак капитан!
На склоне горы показалось их родное село Петрокефало. А дальше, в ложбине, утопала в зелени деревня Ай-Яннис. Капитан Михалис пришпорил кобылу, она заржала и рванулась вперед.
Ворота во дворе Манусакаса были распахнуты. Пригнув голову, капитан Михалис проехал под ними.
– Эй, Манусакас!
Вся семья обедала за огромным столом. Манусакас восседал во главе; на стене прямо над ним висела плетка. Напротив сидела супруга, раздобревшая, довольная. Христина, конечно, расплылась, да и грудь отвисла – поди выкорми такую ораву! – но лицо у нее было совсем еще молодое, свежее, словно роза.
Услышав голос брата, Манусакас вскочил и вышел во двор.
– Заходи, брат! – Он улыбнулся, протянул ручищу. – Как раз к обеду поспел. Слезай, заходи!
– Я спешу, – ответил капитан Михалис. – Прикрой-ка дверь, разговор у меня к тебе.
– Да ну? Хорошие новости привез иль плохие?
– А это уж как ты посмотришь.
Манусакас прикрыл дверь, чтобы большая его семья не услышала разговора, и вопросительно взглянул на брата.
– Вот что я тебе скажу, брат Манусакас: не умеешь пить, так не пей!
Манусакас нахмурился.
– Это ты к чему?
– Да и ослов Господь не для того создал, чтоб они на людях ездили, а как раз наоборот. Ясно теперь, к чему?
– Ясно. Побратима твоего, Нури-бея, обидел, так? Может, мне у него прощенья попросить, а, Михалис?
– Не мели языком, знаешь ведь: я этого не люблю. Да только пойми: твои выходки пьяные наносят вред нашему делу. Еще не приспело время поднимать знамена!
– Ах так! – вспылил Манусакас. – А ты, значит, когда напьешься да горланишь песни про Московита, или ходишь по турецким кофейням, или забрасываешь беев на крышу, то все во благо христианам делаешь? Сперва на себя погляди, а потом уж езди да поучай других. Ну, что молчишь? Правда глаза колет?
Капитан Михалис смутился. Что тут возразишь? Конечно, и сам он, когда напивается, не рассуждает, что на пользу христианам, а что во вред. Ему тогда все небо с овчинку кажется, он просто седлает кобылу и мчится по белу свету. Бывают моменты, когда готов он раздавить мир копытами, будто ореховую скорлупу. Пусть все летит в тартарары!
– Ага, стыдно стало! – ухмыльнулся Манусакас, видя, что брат хмуро рассматривает горные вершины. – Знаю, ведь ты точно так же думаешь. Раз такая судьба у Крита, можем мы хоть изредка злость свою на них сорвать? Помяни мое слово, на байрам мула отнесу в мечеть, чтобы ослу одиноко не было. И пускай меня убьют – плевать!
– Да черт с тобой! Не было бы хуже для Крита.
– А ты не бойся, ничего ему не сделается. Люди могут погибнуть, а Крит бессмертен!
Капитан Михалис только вздохнул.
– Вот те крест, брат, – снова заговорил Манусакас, – бывает, задыхаюсь я тут, а почему – и сам не знаю. Ну, выпьешь, голова вроде бы ясная, а сердце так и рвется на части. Сам небось понимаешь. Была б моя воля – пробрался бы в Константинополь да прибил собаку султана, а нет – так хоть чем-нибудь в деревне своей себя потешу.
Капитан Михалис дернул за поводья, направив кобылу к воротам.
– Подумай, Манусакас, над тем, что я тебе сказал, хорошенько подумай, когда останешься один, и поступай, как совесть тебе подскажет. Вот и все. Будь здоров.
– Да куда ты, оглашенный?! Слезай, пообедаешь с нами! А то и заночуешь. Дом большой, места всем хватит. Племянников ты уж сколько не видал, да и Христина будет рада. А потом первого моего внука тебе покажу. Я решил назвать его Лефтерисом31, может, хоть он дождется свободы.
– Не могу, спешу. Всем привет от меня.
– Что, даже с отцом не повидаешься?
– Говорю – времени нет. Завтра с утра много дел.
– Вот ослиная голова! Ничем его не сдвинешь! Ну ладно, езжай с Богом!
Капитан Михалис, пригнувшись, выехал из ворот. Разговором с братом он остался доволен: поговорили как мужчина с мужчиной. Если б не боязнь уронить себя, непременно бы обнял брата напоследок. Родная душа: выплеснет свой гнев, коли приспичило, а там хоть трава не расти!
Как молния летел капитан Михалис к городу, и душа у него пела. В очередной раз он убедился, что не посрамит Манусакас свой род.
Солнце клонилось к закату. Соседки, едва прослышав, что капитана Михалиса целый день не будет дома, собрались у него во дворе – кто с шитьем, кто с вязаньем, кто с целебными травами, собранными в поле. Пришли кира Пенелопа, Хрисанфи, сестра Поликсингиса, Катиница, Мастрападена. Настроение у всех было приподнятое: нынче суббота, можно отдохнуть, вволю наговориться. Слава Всевышнему, что дал людям воскресенье!
– Слыхали новости? – начала певучим голосом Катиница. – Прошлой ночью у Фурогатоса дом ходуном ходил. Никак опять жена беднягу поколотила.
– Вот позор-то! – подхватила кира Пенелопа. – А поглядеть на его усы, подкрученные да нафабренные, так кажется, мужчина хоть куда. Моему бы Димитросу такие усы.
– Нет, пусть бы лучше жене усы-то отдал, а сам бы юбку ее нацепил, – предложила Мастрападена, та самая, что на ночь привязывала своего мужа за ногу к кровати.
– Как же он кричал, сердечный! – улыбнулась кира Хрисанфи. – Весь квартал перебудил. Мой брат как раз возвращался домой и слышал весь этот тарарам. А нынче утром встретил Фурогатоса и хотел его пристыдить: «Ну как ты, друг Фурогатос, позволяешь бабе себя колотить? Неужто не можешь ответить ей, как подобает мужчине? Ведь ты весь род мужской позоришь! Нас, мужиков! Как тебе не стыдно?» А тот знаете что ответил? «Стыдно, – говорит, – капитан Поликсингис, страсть как стыдно! Но только мне нра-а-авится!»
Соседки залились хохотом. Риньо тем временем подала угощение: кофе, варенье, бублики с кунжутом. И тут, по заказу, в ворота вошел сосед Али-ага с чулком и спицами. На плечи наброшена зеленая шаль, подарок Риньо. Лицо бритое, сам весь чистенький, аккуратный – от заплатанной рубахи до шлепанцев, из которых торчат тоненькие ножки.
Кира Катерина поднялась из-за стола.
– Добро пожаловать, сосед! Милости просим на чашечку кофе!
– Спасибо, кира Катерина, дай тебе Аллах здоровья, – отозвался Али-ага, по-турецки раскланиваясь с женщинами. – Я только что пил – с вишневым вареньем да с бубликом.
– Ну, не беда, соседушка, лишняя чашка не повредит, уж выпей за компанию, – загомонили женщины. Все знали, что Али-ага хоть и нищий, но гордый. Никакого кофе, варенья, бубликов у бедолаги, конечно же, не было. Жил он впроголодь, при одном упоминании о еде у него слюнки текли. И соседки нарочно его этим поддразнивали.
– Так что ж ты себе нынче готовил, сосед? – спросила Катиница, лукаво подмигивая остальным, – одному Господу ведомо, какой ты искусник. У тебя, поди, и птичье молоко водится.
Али-ага самодовольно улыбнулся, сглотнул слюну, прицепил чулок к поясу и принялся со смаком рассказывать, какого нежного, с хрустящей корочкой цыпленка зажарил себе к обеду. На гарнир бамья32, а соус – пальчики оближешь! Рассказывая, он то и дело причмокивал и сглатывал слюну. Соседки, давясь от смеха, все расспрашивали да расспрашивали его, а потом стали укорять:
– Ох, Али-ага, все у тебя мясное да мясное, да еще под соусом. Это же вредно для здоровья! Нужно хотя бы иногда немного зеленью питаться.
– Нынче на ужин, сосед, дам тебе мисочку врувы33, – сказала Мастрападена. – Вот увидишь, какой отдых будет твоим кишкам, а то набил их мясом, ровно колбасу!
– А я угощу тебя ржаным хлебом, – добавила кира Катерина. – Мы сегодня испекли. Ведь белые булки нельзя есть каждый день.
– А икра, – вмешалась кира Пенелопа, – неужто она тебе не надоела? Вот я для тебя припасла тарелочку битых маслин, они хоть и горьковаты, но для пищеварения очень хороши!
Таким вот деликатно предложенным подаянием и жил гордый старик, которого судьба забросила в греческий квартал. Позаботившись о пропитании Али-аги, соседки завели разговор о весенних полевых работах. Затем Мастрападена со вздохом переключилась на другую излюбленную тему – неверность мужей. Со всех сторон посыпались жалобы. Катиница, к примеру, сетовала на то, что ее благоверный нажирается перед сном и после своим храпом мешает ей спать…
Тем временем на колокольню вскарабкался толстый, как бочка, Мурдзуфлос, звонарь церкви Святого Мины. Приставив ладонь к уху, он стал прислушиваться, как жужжит, точно пчелиный улей, Мегалокастро: грохотали мастерские, истошно кричали лавочники, расхваливая свой товар, жалобно пели нищие старцы под дверями домов, лаяли собаки, ржали кони, дребезжали колокольчики овечьей отары, которую каждую субботу гнали в крепость на убой… Мурдзуфлос рассвирепел.
– А ну тихо! Дайте и мне сказать! – Он схватил веревки, которые были привязаны к языкам трех колоколов, висевших у него над головой. – Семьдесят пять лет вас слушаю! Надоело!
Звонарь был редкостным молчуном. Всю жизнь за него говорили колокола – у каждого свой, особенный язык. Втайне он даже дал им имена: средний, самый здоровый, прозывался Миной, так же как глава и покровитель Мегалокастро; справа висела Свобода, а слева – Смерть. Сперва всегда начинал гудеть властным тяжелым басом святой Мина. Потом раздавался звонкий и радостный, как горный родник, голос Свободы. А последней медленно, точно прихрамывая, вступала Смерть. Эти голоса, казалось, вырывались из груди старого звонаря, из груди Крита и бесстрашно летели над крышами христианских домов и турецкими кварталами, над дворцом паши, разнося повсюду гнев и затаенные чаяния порабощенных райя.
Трехголосая бронзово-серебряная душа Мурдзуфлоса торжественно звенела и вселяла мужество и надежду в оскверненную турками крепость. Бывало это в дни главных праздников: на Рождество, на Пасху, 11 ноября – в день святого Мины и в день святого Георгия. Взволнованный Мурдзуфлос живо представлял себе, как принц Георгий на белом коне, одетый в фустанеллу и пестрый жилет, с патронташем и серебряными пистолетами, въезжает в город. На ногах у него грубые кожаные башмаки с красными помпонами34. А позади сидит девочка – принцесса Свобода… Каждый год 23 апреля радостно отплясывал Мурдзуфлос под тремя колоколами: ему первому доводилось видеть въезд принца Георгия в гавань, и он приветствовал его громким колокольным перезвоном.
А вот сегодня вечером Мурдзуфлос был не в настроении. Сегодня, 1 апреля, ему стукнуло семьдесят пять. И как же незаметно они пролетели, эти годы! Он вдруг впервые в жизни понял, что состарился, что скоро умрет, так и не увидев Крит свободным… Выходит, кто-то другой будет звонить в колокола в тот священный день! Этого Мурдзуфлос представить себе не мог. Нет, даже если меня заберет дьявол, думал он, я обернусь вурдалаком и все же ухвачусь за веревку, когда приспеет время.
От таких невеселых мыслей холодный пот выступил на морщинистом лбу Мурдзуфлоса. Руки тряслись, и он с трудом удерживал веревки, звоня к вечерне.
Али-ага, сидя во дворе капитана Михалиса среди шумных, болтливых женщин, уж было рот раскрыл, чтобы поведать гречанкам очередную истину Магомета, но соседки, услышав колокольный звон, быстренько сложили работу, осенили себя крестом и заторопились по домам. Субботними вечерами в каждом доме разжигают огонь и греют воду для мытья. Босоногие служанки рьяно скребут полы, метут усыпанные галькой дорожки, поливают цветы. Старухи, достав из киота кадильницы и с полузакрытыми глазами бормоча имена умерших предков, окуривают жилища.
Когда ударили колокола, отец Манолис, запыхавшись, переступал порог своего дома. С самого утра навещал он прихожан, служил ежемесячный молебен, в каждом доме ему подносили по рюмке ракии, а угощение с тарелок он сметал в свои бездонные карманы. Пот лил с него ручьями, но отец Манолис, несмотря на усталость, был доволен.
– Эй, матушка! – окликнул он, хлопнув в ладоши.
Из кухни, улыбаясь и еле волоча за собой толстый зад, выползла беззубая попадья. В молодые годы она, судя по всему, была красива и женственна. Маленькая, как перчинка, родинка на подбородке когда-то сводила с ума молодого попа. Но теперь родинка превратилась в волосатую бородавку. Да и от всех прелестей остались у попадьи одни глаза, живые и лукавые. Она бросила быстрый взгляд на раздутые карманы мужниной рясы.
– Вечер добрый, батюшка! Умаялся?
Встав посреди двора, отец Манолис поднял волосатые руки к небу:
– Ох, умаялся! Неси скорее таз!
Попадья притащила огромный глиняный таз и принялась опорожнять бездонные карманы мужа. Доставала и доставала, складывая горкой в таз, лукум, котлеты, огурцы, фисташки, хурму, пироги с орехами и творогом, мушмулу, жареный горох…
– Ну и растрезвонился проклятый Мурдзуфлос, просто оглушил! А ну-ка, матушка, поворачивайся живее!
Таз уже был полон до краев.
– Все, батюшка! – выдохнула попадья, торопясь унести добычу в дом. – Дай тебе Бог здоровья на многие месяцы!
Освобожденный от груза, поп, подоткнув рясу, побежал служить вечерню.
Кира Хрисанфи, вернувшись домой, набросила на плечи красивую, расшитую золотом и серебром шаль, положила в небольшую корзину просфоры, две бутылки – с вином и оливковым маслом, – степенно переступила порог дома, направляясь в церковь. В молодости она была стройной и быстроногой, а теперь отяжелела, глаза стали тусклыми, а над верхней губой, на подбородке и щеках откуда-то появилась жесткая щетина…
– Да поможет тебе святой Мина, кира Хрисанфи! – приветствовал ее, проходя мимо, отец Манолис, глазами он так и пожирал корзину.
Но кира Хрисанфи едва ответила на приветствие: мысли ее витали далеко. С трудом удерживая дородное свое тело на распухших ногах, она чувствовала нестерпимую боль в каждой косточке, в каждом суставе. И думала о другом.
– Всещедрый святой Мина! – шептала женщина. – Каждую субботу ношу я тебе и просфоры, и вино, и масло, исполни же и ты мою нижайшую просьбу – дай умереть раньше брата. Он человек великодушный и, если будет жив, устроит мне пышные похороны, с фонарями…
Замечательные фонари привез недавно из Константинополя церковный староста. Искусно украшенные серебром и разноцветными хрусталиками, они покачивались на черных шелковых шнурах. Их заказывали только для похорон богачей. Рано увядшая старая дева, кира Хрисанфи ничего уже не желала на этом свете, кроме похорон с красивыми фонарями. В девушках она просила святого Мину дать ей красивого и богатого жениха. Потом, смирившись с мыслью, что жить ей вековухой, стала просить святого, чтобы помог брату в торговле. Когда на Кипре было затишье, капитан Поликсингис от нечего делать открыл у Ханиотских ворот лавчонку и скупал у крестьян вино, оливковое масло, изюм, лимоны и сладкие рожки. Затем все это он перепродавал оптовым торговцам – «большим ослам», как он их называл, – и складывал в сундук золотые и серебряные монеты.
– Сделай милость, святой Мина, – молила кира Хрисанфи, – пусть дела у моего брата идут хорошо, и будут у тебя всегда просфоры, и свечи, и вино, и оливковое масло – все, что душе угодно! Пусть в доме нашем будет вдоволь еды, ведь сытная еда – все равно что муж и дети для женщины. Вот Али-ага клянется, что не хочет копить жир для червей на том свете… Не слушай его! У него в доме поживиться нечем, оттого и болтает своим языком.
Поднимаясь к церкви Святого Мины, кира Хрисанфи остановилась перевести дух у родника Идоменеаса.
– Все у нас слава Богу! – промолвила она. – Грех жаловаться!
Всю жизнь она только и делала, что пестовала своего красавца брата: обстирывала, потчевала, пылинки с него сдувала. А как она гордилась им! Настоящий мужчина, храбрый, благородный! А что бабник – не велика беда! Женщины ведь для того и созданы, чтобы давать наслаждение мужчинам. Она считала, что они с братом одно целое. Недаром в один день и час на свет появились. Только вот к сестре до срока пришла старость, тело жиром заплыло, но это пустяки. Лишь бы брат подольше оставался молодым, стройным и красивым. Ведь он – это я, утешала себя кира Хрисанфи. Я радуюсь с ним вместе жизни, распутничаю, гуляю по ночам, а вовсе не сплю в одинокой своей постели! Всякий раз, когда брат возвращался под утро домой, она вскакивала, снимала с него башмаки, грела ему воду, варила кофе. И жадно вдыхала исходившие от его усов и волос пьянящие запахи – иной страсти не дано было испытать на этом свете бедной старой деве.
Но в последнее время Хрисанфи что-то совсем сдала и, едва увидев новые погребальные фонари, почувствовала, что в них отныне самое большое ее счастье.
Разговаривая сама с собой и рассеянно кивая встречным, медленно шла кира Хрисанфи к церкви, на каждом повороте дороги останавливаясь, как делают пышные похоронные процессии…
А на другом конце города, около Ханиотских ворот, брат киры Хрисанфи, услышав, что звонят к вечерне, небрежно, будто играя на мандолине, осенил себя крестным знамением и поспешил закрыть лавку.
Это был и впрямь красавец мужчина – стройный, всегда щегольски одетый: суконные шаровары с напуском, расшитый жилет, подпоясанный шелковым кушаком, высокие, белые с желтым сапоги на красной шнуровке, так что во время ходьбы в прорезях виднелись мускулистые, как у резвого коня, ноги. Он лихо сдвинул феску набекрень, кисточку перебросил за левое ухо и, печатая шаг по камням мостовой, направился к цирюльнику Параскевасу. Как-никак суббота, надо побриться.
Он, как и сестра, по дороге нет-нет да и остановится: то с одним, то с другим перекинется словом, посмеется, заломит еще больше феску и идет дальше бодрым шагом. Капитан Поликсингис упивался собой, своим сильным, гибким телом, которое пока что ни разу его не подводило. Да и голова лишними хлопотами не забита. Канарис верно говорил: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать!» И капитан Поликсингис, независимо от того, война была или мир, жил по тому же правилу, оттого, должно быть, ему всегда и во всем везло. На случай смерти он уже выстроил себе мраморный склеп, напоминавший небольшой винный погребок: по обеим сторонам каменные скамейки с подушечками, посредине невысокий столик, в стене вырублен шкаф, где всегда стояла бутылка ракии и рюмки. Так что и в жизни капитану Поликсингису этот склеп пригодился. Частенько он набирал закусок, приглашал закадычных дружков и устраивал в склепе веселую попойку.
А сейчас он летел как на крыльях. Вечер выдался на славу: кругом ни ветерка и теплынь как летом. Сады благоухали ароматом роз, только что политой земли. Сейчас выйдет он из цирюльни свежий, чисто выбритый, обрызганный лавандой, и будто двадцать лет с себя сбросит. И когда пройдется опять по тенистым улочкам, не одно женское сердечко сладко замрет.
– Эх, святой Георгий, ты один среди святых меня понимаешь! – вздохнул капитан Поликсингис. – Мы ведь тезки с тобой. Так яви же чудо – дай моей родине свободу! Сейчас дай, пока я не одряхлел, пока руки способны обнимать женщин и держать оружие! Через несколько лет я состарюсь и уж не смогу насладиться желанной свободой. Так не оставь наш остров, святой Георгий! Ты не думай, мы все как один встанем под твои знамена и будем драться не на жизнь, а на смерть! – Он упрямо сжал губы и свернул на Широкую.
Это была одна из самых оживленных улиц Мегалокастро. Начиналась она чуть западнее Ханиотских ворот и вела к Лазаретным, к большой площади Трех арок, на которой раскинулся дворец паши. Здесь же неподалеку среди деревьев была крытая деревянная веранда. Каждую пятницу на этой веранде играл турецкий военный оркестр. Другая центральная улица пересекала Широкую под прямым углом. Начиналась она у Новых ворот и вела на юг, к порту. На перекрестке двух этих улиц находилась главная площадь города. Широкая – это улица магазинов, аптек, мастерских, греческих кофеен; они сгрудились здесь так тесно, что торговцы весь день переговариваются из своих дверей, и вокруг стоит непрекращающийся веселый гомон. Беда, если мимо пройдет Эфендина или еще какой-нибудь убогий. Сапожники начинают разом грохотать своими молотками, подмастерья свистят и улюлюкают, со всех сторон беднягу забрасывают гнилыми лимонами и помидорами.
А в субботние вечера веселье здесь достигает пика. Вот и сегодня улица бурлит, как взбаламученная река. Хвала Всевышнему, еще одна неделя окончена. Лавочники развязывают фартуки, посреди тротуара льют воду друг другу на руки, умываются, отряхиваются, подкручивают усы и приказывают подмастерьям вынести на улицу скамейки, крепкий кофе и наргиле. Вскоре на улице появится арапка Рухени – черная лоснящаяся гора мяса. На ее лошадиной шее болтаются бирюзовые бусы, груди у нее свисают до живота и трясутся, когда арапка громоподобно хохочет, обнажая белоснежные зубы. На голове она держит лоток с кунжутной пастилой. А от родника Идоменеаса приплетется, как всегда, грустный и молчаливый пекарь Тулупанас с двумя лотками: на одном – пирожки со шпинатом, а на другом – бублики с корицей. Одним словом, Широкая улица стала больше похожа на дворец богача.
Капитан Поликсингис, остановившись, невольно залюбовался этой греческой улицей. В чистом воздухе (вокруг ни одного турка) раздавался певучий звон колоколов. Рай земной! – подумал Поликсингис. Всего здесь вдоволь, только греческого флага не хватает. Ну ничего, придет срок, и уж мы, критяне, позаботимся, чтобы он тут висел!
Кланяясь направо и налево, капитан Поликсингис вновь зашагал по улице к цирюльне.
Тени становились длиннее. На минарет поднялся муэдзин и призвал мусульман к вечерней молитве. Затем, прежде чем обратить свой взор к небесам, он немного постоял, поправил тюрбан, огляделся.