Kitabı oku: «Франкенштейн и его женщины. Пять англичанок в поисках счастья»
© Агишева Н., 2022
© Vostock Photo, изображение, 2022
© Бондаренко А.Л., художественное оформление, 2022
© ООО “Издательство АСТ”, 2022
Посвящается Вике и всем молодым женщинам, которые ищут себя
У памяти есть фасад,
И есть у нее черный вход.
У памяти есть чердак,
Где мыши и старый комод.
И есть у нее подвал —
Мили и мили вниз.
Смотри, чтоб его глубины
За тобою не погнались…
Эмили Дикинсон1
От автора
События, о которых пойдет речь, происходили очень давно, и хотя в то время многие герои этой книги были хорошо известны, более того – считались властителями дум просвещенной Англии рубежа XVIII–XIX веков, сегодня их имена почти забыты. Они мало что говорят современному читателю, который к тому же легко может запутаться в непростых матримониальных отношениях членов семьи Годвинов и Шелли. Поэтому мы предваряем повествование краткими сведениями о том, когда жили и кем были главные действующие лица этой захватывающей и трагической истории.
* * *
Мэри Уолстонкрафт (1759–1797) – одна из первых европейских феминисток, автор знаменитого труда “В защиту прав женщин” и множества книг и философских трактатов. Бурные события ее личной жизни – два романа (с художником Генрихом Фюсли и американцем Гилбертом Имлеем) и брак с философом и писателем Уильямом Годвином – до сих пор вызывают едва ли не больший интерес, чем ее творчество. У Уолстонкрафт было две дочери – Фанни (от Гилберта Имлея) и Мэри (от Годвина); последняя тоже стала писательницей и обогатила мировую культуру историей о Франкенштейне. Уолстонкрафт умерла спустя десять дней после рождения Мэри.
Уильям Годвин (1756–1836) – философ и писатель. Автор “Исследования о политической справедливости”, ставшего настольной книгой для просвещенных и демократически настроенных соотечественников, и скандальных мемуаров о своей первой жене Мэри Уолстонкрафт. Прославился тем, что добился оправдания в британском суде своих товарищей, поддерживавших идеи Французской революции. Написал три романа и несколько пьес, занимался книгоизданием. В 1801 году, будучи уже вдовцом, женился на своей соседке Мэри Джейн Клэрмонт, которая привела в дом двух своих детей, – таким образом, со временем Годвин оказался ответственным за семью с пятью детьми, включая двух дочерей Мэри Уолстонкрафт и их общего с Мэри Джейн сына. Прожил долгую жизнь, к финалу которой во многом изменил свои взгляды на человека и общество.
Фанни Имлей (1794–1816) – незаконнорожденная дочь Мэри Уолстонкрафт и Гилберта Имлея. Когда ее мать умерла, Фанни было три года, и всю свою недолгую жизнь она провела в доме Уильяма Годвина, далеко не сразу узнав, что он ей не родной отец. Покончила с собой, отравившись опиумом, 9 октября 1816 года в захолустном уэльском городке Суонси в возрасте двадцати двух лет.
Мэри Шелли (1797–1851) – английская писательница, дочь Уолстонкрафт и Годвина, вторая жена поэта Перси Биши Шелли. Родила ему четверых детей, из которых выжил только один сын – Перси Флоренс. Автор бестселлера всех времен – “Франкенштейн, или Современный Прометей” – и многих романов, статей и воспоминаний. После трагической смерти мужа преданно занималась его литературным наследием.
Клер Клэрмонт (1798–1879) – незаконнорожденная дочь второй жены Уильяма Годвина, Мэри Джейн Клэрмонт. Была подругой Шелли и Байрона, от которого родила дочь Аллегру. Никогда не была замужем и всю жизнь работала компаньонкой и гувернанткой, в том числе в России в двадцатых годах XIX века.
Гарриет Шелли (1795–1816) – первая жена поэта Перси Биши Шелли. Мать двух его детей – Ианты и Чарльза. Покончила с собой в декабре 1816 года, утопившись в пруду лондонского Гайд-парка.
Перси Биши Шелли (1792–1822) – знаменитый поэт, гениальный представитель английского романтизма. Автор множества поэм и стихотворений, ставших литературной классикой. Он исповедовал радикальные политические и атеистические взгляды и всю жизнь боролся против тирании во всех ее проявлениях. Борис Пастернак называл его “заклинателем стихий и певцом революций”. 8 июля 1822 года Шелли незадолго до своего тридцатилетия утонул в Лигурийском море неподалеку от итальянского городка Виареджо, когда его яхта “Ариэль” попала в шторм.
Джордж Гордон Байрон (1788–1824) – еще один великий английский поэт-романтик, создатель поэмы “Паломничество Чайльд-Гарольда”, после появления которой в Европе началась мода на байронизм. Много путешествовал, вел скандальный и экстравагантный образ жизни. В 1821 году, когда началось восстание в Греции, Байрон на собственные средства купил бриг, оружие и снарядил полтысячи солдат – но его планам помощи грекам помешала лихорадка, от которой он умер 19 апреля 1824 года в возрасте тридцати шести лет.
Залив поэтов
Один поэт, говорят, легко переплывал его весь (9 километров), другой – в нем утонул, и тело его было выброшено на итальянский берег. Лигурия, Байрон и Шелли. Два века тому назад. Первые романтики и демонические красавцы. Кто сегодня читает их поэмы? Кажется, никто. Но многие знают, что один боролся за освобождение Греции и имел преступную любовную связь с сестрой, а другой был атеистом и увел из семьи дочь своего учителя и кумира. Мифы живут дольше стихов. Как и образы, созданные воображением: горящие глаза, кудри, белые рубашки с отложным расстегнутым воротом. Поэты и любовники далекого времени. Что нам до них? Но почему щемит сердце, когда находишься здесь и глядишь на это бесстрастное море, одинаково прекрасное всегда и для всех? И ищешь глазами на горизонте хрупкое суденышко, парусную шлюпку “Дон Жуан” (так ее назвал Байрон, Шелли хотел – “Ариэль”), которая вот сейчас, возвращаясь из Ливорно в Леричи, попадет в страшный шторм и утонет. Тучи уже собираются над Кастелло Сан-Джорджо, каменной крепостью на высокой скале, закрывающей Залив поэтов с юга, запирающей его на замок, кажется, навсегда, чтобы никто никогда не узнал правды о том, что произошло здесь 8 июля 1822 года.
…Мы приехали на этот берег в феврале 2020 года, за месяц до того, как мир погрузился в пандемию и был уже не в состоянии думать ни о чем другом, кроме нее. Как будто призрак смерти юного Перси Биши Шелли шел за нами по пятам и напоминал о том, что все на самом деле очень хрупко и коротко. Правда, пока на это намекали лишь разрозненные группы китайцев в масках и с испуганными глазами. Они что-то уже явно знали, но не спешили этим знанием ни с кем делиться. Мы же азартно фотографировали со всех сторон белую виллу на набережной, на месте которой, как гласила табличка, стоял некогда в рыбацкой деревушке Сан-Теренцо дом, где и жили тем роковым летом семьи Шелли и их друзей Уильямсов. Рядом находилась небольшая, очень скромная (она и сейчас такая) католическая церковь Рождества Богородицы (1619). И я все гадала, посещала ли ее Мэри Шелли – она, в отличие от мужа, не была атеисткой, но, конечно, исповедовала англиканскую, а не католическую веру. “Неужели Мэри ни разу сюда не зашла? – думала я. – Ведь церковь совсем близко от дома, рукой подать. И ее колокола наверняка будили их с Шелли по утрам, когда по виа Маттеотти, а если ее тогда не было, просто по дороге, ведущей вверх от моря в горы, на мессу шли рыбаки, торговцы и их семьи. И раздавался ли здесь похоронный звон, когда неподалеку, в Виареджо, Байрон стоял на берегу возле костра, в котором сжигали тело его несчастного друга? На том самом берегу, где, как писала Ахматова, “мертвый Шелли, прямо в небо глядя, лежал, – и все жаворонки всего мира разрывали бездну эфира и факел Георг держал”. Мы с мужем заговорили о том, кто был Георг (конечно, Джордж Гордон Байрон), и не заметили, что в этот самый момент у церкви стал собираться народ. Все были в черном. Через несколько минут из храма вынесли гроб, и процессия двинулась вверх, на кладбище. Еще один знак. Мы его не распознали – просто пили кофе на набережной. Но один эпизод заставил меня насторожиться.
…Мимо нас вдоль моря по набережной медленно шла женщина. Немолодая, явно когда-то очень красивая, в элегантном черном платье и черных очках. Она куталась в шаль и плакала. Было совершенно очевидно, что она только что вышла из церкви, где присутствовала на траурной мессе. Почему не пошла вместе со всеми на кладбище? Слишком большая для такого маленького местечка процессия как раз заворачивала за угол. Почему ей так плохо сейчас? Явно хоронили какого-то важного человека для Сан-Теренцо. Может, бывшего мэра. Или уважаемого всеми учителя. Или доктора. И там рядом было столько заплаканных женщин в черном – почему эта ушла? Тайная любовница? Сестра, отринутая братом? Та, кто страшно виновата перед покойным? Грешница? Или святая? А может, это тень Мэри Шелли в платье от “Armani” шла сейчас перед нами по набережной Залива поэтов?..
Тайна – это все-таки всегда женщина, а не мужчина. Те, кто назвал морской путь от Сан-Теренцо до Леричи Заливом поэтов, забыли, что здесь жила еще и Мэри Шелли, в свои девятнадцать лет написавшая “Франкенштейна” – вот его-то, кстати, сегодня точно читают и перечитывают. Здесь сводила Шелли с ума своим пением и красотой Джейн Уильямс. Сюда приезжала сводная (именно сводная! У них не было ни общего отца, ни общей матери) сестра Мэри Клер Клэрмонт, прожившая – будто за всех них! – долгую жизнь. Отсюда Мэри писала письма своей единоутробной сестре Фанни Имлей, а Шелли – своей первой жене Гарриет: оба адресата, совсем молодые женщины, еще при жизни поэта совершат самоубийство. И еще одна, которая никогда не была в этом благословенном крае, но чье присутствие здесь совершенно очевидно, – это мать Мэри Шелли, бунтарка Мэри Уолстонкрафт, автор библии феминисток – книги “В защиту прав женщин”. Их голоса и сегодня звучат над морской гладью и каменными валунами, окаймляющими пляжи, над вечнозелеными кипарисами и пиниями, над оливковыми и апельсиновыми деревьями, и алые камелии, цветущие здесь даже зимой, как капельки крови, напоминающие о былых сердечных бурях. Что эти женщины хотят нам рассказать? И далеко ли от них ушли мы, создавшие движение #MeToo и провоцирующие мир новой этикой?
Мэри Шелли в чем-то опередила своих гениальных современников, создав бессмертный образ Франкенштейна – страшного порождения человека, насилующего и убивающего беззащитных. Сейчас уже мало кто помнит, что Франкенштейн – всего лишь имя создателя этого гомункула, героя ее романа Виктора Франкенштейна. Он давно стал символом грубой безжалостной силы, наводящей страх и ужас. Похоже на абьюз, верно? И совсем уже никто не знает, что импульсом для написания Мэри романа стала картина Генриха Фюсли “Ночной кошмар” – ее репродукция много позже висела на самом почетном месте в приемной Зигмунда Фрейда. Там уродливый инкуб восседает на красавице в белом, раскинувшейся во время сна. Шокирующий чопорное английское общество женатый художник-бисексуал Фюсли был страстной любовью… матери Мэри Шелли – Мэри Уолстонкрафт. Она даже предложила ему и его жене Софии жить втроем – не здесь ли начало странного, осуждаемого многими союза трех молодых людей – Мэри и Перси Шелли и Клер Клэрмонт? И как соединить две попытки самоубийства самой Мэри Уолстонкрафт из-за любви (к счастью, неудавшиеся) с ее требованием полной независимости женщины от мужчины? А Мэри Шелли – не послужили ли Байрон и ее муж Перси Биши прототипами Франкенштейна (важно! Здесь и далее, в том числе в названии книжки, я использую имя Франкенштейна как самого чудовища – так делают сегодня все – уточнения только в литературоведческой главе!)? Они не ответят нам прямо. Но можно догадаться, а заодно узнать их самые сокровенные и важные мысли о роли женщины, заново проживая вместе с ними их судьбы. Тем более что скучать не придется – здесь и драма, и комедия, и триллер, и авантюрный роман. Залив поэтов не обманет нас своим райским совершенством, этой дивной картиной, когда вода переходит в небо и между ними уже нет границы, – тень Франкенштейна, страшного мужчины, порожденного женским воображением, бродит здесь до сих пор.2
Мэри Уолстонкрафт
Бунтарка
Как странно, думала она. Такая длинная жизнь. Я вырвалась из нищеты своего детства, прошедшего на улице, будто в насмешку названной Примроуз (Primrose – “Первоцветы”). Я научилась жить одна и зарабатывать. Уехала в Париж, когда там началась революция, и родила во Франции дочку. Два раза пыталась покончить с собой из-за предательства Гилберта. И все равно выжила. А вот теперь я, мужняя жена и известная писательница, лежу на кровати в Лондоне, в красивом доме модного района Полигон (Polygon), и умираю. Еще молодой. Я точно знаю, что умираю. Потому что все возвращается на круги своя: георгины за окном точно такого же бледно-желтого цвета, как те чахлые цветочки с Примроуз. Они отвратительны, а те казались мне в детстве прекрасными. Может быть, потому, что тогда была весна, а сейчас осень. И георгины не пахнут.
Мэри Уолстонкрафт только что родила вторую дочку. Двумя неделями раньше в Лондоне звездное августовское небо пересекла странная, очень яркая комета – ее заметили все, и все гадали: что она предвещает – ужасные беды или, наоборот, счастливые события. Мэри увидела в этом знак, что ее дитя скоро появится на свет: она не могла дождаться, когда “восстановится моя активность и я перестану видеть ту бесформенную огромную тень, которая плетется за мной по земле во время самых упоительных прогулок”. И она, и ее муж, философ и литератор Уильям Годвин, отрицали институт брака и обвенчались только из-за беременности Мэри. Один незаконнорожденный ребенок у нее уже был, она прекрасно понимала, что ждет ее первую дочь Фанни, и не желала подобной участи больше никому. Откровенно говоря, она страстно желала родить мальчика – в любом случае возможностей в жизни у него будет больше. Сейчас, когда у нее началась родильная горячка, она думала о том, что женщин и здесь наказали. Природа сама постаралась не дать им заниматься тем, чем хочется, помешала раскрыть свои возможности наравне с мужчинами, заставив рожать, болеть и даже умирать во имя новой жизни. До осознанного материнства и тем более движения чайлдфри оставалось еще почти два века, но если бы Мэри Уолстонкрафт могла прочесть знаменитое цветаевское “у любящих не бывает детей” (“Письмо к амазонке”), как бы откликнулась ее душа на эти строки!
Тогда в Гавре Фанни она родила легко, поэтому на этот раз в Лондоне решила ограничиться помощью одной только акушерки. Эта рекомендованная друзьями акушерка, миссис Блекинсоп, как раз и не догадалась проверить, вышла ли плацента. Потом все-таки позвали врача – и доктор Пуаньян, не вымыв руки (о микробах тогда мало что знали) и без всякой анестезии, попытался плаценту удалить. Но занес инфекцию, и у Мэри началось воспаление. В XVIII веке, а на дворе стоял 1797 год, это было довольно распространенным явлением. Так что когда в доме появился друг Годвина доктор Фордис, он уже ничего не мог сделать.
Грудь распирает от молока, и я лежу здесь распластанная, как самая простая сельская баба после родов. Только та выживет, а я нет. На кровать положили щенков. Их прикладывают к моей груди, чтобы они сосали молоко… Больно, как больно. Такого же щенка повесил однажды отец, в очередной раз напившись и избив мать. Я спала возле двери в их комнату, чтобы защищать ее. Я и сейчас вижу мертвое тельце, качающееся под притолокой. С тех пор я не могу слышать собачьего лая. Не могу смотреть на собак. И вот я кормлю их своим молоком по требованию доктора Фордиса. И мне достаточно просто взглянуть на его лицо, чтобы все понять. Последними словами мамы были: “Я должна проявить немного терпения”. Я тоже…
Первую феминистку Мэри Уолстонкрафт могла бы спасти элементарная операция, но тогда таких не делали. Опий, вино и щенки вместо молокоотсоса – вот все, что мог предложить Фордис осунувшемуся от горя мужу Мэри. Двух девочек – его новорожденную дочку и трехлетнюю Фанни – перевели в соседние апартаменты. Мэри с мужем, проповедующие идеалы свободы во всем, даже в браке, жили рядом, но в разных домах: они планировали много работать и не хотели мешать друг другу. Жизнь обещала быть такой радостной и плодотворной, ведь к обоим уже пришла известность и их охотно печатали. Уильям, в отличие от порывистой и страстной Мэри, был сдержанным и скорее замкнутым человеком, и сейчас он боялся даже смотреть на доктора, хотя очень хотел спросить у не-го: это конец или еще есть надежда? В Лондоне в те августовские дни стояла нестерпимая жара, и Уильям то подходил к окну и открывал его настежь, задергивая белые легкие шторы, то, наоборот, плотно закрывал створки, чтобы шум с улицы не беспокоил больную. Доктор Фордис думал о том, что миссис Годвин, конечно, еще нестарая и сильная женщина, организм борется, но что-то подсказывало ему, что печальный финал неизбежен. Подобное он уже много раз видел.
– Велите купить еще вина, мистер Годвин. И давайте ей его почаще. Может быть, она забудется и во сне наступит кризис. Пока лихорадка не проходит, а мне, прошу простить, надо идти к другим пациентам. Зайду к вам завтра утром.
В комнату робко вошла служанка и сообщила, что кухарка уволилась и обеда не будет, – жизнь начала рассыпаться как карточный домик, сразу и вся, так всегда и бывает, но Годвин выгнал ее со словами: “Надо купить вина, немедленно!” – и подошел к кровати Мэри. Она бредила, что-то говорила, но не ему.
Сейчас она будто летела куда-то и видела сверху, со стороны, всю свою жизнь. Вот она стоит возле собора Святого Павла (72, St. Paul’s Churchyard) – рядом с домом издателя Джозефа Джонсона. Это был ее первый самостоятельный Лондон, и она отчаянно робела – со знаменитым издателем ее связывали пока только короткая переписка и приглашение прийти. Мэри тогда долго гладила желтую штукатурку старого дома и не решалась дернуть за колокольчик. Она увидела себя там и подумала: боже, как я ужасно выгляжу! Грубая мятая юбка, несвежая домотканая белая блузка, ботинки на толстой подошве и уродливая бобровая шапка на голове. Ну конечно, вспомнила она, я же никому не хочу нравиться, я не хочу замуж, я хочу писать, читать и думать. И не быть при этом компаньонкой или гувернанткой, нет, ни за что, я уже знаю, что это такое.
Тогда она пришла к Джонсону не с пустыми руками – в саквояже лежала рукопись ее романа “Мэри”. Не было никаких надежд, что он издаст роман никому не известного автора. Но ведь позвал! И она пришла, даже не задумываясь о том, что в Лондоне никого не знает и жить ей негде и почти не на что.
У той истории был счастливый финал: Джонсон не только согласился издать ее опус, но и пригласил пожить у него, пока они что-нибудь не придумают с жильем. Он заставил ее учить французский и немецкий – пригодится! – и сделал завсегдатаем своих знаменитых обедов, где собирался весь цвет литературного Лондона. Мэри тогда еще не знала, что оставаться у него совершенно безопасно – Джонсон не интересовался женщинами. Он, как и его гостья, по-настоящему любил только книги – в его доме они были везде: на неровном и не слишком чистом полу, возле стен, причем книжные пирамиды удачно скрывали пятна и порванные обои. Мебель была только самая необходимая, приходящая кухарка готовила простые блюда. На его званых обедах подавали рыбу и овощи, иногда рисовый пудинг, но гости так были заняты разговором, что спроси их вечером, что они ели у мистера Джонсона днем, они бы точно не вспомнили.
Кому только он тогда не помогал: печатал всех инакомыслящих, от священников до врачей и ученых, прославил многих поэтов. Он был гением издательского дела: первым стал выпускать ежедневники для мужчин и женщин и даже продавать патентованные лекарства. Дела шли в гору, и он щедро делился своими доходами с друзьями.
Три недели продолжалось это немыслимое для Мэри счастье, пока хозяин сам не подыскал ей жилье неподалеку, на Джордж-стрит, и не сказал: “Больше всего мне нравится в тебе твоя внутренняя свобода, Мэри: ты ни на минуту не задумалась о том, что скажут вокруг, если мы, мужчина и женщина, совершенно одни, без слуг и без родни, станем жить вместе в одном доме. Будь всегда такой смелой!” И предложил печататься в издаваемом им журнале “Аналитическое обозрение” – благодаря этому Мэри смогла не только сама платить за квартиру, но и даже что-то посылать сестрам. Она по-прежнему ходила к Джонсону обедать, надо было только перейти Темзу, всего-то десять минут пешком. И именно там она познакомилась с лучшим другом своего издателя – модным художником Генрихом Фюсли.
С чего все началось?.. Да с его картины “Ночной кошмар” – она висела прямо над обеденным столом в гостиной Джонсона. Это потом ее авторские копии будут продавать на аукционах за бешеные деньги – так одна из них и попадет со временем в приемную доктора Фрейда. Страх и насилие – твердая валюта на все времена, Фюсли это отлично знал. Первый раз увидев полотно, Мэри остолбенела: демон верхом на обнаженной женщине, а в центре – огромная зловещая голова слепой лошади. От картины шло такое эротическое напряжение, что у нее сжались колени.
– Вам нравится? – спросил ее невысокий джентльмен с выразительным лицом: большие умные глаза, огромный нос и чувственный рот. Он был автором картины.
Она только и смогла пробормотать: “Мне страшно”. Она была девственницей и прекрасно понимала, что разговоры за обеденным столом у Джонсона – об адюльтере и бисексуальности – не подходят для женских ушей, но, думала она, женщины-то живут среди этого, и ради них она должна понимать, о чем речь.
Фюсли тогда было уже сорок девять, но благодаря жадному интересу к жизни он не казался стариком. Он стал засиживаться у Джонсона за полночь – и разговаривал, разговаривал с Мэри обо всем на свете. Спрашивал про детство, про сестер, про жизнь в Бате, где она служила компаньонкой у богатой дамы. Больше всего ему понравился рассказ о том, как она почти силой увезла сестру Элизу от ее мужа, судовладельца Мередита Бишопа, и прямо в кэбе разломала в ярости ее обручальное кольцо. Это из-за брака сестры, которая чуть не лишилась тогда рассудка от постоянного насилия мужа, Уолстонкрафт писала, что в Англии “жена является такой же собственностью мужа, как его лошадь, как его собственная задница, в то время как у нее самой нет ничего, что принадлежало бы ей”.
– У вас, должно быть, сильные руки, Мэри, покажите-ка! Ведь даже я не смог бы сломать кольцо.
И, не дотрагиваясь до ее рук, художник просто смотрел на Мэри во все глаза.
Он о многом рассказывал ей и сам. Этот смелый швейцарец, друг художника Джошуа Рейнольдса и поэта Уильяма Блейка, сделал в Англии успешную карьеру. Он не только шокировал почтенную публику, но и рисовал сентиментальные картины – славу ему принесло, например, полотно “Апофеоз Пенелопы Бутби”, где он по просьбе отца умершей шестилетней девочки изобразил ее встречу с Ангелом. Но на самом деле этого раннего романтика, как его назовут позже искусствоведы, по-настоящему интересовали только две вещи – секс и безумие. Если Мэри в своих “Мыслях об образовании дочерей…” писала о том, что девочкам не стоит потакать всем своим желаниям, то он убеждал ее: секс не должен быть запретной темой. На самом деле секс – содержание и одна из главных радостей жизни. (Надо сказать, для того времени весьма отважные и редкие суждения.)
До Мэри доходили слухи о близких отношениях Фюсли и с мужчинами, и с женщинами – но она потеряла дар речи, когда он поведал ей скандальную историю о связи с племянницей своего первого любовника-мужчины, протестантского священника! Все это обрушилось на нее как снежная лавина, и она оказалась погребена под ней. А Генри не церемонился в разговорах:
– Мэри, ты мастурбируешь? Что ты краснеешь – ведь это же совершенно нормально. Нашу сексуальность, и мужскую, и женскую, давно пора достать из отхожего места, куда ее поместило общество, и признать важной силой. Смотри – я принес тебе свои рисунки, они не для широкой публики. Забавно, правда?
На этих рисунках у дам были прически в виде разнообразных фаллосов. Но и многие официальные работы Фюсли шокировали не меньше: обнаженные греческие боги играли там всеми своими мускулами, черти носом тыкались в груди фей, а ведьмы из шекспировского “Макбета”! – нельзя было без содрогания смотреть на их длинные высунутые языки, морщинистые лица и скрюченные носы. Казалось, в них сосредоточилось все зло мира, вся безнадежность человеческой жизни.
Однажды Генри познакомил Мэри со своей женой Софией, бывшей моделью. Она была ладной, хорошенькой и цепкой. Но разговор втроем не клеился, и они продолжили свое общение наедине. Фюсли распалял ее воображение, пробуждал чувственность – но не делал ни малейших попыток ее соблазнить. Это сбивало с толку. Завороженная его талантом художника и рассказчика, Мэри влюбилась без памяти, ей хотелось видеть и слышать Генри каждый день и каждую минуту – и однажды она пришла к Софии и предложила ей жизнь втроем. У нее и в мыслях не было, что у них будет еще и общая постель, но София, как нетрудно догадаться, выгнала ее и потребовала от мужа обещания прекратить их встречи. Он согласился. Джонсон тогда просто посмеялся, а Мэри пережила первое предательство в своей жизни. И немедленно решила ехать во Францию, благо там как раз происходила революция. “Я старая дева, – писала она другу, – но старая дева на крыльях, я уеду и буду рассказывать о событиях во Франции англичанам”.
* * *
Мэри становилось все хуже, она вся горела, и доктор Фордис, пряча глаза, уже прямо сказал Уильяму Годвину, что надежды нет, жить ей осталось не более суток. Он ошибся: в бреду и горячке она пробыла еще несколько дней. Уильям не отходил от нее и слышал, как она несколько раз звала: “Гилберт, Гилберт!” Лицо ее светлело в эти минуты и было почти счастливым. Она и была счастлива – она опять видела его, того, о ком запрещала себе думать все последние годы, и вот теперь он был здесь, в этой комнате, рядом с ее кроватью. Все такой же красивый. Ей казалось, что он берет ее за руку, просит прощения и говорит, что всегда любил только ее.
* * *
…Мэри Уолстонкрафт приехала в Париж в середине декабря 1792 года и поселилась в доме своей английской приятельницы на улице Меле в квартале Марэ. Недалеко, на расстоянии короткой пешей прогулки, находилась знаменитая площадь Вогезов, в то время сплошь выложенная красным кирпичом, а рядом – средневековое здание, где в тюрьме Тампль содержались Людовик XVI и Мария-Антуанетта. Город, о котором она столько читала, поразил ее: он походил на раненого поверженного льва. Тут и там стояли пустые пьедесталы – с них сбросили изваяния французских монархов, и многие улицы и площади оказались усыпаны мраморной крошкой. Железные ограждения знаменитых французских балконов были повреждены: санкюлоты выламывали их и превращали в пики – свое оружие. На этих же пиках они торжественно проносили по городу как знамя старые бриджи (кюлоты, короткие штаны, которые носили дворяне) или шляпы с перьями – атрибуты аристократов. Шел третий месяц существования Первой Французской республики, которую после упразднения монархии провозгласил Национальный конвент. Все было перевернуто с ног на голову: даже названия дней, недель и месяцев. Мэри боялась лишний раз выйти на улицу: англичане ассоциировались у толпы с аристократами, кроме того, ее французский был далек от совершенства.3
Еще 11 декабря начался суд над Людовиком XVI, и вот 26-го в девять утра Мэри услышала на улице барабанный бой. Она побежала на чердак и увидела карету, в которой короля везли в Конвент. Ее поразила мертвая тишина, вокруг никто не выражал ни порицания, ни поддержки – все будто спрятались, и она писала своему издателю Джонсону в Лондон: “Я вряд ли смогу объяснить тебе почему, но я заплакала, когда увидела ссутулившегося, сидящего в углу кареты Луи. Он держался с бо́льшим достоинством, чем я ожидала”. Мэри трудно было упрекнуть в симпатиях к монархии, но она наотрез отказалась идти смотреть казнь Людовика XVI на площади, которая теперь называется площадью Согласия, а тогда именовалась площадью Революции. Там уже давно стояла гильотина и проводились казни. Причем революционеры очень гордились тем, что изобрели быстрый и, главное, одинаковый для всех сословий способ лишения человека жизни. Она писала в то время: “Я горюю, действительно горюю, когда думаю о том, что свобода в Париже запятнана кровью”. Людовик XVI перед казнью заявил о своей невиновности и призвал остановить убийства. Когда полилась его кровь, те, кто стоял ближе всех к гильотине, погружали в нее свои ладони и восторженно кричали: “Да здравствует республика!” Именно это событие Мэри Уолстонкрафт считала знаковым в истории Французской революции, обусловившим ее поворот в сторону катастрофы.
Конечно, она обсуждала все это в гостиных и салонах своих соотечественников (их было в Париже еще немало) и тех французов, которые не боялись приглашать англичан (так как официальная Англия была против революции). Там собирались в основном жирондисты и все те, кто придерживался умеренных взглядов. В частности, Мэри часто бывала в доме Томаса Кристи, друга своего издателя Джонсона и совладельца “Аналитического обозрения” (куда она и писала о событиях во Франции). Писатель и публицист англичанин Томас Пейн – он тоже был тогда в Париже, горячо приветствовал новую конституцию и даже умудрился стать членом Национального конвента – познакомил Мэри с удивительной женщиной – Анной Теруань де Мэрикур. О чем они долго беседовали, теперь уже никто не знает. Но здесь стоит сделать небольшое отступление и поведать не о героях (о них написано очень много), а о героинях той легендарной эпохи, которые вместе с Мэри Уолстонкрафт с полным основанием могут считаться первы4ми европейскими феминистками и которые дорого заплатили за то, что хотели иметь равные права с мужчинами.
Поначалу многое происходящее в революционной Франции не могло не восхищать Мэри: здесь разрешили разводы, дали возможность дочерям наследовать имущество. Один из ее новых друзей – влиятельный депутат Конвента маркиз де Кондорсе – требовал для женщин одинаковых прав с мужчинами во всех сферах жизни. Неудивительно, что оперная певица Теруань де Мерикур горячо приветствовала Декларацию прав человека и гражданина, переехала в Версаль, чтобы присутствовать на всех заседаниях Конвента, и основала “Клуб друзей закона”. Она демонстративно носила мужскую одежду: костюм для верховой езды и круглую шляпу.
Мужской костюм часто надевала и Олимпия де Гуж – автор (авторка, как сказали бы сегодня) знаменитой “Декларации прав женщины и гражданки”, которая была написана почти одновременно с работой Мэри Уолстонкрафт о правах женщин – и, увы, отклонена Конвентом. Подозреваю, что знаменитая Олимпия вообще была первым квиром в истории женского движения за свободу – ее называли латинским словом “virago”, что означает “мужланка”, а в тюрьме она была подвергнута унизительной процедуре исследования гениталий на предмет установления ее настоящего пола. Во всяком случае далеко не каждый мужчина в то время, попав в лапы якобинцев, держался с таким мужеством и мог сказать перед гильотиной: “Мои убеждения неизменны, и дети Отечества отомстят за мою смерть”.5