Kitabı oku: «Камера хранения»
«Странная штука жизнь. Не экономьте себя. Отдавайте себя. Не жалейте себя. И берегите тех, кто рядом, хоть это и самое трудное – беречь именно тех, кто близко… Даже если кажется, что у них, у близких, всё хорошо и им ничего от вас не нужно.
Потому что сроков никто не знает и потому что мы все очень друг другу нужны. Уже сейчас. Не только на хосписной койке, но и до нее. Ведь койка эта может и не случиться, а значит, времени долюбить и доцеловать может просто не быть…»
Нюта Федермессер
Благодарим за помощь в работе над книгой Елену Сазонову, Аракси Мурадову, Наталью Ануфриеву, Ольгу Масликову (Терёшину).
Фотографии из личного архива Нюты Федермессер
© Федермессер А. К.
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2024
КоЛибри®
От составителей
В этой небольшой книжке собраны крохотные рассказы – заметки на полях, выдержки из дневника, попытки передачи сильных эмоций, записи собственных размышлений и воспоминаний, сны, мечты, путевые записки…
Эти маленькие тексты – о том, что близко и важно всем нам: о земной любви и печали, о доброте и радости, о счастье, о горечи разлук, о связи родителей и детей, о вере, нежности и сострадании.
Поэтому книжку можно открыть на любой странице, и каждый крохотный рассказ, мы надеемся, найдет отклик в душе читателя – словно после тихого разговора с внимательным и сопереживающим собеседником.
Ведь это невероятно важно нам всем – услышать другого и быть услышанным.
Главное – знать зачем
Я – Нюта Федермессер. Когда меня называют Анной Константиновной, мне кажется, что я срочно должна стать выше, стройнее, старше, умнее, серьезнее… и вообще, словно не ко мне обращаются. Имени Анна Константиновна трудно соответствовать.
А я – Нюта. Училка, зануда, «упрямая девка», как меня называла бабушка.
Когда меня спрашивают, во что я верю, мне проще ответить, во что я не верю. Не верю в справедливость, не верю в правду – они у каждого свои. А верю я в то, что все пройдет; верю, что все, что ни делается, – к лучшему. Верю в труд и в результат. Верю, а точнее даже сказать – знаю, что смертью наша жизнь не заканчивается.
В детстве я ненавидела мамину фразу «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой». Это недостижимо и звучало как упрек. Сейчас я бы говорила: поступай с другими так, как они хотят, чтобы с ними поступали. Но цитирую я чаще всего, наверное, Левитанского: «Каждый выбирает по себе…»
Сейчас я знаю, что главный вопрос для меня – зачем. Я даже татуировку с этим словом сделала. Если знаешь зачем, всегда найдешь путь; а если хочешь понять кого-то, то достаточно найти его «зачем».
Если я чего-то по-настоящему сильно не хочу, то я не сделаю, что бы мне ни говорили разум и чувства. А если хочу – то сделаю, попытаюсь, как минимум. Главное – знать зачем. И тогда любое решение – правильное.
Из любви к тебе
Моей маме, Вере Миллионщиковой, в этом году исполнилось бы восемьдесят два. Тринадцать лет без нее, и все-таки с ней, для нее, ради нее, оглядываясь на нее, ориентируясь на нее, соизмеряя с ней каждый шаг за эти годы.
С каждым днем все больше отдаляясь от нее, я становлюсь к ней все ближе. И, взрослея, все лучше ее чувствую и все больше изумляюсь тому, как много она смогла сделать тридцать лет назад совсем одна…
Мне скоро сорок семь – мне нравится этот возраст, когда уже многое знаешь и еще многое можешь. Но это и возраст подведения первых итогов: чего ты достигла и какой ценой. Да, порой мне кажется, кое-что действительно удалось, и мои родители были бы довольны мною.
Это невероятно для меня важно.
Один пациент, знакомый с моей мамой, после ее смерти сказал, что разница между ею и мной в том, что мама работала для больных из любви, а я – из чувства долга. И добавил, что у меня не получится. Потому что на долге, он объяснял, далеко не уедешь, так как нет повода для развития.
И все-таки, простите, но я думаю, у меня многое получается. Он был не прав. Потому что я тоже из любви, мама. Из любви к тебе.
Пчёлы
Я сижу и вытаскиваю пчел из баночки с клубничным вареньем. Они увязли там всеми ногами, и мне почему-то важно вытащить их и убедиться, что они обсохнут и улетят. Под густым весом варенья крылья их смялись и опустились. А ноги склеились от сиропа. Но зато в этой красной сахарной клубничной тяжести их не сдул ветер, они прилипли к блюдцу, подсохли, очухались и уползли.
Накануне я выдернула из щели между плитками очередной жирный желтый с толстым белым корнем одуванчик. Вылезая, он вывернул за собою часть муравейника. Муравьи суетились и пытались засунуть свои продолговатые белые личинки обратно под плитку, в безопасную рыхлую деревенскую землю. И чего я дернула этот одуванчик?! Столько народу растревожила и переполошила. Веником замела обратно в щель все личинки вместе с комками земли. Притоптала.
А теперь вот выуживаю из варенья капризных пчел. Раньше спокойно бы их прихлопнула. А сейчас даже присосавшегося комара отгоняю. Когда это я стала таким зоозащитником? Прежде в других меня это бесило…
В юности, кстати, я как-то убила змею. Гадюку. Мы с подругой ее убили. Просто так. И нам очень противно было потом. Зачем мы ее убили, мы и сами не понимали. Она, конечно, мерзотная, но ничего нам не сделала. Ползла себе куда-то… Змеи одновременно со страхом и уважением вызывают какую-то непобедимую гадливость. И вот мы ее поймали, убили, забили камнями, но гадливости от этого не уменьшилось. И страха перед ней, даже мертвой, меньше не стало, а вот уважения к себе поубавилось. Я смогла убить змею, которая виделась мне опасным врагом, но мне было очевидно, что я не стала от этого сильнее. Что это вообще не про мою силу. Это про мой страх. И убив – я не победила его. Только стала хуже думать о себе. Почему-то. И по сей день рассказывать и вспоминать про это как-то неловко.
С тех пор прошло лет сорок, наверное. И вот я сижу, вытаскиваю пчел из варенья и думаю: ну зачем мне их убивать, зачем раздавливать тряпкой, опасаясь, что они могут ужалить, и потом стряхивать их в мусор? Сами помрут. Когда я приезжаю в деревню после зимы, там на каждом подоконнике лежат сухие, скрюченные в полумесяц тельца черно-желтых пчел. Я сметаю их на газету и выношу на улицу. Ветер разносит их по зеленеющему, просыпающемуся после зимы участку. И в этом – в этих умерших, а не убитых пчелах – есть какая-то красота. Мудрость, неизбежность – и правда. В таком прощании с их сухими красивыми, совершенно целыми тельцами и в такой смерти есть достоинство. И нет страха.
Мы – пчелы. Мы рождаемся, взрослеем, отрываемся от улья и от родителей и вылетаем на свежий луг, радуемся, трудимся, даже иногда делаем мед. От страха или защищаясь, мы можем больно ужалить, мы ошибаемся и делаем глупости, за которые потом платим. Мы живем так, как жили многие поколения пчел до нас – то есть мы ничему не учимся и не мудреем. Кто-то лезет в варенье, кто-то бьется о стекло, многих вокруг раздавливают салфеткой. И сколько бы бед ни происходило вокруг, нам все кажется, что нас они минуют, что мы похитрее, что это не про нас и уж мы-то точно набрались мудрости от прежних поколений и со всем справимся. Но нас вновь и вновь раздавливают салфеткой и стряхивают в мусор, а окружающие продолжают жить в спокойной уверенности в том, что их-то уж точно примет к себе свежий зеленеющий весенний сад…
Я не знаю, отчего в моей голове эти аналогии. Конечно, в последние годы вокруг намного больше смертей, чем раньше. Но вообще-то мне к этому не привыкать. И мысли о том, что нет ничего дороже качества жизни каждого родившегося человека, для меня не новы.
Сейчас в Москве в хосписах и паллиативных отделениях для взрослых и для детей, а также в домах сестринского ухода более 580 коек для взрослых и 30 детских. И еще около 14 000 пациентов на дому. В год с нами соприкасаются более 35 000 семей. Вместе с родственниками и близкими это больше 350 000 человек. Представляете: 350 000 пчел… и даже больше… и за каждым, за каждой – своя жизнь. Неповторимая, невероятно дорогая и ценная для кого-то из близких.
Жизнь человека важна, когда о ней помнят. Истории нужны тем, кто остается. Я вспоминаю слова Джона Донна: «Ибо нет человека, который был бы как остров, сам по себе. И каждый человек есть часть материка, часть суши; и если волной снесет в море утес, то меньше станет Европа… И смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством. А потому не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по тебе».
Про упрямство
Я очень устала, и мне ничего не хочется.
Наверное, в последние пару лет я слышала эту фразу от каждого, кто позволял себе в разговоре быть со мной искренним. И я устала, и мне ничего не хочется. Нет, вру. Мне хочется спать. Мне хочется выключить весь мир. И я искренне завидую тем друзьям и знакомым, которые в последнее время ушли из жизни. Как вовремя их эвакуировали, думаю я… Я чувствую себя физически и эмоционально старой, пожившей достаточно, чтобы заслужить право на усталость. То есть мне больше никакие события не интересны, я не удивляюсь происходящему, я не боюсь грядущего, мне все ясно.
Самонадеянно звучит, да? Еще немного, и я скажу: мне скучно жить, я познала мудрость. Ни фига. Мне не скучно! Мне настолько не скучно, что хотелось бы поскучнее. Потому что я продолжаю за все переживать! Потому что мне не все равно. Я все время говорю миру: хватит, хватит событий, хватит новых знаний и информации, можно мне покоя, пожалуйста! Меня почему не эвакуируют?
И тут начинаются все эти отвратительно трудные ответы, которые меня бесят, потому что кажутся мне проявлением слабости, а не силы. Меня не эвакуируют потому, что я еще не все сделала. Я должна еще то-то и то-то. От меня зависят те-то и те-то. Бред! От каждого кто-то и что-то зависит. Но одни в своей усталости позволяют себе уйти на покой, уехать, сменить работу; другие изначально приучают себя не выгорать, разрешают себе самосохраняться. А я не позволяю. Не то чтобы я прям говорила себе: встань и иди! Нет! Я как раз говорю себе каждый день ровно обратное: сядь и не иди! Стой! Лежи, спи, выходной! Но у меня, блин, не получается. Я не умею останавливаться, не умею себя беречь, не умею эвакуироваться. Почему?
Вспоминаю себя маленькой. Родители перед школой пытаются научить меня читать. Я сопротивляюсь. Прячу книжку внутрь пианино. Подписываю составленный папой с моих слов документ: я, Нюта, клянусь, что никогда в жизни я не прочитаю ни одной книжки. Год, дата, подпись. Мне шесть лет.
Я терпеть не могу имя Аня. О причинах умолчу. Настаиваю на том, что я Нюта. В четыре-пять лет просто жестко перестаю откликаться на Аню. То есть мама зовет меня поесть, бабушка просит принести ей коробку с нитками, папа говорит, чтобы я пепельницу вытряхнула. Я не иду. Меня нет. Я не знаю, к кому они обращаются. Когда мама, взбешенная таким хамством, заходит ко мне в комнату, я поворачиваю голову от своих кукол к ней и мило говорю: «Я не знала, что могу вам помочь, вы звали какую-то Аню, а я – Нюта. Я просто думала, что это не ко мне». И всё. Очень просто. С тех лет я Нюта. Нютоша, Нютка, Нютик, Нютыч, в классе иногда Нутелла, иногда по фамилии – Федя. Но Аня – никогда.
Сестра говорит, что я все всегда делала наоборот. Нет, говорю я. Не делала. Когда я училась в Англии, дама, у которой я жила, Айлин, называла меня «Miss No». Я говорила: нет. А она: ну как же «нет», Нюта, если ты на любую фразу сперва отвечаешь «нет». Нет, говорю я.
Мама говорила, что надо чистить зубы два раза в день. Я говорила, что в древности никто зубы не чистил. И не чистила. Иногда чистила, если появлялась вкусная зубная паста или красивая новая щетка. Проводила потом языком по чистым зубам – приятно. Но чтобы ощутить приятность в полной мере, чистить было достаточно раз в неделю.
Все время так было. Вот мне не нравилась моя «англичанка» в классе. Жуть какая противная! Она мне ставила двойки не за знания, а за грязь в тетради. Нет, это несправедливо! Значит, ситуёвину надо менять. И я заболела – полгода грела дома градусник на лампе. Аккуратненько грела – до 37,2 максимум, чтобы на ощупь было непонятно, есть температура или нет. И жалобы такие, знаете: слабость, боль в суставах, головокружение. И не докажешь, и не поспоришь. Мама думала, у меня рак мозга. Потом застукала меня с градусником. У лампы. Короче, перевели меня в другую группу, к другой училке. Йес!
Родители увезли меня из Москвы – они не хотели, чтобы меня приняли в пионеры. Потом мы вернулись, и я сходила в пионерскую комнату и договорилась – меня приняли торжественно! Отдельно! Линейка и горн были только для меня! Потом пионерская и комсомольская организации как-то сдулись. Пионервожатая больше не работала. Какие-то важные перемены в стране привели к тому, что комсомол уже стал не нужен. Его как бы не стало. Как это? Как не нужен? А зачем тогда были пионеры?! Так не годится! И я вступаю в комсомол. Одна. Потом я решаю идти в церковную школу. Почему? В том числе потому, что это запретно.
Потом во всех школах отменяют школьную форму, а в нашей школе не отменяют. Требуют ходить в форме. В этой скучной синей комсомольской форме. Мне она досталась от сестры уже поношенной, с блестящей попой. Нет! Я не буду ходить в форме. Мне тетя привозила из Литвы легинсы модных ультрацветов. И я ходила в длинном ажурном свитере и в легинсах. Пряталась от директрисы в вонючем школьном туалете.
Потом в школу приезжают французы, всех предупреждают, что не надо иностранным гражданам рассказывать о том, что полотенца, мыло и туалетная бумага в туалетах появились к их приезду. Черта с два! Я их по всем сортирам провела во время экскурсии и сразу после, и они увидели, что, как только закончилась экскурсия, – туалетную бумагу убрали. Никто не хотел сидеть за одной партой с противным мальчишкой, который каждую перемену носился как лось, приходил мокрый и потный и во время урока втихаря под партой лопал булки. Значит, я с ним буду сидеть! Нельзя, чтобы человек был один!
В девятом классе у меня сплошные трояки (а как же, я же половину уроков просидела в сортире). Все говорят, что я не поступлю в институт. А у родителей нет денег на репетиторов. Я не поступлю?! Щас! Я уперлась и окончила школу с медалью. И поступила без экзаменов. Но если все идут поступать на переводческий факультет (типа – педагогический для лохов), значит – я на педагогический.
Вот пишу сейчас и думаю, какая я противная была. Ужас! Все на дневной – значит, я на вечерний. Я и учителем-то стала, чтобы доказать, что преподавать можно иначе, интересно, чтобы дети не травмировались школой и не ненавидели бы ее, а воспринимали бы учителя как товарища.
«Какая же ты, Нютка, упрямая, ужас! – говорила мама. – Как же тебе нелегко в жизни придется!»
Да, мам, нелегко. А кому легко? Вот я не могу, если не по-моему. Если мне говорят: Нют, не ходи туда. Так я пойду! Если шлагбаум – то я перелезу. Если нет такого закона, чтобы обезболивать, значит – будет. Если нельзя в реанимацию пускать – значит, можно! Если унижают людей в ПНИ1 и не лечат, а калечат, если на сирот плюют, то я буду давить. Пока не сдохну. Потому что это не по-моему. По-моему – это когда человека видят, слышат, уважают его мнение, когда никто не пустое место, когда помощь и поддержка всегда идут к тому, кто слабее.
Я вот спорт ненавижу, потому что там если кто-то выигрывает, то все орут: давай! давай! давай! Э, вы что, за него болеете?! Он же и так выигрывает! Вы поддержите тех, кто проигрывает. Я – как старик Хоттабыч: хочу, чтобы на футбольном поле у каждого было по мячу и чтобы побеждающий всегда притормаживал перед финишем, как Молния Маккуин2, и протягивал руку отстающему. Чтобы вместе выиграть. Потому что всегда надо быть вместе.
И вот это мое «наоборот» – это не для того, чтобы быть уникальной и выделяться. А для того, чтобы поддержать тех, кто отстает. И я – не борец, я – упрямец. Я соревнования ненавижу. Но взять меня «на слабо» проще простого. Потому что как это – я не смогу? Соревноваться я не буду, я по-своему сделаю, но я смогу.
Короче говоря, меня не эвакуируют, потому что я «наоборот». Потому что я с меньшинством всегда. Потому что упрямая я как осел. Я, кстати, Телец. Я устала, я не хочу ничего, я усну в слезах, но проснусь утром и снова буду пахать.
Потому что раз уже пора свалиться, то я не свалюсь! Потому что если нельзя – то можно.
Нарисуй мне чертополох
У меня есть одна подруга – Даша. Она… я могла бы написать, что она художник и скульптор. Но это неверно. У Даши так сложилась жизнь, что у нее не было времени, которое люди проводят, изучая себя и игнорируя других. То есть ей в тинейджерстве выпал неправильный жребий: изучать других и игнорировать себя. Может, я упрощаю… или чего-то недознаю…
Не знаю. Но в итоге – Даша не художник и не скульптор, а флюгер, который улавливает не ветер, а чужую боль, тревогу и несогретость. Она улавливает дефицит любви у людей, у лошадей, у собак. У всех. Наверное, у червяков тоже улавливает. Вот у растений и у домов – точно улавливает. Улавливает и сама не замечает, как начинает заботиться. Додавать недостающее. Кто-то впитывает, кто-то сделан из камня и не умеет впитывать ее тепло, но может нагреваться на время, если Даша рядом светит. Нагреется, а потом остынет. Я вот иногда впитываю, а иногда не успеваю – только хлюпаю жадно прям из корыта, как усталая губастая лошадь с уздечкой во рту. Половина мимо проливается.
«Даш, – говорю, – ты художник или нет? Ты мне не вот это вот все, а просто нарисуй мне чертополох». Я сделаю татуировку себе. Чертополох – это оберег. Вроде красивый и даже пушистый, но все-таки не дается чужим в руки.
Даша кивает и делает мне двух енотов. Говорит: «Ты же енот. Ты вечно все моешь и убираешь. Стираешь, порядочек наводишь. Суетишься, залезаешь во все щели, подробненько изучаешь. Ты – енот. Вот тебе два енота. Один буддист, для спокойных дней. Второй – со щитом и мечом. Для трудных».
«Спасибо, – говорю. – Но чертополох нарисуй. Можешь?» Присылает на Новый год добродушного нелепого уродца с растопыренными крыльями и тонкими длинными суетливыми пальцами на лапах. Кто это, Даш??? Это екон. Или дранот. Год дракона для енота. Ок, хорошо, спасибо. А чертополох можешь нарисовать? И если можно, вместе с одуванчиком.
Одуван – это символ фонда «Вера». Пушистый одуванчик не про смерть, а про вечную жизнь, которая насевается всюду и прорастает через нас. И пчелу нарисуй. Безумная неправильная пчела – это я. Ношусь и ношусь, как заполошная. Делаю неправильный мед, жалю других от страха и непонимания, потом дохну, оставляя вместе с жалом свои кишки и сердце, хотя никому эти жертвы на фиг не нужны, а потом из последних сил все равно делаю неправильный мед. Короче, нарисуй мне для татуировки чертополох, пчелу и одуванчик.
И Даша делает мне слепую девочку. Даша заботится.
Надо учиться
Меня называют общественным деятелем, и мне это очень не нравится, так как за этими словами стоят апломб и популизм. Популизм – синоним пустоты. Если бы я сама описывала себя, я бы сказала, что я – учитель. Мне очень нравится разъяснять, учить, раскладывать большие сложные задачи на сотни маленьких нестрашных дел. Чтобы людям проще было начинать движение. Нравится именно учить, а не поучать и не морализаторствовать. И на всех своих должностях я стараюсь быть именно учителем.
Я руковожу, но я не умею заниматься процессами, выстраивать процедуры, мне скучно делать день за днем одно и то же и исправлять одни и те же ошибки. Поэтому я очень стараюсь собрать крутую команду, максимально самостоятельную. Мне важно, чтобы то, что я начала, продолжало жить без меня.
Ну и, конечно, мне бы не мешало подучиться самой. Я, увы, многого не знаю, плохо образованна в вопросах финансов, экономики, IT, в бизнес-процессах и прочем, но зато я люблю, чтобы на каждой позиции рядом со мной был крутой специалист, разбирающийся в своей сфере и способный меня научить и подтянуть.
Пару лет назад я поняла (впервые в жизни, кстати), что учиться еще круче, чем учить. Я не любила школу, не любила институт. Там была уравниловка. Там никто ни в ком не видел человека. В Институте иностранных языков, где я училась, лишь переведясь на вечернее отделение, я увидела другой мир: все, кому был важен не диплом, а знания и единомышленники, переводились тогда на вечернее. Там жила душа. И я стала преподавать в школе, чтобы доказать, что ученики и студенты – полноправные и полноценные участники процесса образования.
Интерес к учебе мне вернули мои друзья. Сейчас они помогают разрабатывать курс для развития компетенций сотрудников Центра паллиативной помощи. Этот курс, надеюсь, поможет мне выстроить более четкую траекторию и пережить нестабильность. Ведь если нельзя планировать, то надо учиться.