Kitabı oku: «Переводы Н. М. Карамзина как культурный универсум», sayfa 5
Часть II. «Московский журнал»: переводы в роли отсутствующих сотрудников
В «Московском журнале» оригинальные и переводные сочинения были подчинены утверждению сентиментализма, искусства «чувства». Принципы отбора переводных произведений обусловливались желанием дать художественные образцы этого направления и одновременно теоретически обосновать его основные философско-эстетические и этические положения. Журнал строился Карамзиным по образцу лучших европейских периодических изданий. В «Предуведомлении» к первой части он писал: «Множество иностранных журналов лежит у меня перед глазами; ни одного из них не возьму я за точный образец, но всеми буду пользоваться»99. Тем не менее, известно, что наибольшей любовью молодого автора отмечены два «Меркурия» – немецкий («Der Neue Teutsche Merkur», 1773–1810), выпускаемый К. М. Виландом, и французский – «Mercure de France» (1724–1820).
Несмотря на обилие публикаций, демонстрирующих широту и «всемирность» интересов издателя, в журнале преобладали переводы с немецкого и французского языков. Во многом роль посредника между итальянским или восточным дискурсами выполнял «Der Neue Teutsche Merkur», откуда были взяты материалы о судебном процессе над Калиостро или фрагмент индийской драмы Калидасы «Сакунтала». Материалы из журнала Виланда «отвечали», в основном, за «наполнение» рубрик критического и эстетического содержания в издании Карамзина.
Влияние французского «Mercure» особенно явно проявилось в структуре «Московского журнала», где наряду с разделами, посвященными русской и иностранной словесности, а также критике («О книгах», «О иностранных книгах»), присутствовали постоянные рубрики «Московский театр» и «Парижские спектакли». Разделы переводной беллетристики и парижского театра заполнялись преимущественно французскими материалами.
Позиция Карамзина-переводчика и издателя в «Московском журнале» была вполне ясной: он в основном принимал и одобрял то, что переводил, выражая свое согласие в специальных предисловиях и примечаниях, развивая и закрепляя многие идеи в собственных сочинениях100. Французский дискурс присутствующий как в переводных, так и в оригинальных сочинениях Карамзина, коррелировал с английским и немецким дискурсами. Происходило как бы своеобразное распределение функций – французские авторы и критики в основном давали образцы художественной прозы и театральной рецензии, а немецкие отвечали за философско-эстетическую обоснованность направления журнала. При этом было бы неправильным полностью отрицать вклад «французов» в философскую составляющую «Московского журнала», но в общей массе материалов доля их была значительно меньшей. Например, можно отдельно говорить о значении философского эссе Бернардена де Сент-Пьера «Суратская кофейня» («Le Café de Surate», 1791) или фрагмента из книги Ж. Ж. Бартелеми о путешествии Анахарсиса: «Платон, или О происхождении мира» («Discours de Platon sur la formation du monde»). Но в целом философский аспект во французском дискурсе уступает место художественно-беллетристическому, если можно так выразиться, и театральному.
Принципы отбора переводных произведений в «Московском журнале» обусловливались желанием дать художественные образцы этого направления и одновременно теоретически обосновать его основные философско-эстетические и этические положения.
Глава 1. «Слезная повесть», или «нравоучительная сказка»: Мармонтель, Флориан, Коцебу и другие авторы
Иностранная словесность почти безраздельно была представлена «Новыми нравоучительными сказками» Ж. Ф. Мармонтеля. Французский энциклопедист, ученик Вольтера, драматург и романист, Мармонтель (Marmontel, 1723–1799), прославился созданием нового прозаического жанра, который впоследствии развивали многие европейские беллетристы, в том числе и Жанлис. Отказавшись (за редким исключением) от элементов фантастики и внешнего ориентализма, Мармонтель обратился к современной, по преимуществу французской, действительности. В отличие от своих предшественников, например, Кребийона-сына, с его обличительным и сатирическим пафосом, Мармонтель сосредоточил внимание на позитивной, «идеальной» стороне жизни. Глубоко усвоив просветительскую веру в добрую природу человека и могущество воспитания, он стремился воплотить в художественной форме свой нравственный идеал. Эстетические взгляды писателя, далекие от строгой нормативности теории классицизма, отражали новые литературные веяния эпохи101.
Новаторство французского беллетриста проявилось в разработанном им новом жанре: вместо многотомного романа был создан тип емкого прозаического произведения с несложным сюжетом, сжатой композицией и непременным моральным конфликтом. «Нравоучительная сказка», возникшая вне иерархии жанров системы классицизма и генетически связанная со «слезной» комедией, ориентировалась на обыденную жизнь человека. Неотъемлемым художественным признаком conte moral была своего рода документальность повествования, которая достигалась точной локализацией места действия, специальными оговорками и пояснениями автора. Творчество Мармонтеля отличалось некоторой тенденциозностью. Главной целью писателя в последних призведениях, написанных уже после революции 1789–1794 гг., было «сделать добродетель привлекательной»102.
В. Клемперер говорил о содержащихся в них «примерах морали», в которых «по-детски контрастно изображаются порок и добродетель» и утверждается «вера в скорое торжество божественного правосудия»103.
Тем не менее, несмотря на некоторый рационализм своего метода (чувства рассматривались им в их подчиненности разуму) Мармонтель своей установкой на невымышленность описываемого вызывал эмпатию читателей, пробуждая их чувствительность. Он первым ввел также приемы динамизации повествования: начал опускать вводные слова и пояснения при передаче диалогической речи. Преимущества такого нововведения он обосновал в предисловии к первому циклу «Cones moraux», которое было переведено на русский язык П. Фонвизиным в 1864 г.: «В сей книге при описании разговора двух особ слова “сказал он”, “отвечала она”, “прервал он” и тому подобные, уничтожаются для сделания повествования живее и стремительнее»104.
Мармонтель создал два прозаических сборника: «Нравоучительные сказки» («Contes moraux», 1761–1765) и «Новые нравоучительные сказки» («Nouveaux contes moraux», 1790–1794). Во время своего пребывания во Франции Карамзину, по-видимому, не удалось познакомиться с уже состарившимся писателем. Однако в «Письмах русского путешественника» он выразил свое мнение о его творчестве и описал его внешность: «Я видел Автора прекрасных сказок, который, в самом, кажется, легком, в самом обыкновенном роде сочинений, умеет быть единственным, неподражаемым: Мармонтеля. <…> Физиогномия» Мармонтелева очень привлекательна; тон его доказывает, что он жил в лучшем Парижском обществе. Вообразите же, что один Немецкий Романист, которого имени не помню, в журнале своего путешествия описывает его почти мужиком, то есть самым грубым человеком! Как врали могут быть нахальны! – Мармонтелю более шестидесяти лет; он женился на молодой красавице, и живет с ней счастливо в сельском уединении, изредка заглядывая в Париж» (255).
В этой характеристике облик писателя несколько мистифицирован и приближен к добродетельным героям его «новых сказок», которые находят взаимную любовь и способны наслаждаться счастьем вдали от света. Мармонтелю было в 1790 г. уже 67 лет.
Карамзин, по-видимому, хорошо знал оба сборника Мармонтеля105. Не случайно В. В. Сиповский отметил сюжетное сходство его оригинальной повести «Юлия» и таких «сказок», как «К счастью» («Heureusement»), «Счастливый развод» («L’Heureux divorce»), «Хороший муж» («Le Bon Mari»), созданных французским писателем еще в 1760-е гг.106.
Идейную и тематическую близость этих произведений заметила и Ф. З. Канунова107. Однако как переводчик Карамзин, конечно, обратился к новому, не известному в России циклу, с началом которого в журнальном варианте «Mercure de France» он познакомился во время заграничного путешествия в Париже. Мармонтель создавал цикл «Новых нравоучительных повестей/сказок» в конце жизни, выпавшие на драматические годы французской революции, поэтому они значительно отличались от предыдущих своей тональностью. Сам автор так обозначил эти различия в «Мемуарах» («Mémoires»): «… новые Сказки менее жизнерадостны, чем те, которые я написал в прекраснейшие дни моей жизни и веселые часы процветания, но немного более философичны и по тону более соответствуют благопристойности моего возраста и обстоятельствам времени»108.
Теперь писатель демонстрировал уже более солидную и глубокую (по сравнению с ранним периодом), основанную на жизненном опыте мораль. Вместе с тем гораздо более естественным стал и его стиль. Но, несмотря на несколько меланхолический тон поздних произведений Мармонтеля, жанровые их компоненты в общем остались без изменения. И, несомненно, работа над ними Карамзина-переводчика, начавшаяся еще в 1790–1791 гг., в пору становления его собственной поэтики, обогатила его, помогая выработать новые принципы повествования.
Две повести – «Вечера» («La Veillée») и «Ларчик» («La Cassette») Карамзин перевел для «Московского журнала». В примечании к первой из них он писал: «Сии пиесы, сочинения славного французского писателя, переводятся из Mercure de France. Г. Мармонтель и де Лагарп с 1790 года обрабатывают ученую часть сего журнала, и первый от времени до времени сообщает публике сии новые прекрасные произведения пера своего»109. Публикация их в нескольких номерах имела успех. «Некоторые из моих знакомых (и притом такие, ко вкусу которых я должен иметь доверенность) желали продолжения оных, писал он в примечании к третьей части «Вечеров». – В угодность их – а может и в угодность многих из благосклонных моих читателей – сообщаю здесь две сказочки110. Среди лиц, заинтересованных в появлении прозаических историй Мармонтеля был и А. А. Петров, который в одном из писем к другу в 1792 г. спрашивал: «Также не найдется ль у тебя какого-нибудь добродушного помощника для перевода последней Мармонтелевой сказочки, когда сам ты по сию пору перевести ее не можешь?»111
После прекращения издания «Московского журнала» Карамзин вновь обратился к Мармонтелю, выпустив в 1794–1798 гг. две части «Новых Мармонтелевых повестей». Этот перевод свидетельствует о его исключительном внимании к французскому беллетристу. Во-первых, Карамзин занимался им и в кризисный для себя 1794 г., возможно, черпая в его произведениях неистощимую веру в нравственное совершенствование человека. Во-вторых, ни один западноевропейский автор не привлекал Карамзина-переводчика (вне его журналистских задач) в течение столь длительного времени и в таком большом объеме112.
Наконец, сам Карамзин дважды переиздал эти свои переводы из Мармонтеля в 1815 и 1822 гг.113, – тем самым как бы признавая их высокий уровень, то есть самоценность, и одновременно косвенно констатируя их значимость для собственного развития. При этом он сознательно отказался от полного и последовательного воспроизведения всех входящих в оригинальный цикл повестей, выбрав для перевода восемь историй (из пятнадцати) и придав им продуманную композицию (их анализу будет посвящена отдельная глава)
Согласно классификации немецкого исследователя М. Фройнда (Freund), условно можно выделить четыре типа нравоучительных сказок Мармонтеля. Первый и наиболее многочисленный – так называемые «Beispielerzählungen» – рассказы, в которых выражено определенное поучение, дан пример поведения. В центре другого типа повестей – «Charactererzählungen» – изображение характеров. Среди прочих можно выделить истории «из древних времен» («aus dem Altertum») и «пастушеские» («Hirtenerzählungen»)114.
Хотя эта классификация учитывает только своеобразие сюжета, считаем возможным воспользоваться ею для выявления избирательности Карамзина, который сразу же отказался от античных («Le Trépied d’Hélène») и пастушеских («Palémon») мотивов. Но и отобранные им сюжеты из современной жизни он «перетасовал» таким образом, что получилось повествование о перипетиях любовно-семейных отношений, актуальных не только для французского или европейского общества, но и имеющих общечеловеческое, универсальное значение.
Однако, вернемся к повестям, опубликованным в «Московском журнале»: «Вечерам» («La Veillée») и «Ларчику» («La Cassette»).
Первая из них (получившая в дальнейшем название «Приятный вечер»), представляла собой микроцикл из девяти моралистических историй, имевших неизменно счастливую развязку. Близкие знакомые, собравшиеся вместе, рассказывали поочередно о «самом счастливом случае» из своей жизни. Среди рассказчиков были матери и отцы, сыновья и дочери. Но, независимо от возраста и пола, каждый демонстрировал свою добродетель и чувствительность. Пафос состоял в утверждении добродетельных поступков как нормы поведения. Все герои-рассказчики получали «удовольствие» от благодеяний, которые заключались не только в филантропической помощи неимущим, но и в чутком отношении к родным и знакомым.
Произведение строилось по принципу нарастания эмоционального и психологического напряжения от истории к истории. Своеобразная кульминация располагалась в конце, так как именно в последних частях повести автор выходил к вечным темам жизни, любви, дружбы и выводил соответствующие им персонажные типы. Например, седьмая история миниатюрного цикла «Приятный вечер» представляла рассказ Соланж, женщины интуитивного склада, о раскрытой ею тайной любви племянницы и молодого адвоката. Мать девушки, придерживающаяся максималистской ригористической морали, осуждала ветреного, как ей казалось, юношу, заставив тем самым дочь скрывать свои чувства. И лишь проницательная Соланж помогла счастью влюбленных, вызволив Каллисту из монастыря. Вольно или невольно, Мармонтель, а в еще большей мере Карамзин (который внес некоторые изменения при переводе) утверждали преимущество непроизвольно-интуитивного начала над рационально-логическим в познании психологии человека.
Любопытно, что перевод шестой истории принадлежал не Карамзину, в примечании он заметил: «Сим переводом обязан я одной Даме»115. Интересно, что сюжет ее был исключительно нравоучительным, а в роли повествователя выступал священник. Речь шла об одном богатом дворянине, который имел двух племянников и ошибался в своей оценке их нравственной сущности, не отличая притворного поведения от искренности. Он лишил лучшего из двух племянников наследства за то, что тот женился тайно без его благословения. Священник решил вмешаться и исправить эту несправедливость. Он посетил молодого человека, полюбовался его прелестной женой, детьми и убедился, что вся семья живет в любви, хотя и в скромности, доходящей почти до нищеты. Добродетельный и честный д’Ормон проповедовал нравственные истины: «Я знаю, что богатство есть обожаемый истукан света; но между людьми простыми есть еще сердца благородные и чувствительные» (IV, 144).
Пожалуй, можно понять, почему Карамзин не взялся за перевод этой повести. История была лишена всякого динамизма и психологизма и состояла в бесконечных рассуждениях о добродетели и пороке. Заканчивалась она торжеством справедливости. Получив после смерти дядюшки все его имение в наследство, супруги отправились на могилу своего благодетеля и, «наклоняли детей своих к почтенному вместилищу его праха и заставляли их с нежностию лобызать холодный камень» (IV, 165–166). Для Карамзина было уже пройденным этапом подобное прямолинейное отождествление чувствительности с добродетелью. Вместе с тем стилистика этого перевода отличалась некоторой тяжеловесностью, у Мармонтеля все персонажи называются только по фамилиям: г-н Гланси, Л’Ормон, г-н д’Оранбе, которые переводчица сохранила без всякого изменения.
Карамзин-переводчик при довольно бережном отношении к оригиналу заменял редкие французские имена собственные более известными в русском дворянском обиходе. По-видимому, с целью облегчения восприятия Элуа превратился у него в Пьера, Венсан – в Жерара, а Сесиль – в Лизетту и т.д. Однако в целом он не допускал никаких отклонений в передаче конфликта, развития сюжета, основной психологической линии. Некоторые незначительные отступления объяснялись желанием сделать повести понятнее русскому читателю. Он отказался от русификации и в то же время сумел избежать буквализма, свойственного всем предыдущим русским переводам «Нравоучительных сказок» Мармонтеля. Очень трудно, например, понять смысл следующей фразы из переводной повести 1777 г.: «Этого мало было, чтоб иметь краску цветов, но и тело ея имело оных нежность и тех приятных и вешних листочков, которые еще никак не увяли»116.
В карамзинском переводе отчетливое воплощение получили главные художественные признаки conte moral: моральная проблематика, ориентация на достоверное и обыденное повествование, тип чувствительного рассказчика и, наконец, образы чувствительных героев. Это был образец для возникающей на русской почве сентиментальной повести. Карамзину удалось преодолеть книжную затрудненность и искусственность форм русского литературного языка117, в чем ему в большой мере помог опыт передачи стилистики повестей Жанлис. Однако как раз выработанные им в процессе предыдущих переводов сентименталистская лексика и фразеология «накладывались» на стиль Мармонтеля и несколько его трансформировали. В отличие от строгой и лаконичной манеры французской беллетристки, Мармонтелю было свойственно пристрастие к «украшениям»: изысканным метафорическим и перифрастическим оборотам, синонимичным эпитетам, сложным синтаксическим периодам и т.д. Карамзин несколько «подгонял» стиль Мармонтеля к своему представлению о чувствительном способе повествования. Разбивая синтаксические периоды, устраняя некоторые сложные метафоры, и добавочные эпитеты, Карамзин добивался большей простоты и определенности в выражении чувств:
Мармонтель
«… je mêlais mes larmes aux siеnnes» (IV, 250)118.
(… я смешивал мои слезы с ее слезами).
Карамзин
«Я вместе с нею плакал…» (I, 286).
Мармонтель
«Ce jeune homme a <…> quelque passion dans l’âme» (IV, 334).
(В душе этого юноши <…> какая-то страсть).
Карамзин
«Этот молодой человек, верно, влюблен» (V, 113).
Мармонтель
«Tu as pris dans le monde, lui dis-je, une inclination» (IV, 329).
(У тебя есть в свете, – сказала я ей, – какая-то привязанность).
Карамзин
«Ты любишь, сказала я, любишь…» (I, 105).
Карамзин расцветил свой перевод лексикой, ставшей «ключевой» для сентименталистов. Он нередко прибавлял отсутствующие в оригинале эмоциональные эпитеты и существительные, которые способствовали созданию сентименталистского психологизма. Наиболее употребительные среди них: «сердечный», «любезный», «горестный», «нежный», «нежность», «несчастный», «робкий», «кроткий», «чувствительный», «чувствительность»:
Мармонтель
«… ses beaux yeux <…> brillaient d’une humide langueur» (IV, 249).
(… ее прекрасные глаза блистали влажной томностью).
Карамзин
«… в прекрасных глазах ее <…> видна была нежная томность» (I, 284).
Мармонтель
«L’expression qu’il mit à ces mots <…>» (IV, 333).
(Выражение, с которым он произнес эти слова <…>).
Карамзин
«Нежность, с какою произнес он слова <…>» (I, 112).
В следующем примере с помощью добавочных эпитетов «искренний», «чувствительное» (сердце), а также трансформации глагола «inspirer» (внушать, наставлять), лишенного стилистической окраски, в «трогать», Карамзин внес чувствительные интонации в слова сдержанной и суховатой женщины, изменяя тем самым весь ее облик:
Мармонтель
«Quand-même la cause de votre malheur me serait étrangère, lui dit ma sœur, je m’y intéresserais par tous les sentiments qu’un vertueux amour inspire» (IV, 336–337). (Даже если бы причина вашего несчастья меня совсем не касалась, – сказала ему моя сестра, – то я бы приняла в нем участие хотя бы из чувств, которые внушает добродетельная любовь).
Карамзин
«Естьли бы причина вашей горести была мне и совсем посторонняя, сказала ему сестра моя, то и тогда бы взяла я в ней искреннее участие, потому что добродетельная любовь трогает всякое чувствительное сердце…» (V, 117).
Неприятие всего мистического, противоречащего жизненной правде, наложило отпечаток на все публикации «Московского журнала». Небольшие сокращения и комментарии Карамзина при переводе «Валерии», так называемой «италиянской повести» Ж. П. К. Флориана (Florian, 1755–1794), существенно изменили ее нравственное звучание119.
У Флориана перипетии любви Валерии и Октавия поданы как доказательство существования сверхъестественного в жизни человека, а повествование ведется от лица самой героини, умершей и вновь воскресшей. Карамзин устранил все рассуждения о вере в чудеса и привидения, опустил аргументацию автора в защиту правдивости описываемого (более трех страниц). Он скептически отнесся к точно переведенной им вставной истории «несчастного Лионского супруга», «который в исступлении ревности убил жену свою и потом всякую ночь, в одиннадцать часов, видел ее приходящую к его постеле в зеленых туфлях». Однако в отличие от автора, который признавал эту историю «в самом деле весьма достоверной», Карамзин счел необходимым добавить: «Нет нужды сказывать читателям, что Флориан шутит»120.
Общефилософская позиция Карамзина, отвергающая мистицизм121, предопределила применительно к повести ее важнейший признак – жизненно-реальную основу. В переводе Карамзина сюжетная линия подчинена изображению всепобеждающей силы любви, а факт воскрешения девушки не исключал его объяснения естественными причинами. Лексика, фразеология и синтаксис в переводе Карамзина подчинялись психологическим задачам. Так же, как и в собственных произведениях 1790-х гг., Карамзин делал акцент на интонационно-выразительных средствах, используя приемы анафоры, инверсии, повтора. Можно сравнить перевод Карамзина с другим современным ему буквальным переводом:
Перевод Безака
«Как ни надеялись и не принуждали себя удалить напоминание сие, но оно беспрестанно мне представлялось, и я всегда старалася не мыслить об Октавии»122.
Перевод Карамзина
«Тщетно хотела, тщетно старалась истребить в душе моей это приятное воспоминание! Оно всегда возобновлялось, и я беспрестанно думала о том, как бы не думать о неверном» (VII, 300–301).
Перевод Безака
«… уста мои, столь сильно и нежно жатые испустили вздох»123.
Перевод Карамзина
«… нежные огненные поцелуи извлекли тихий вздох из груди моей» (VII, 308).
Перевод Безака
«Тут мысли мои остановились: но я понимала, что говорят, разумела, что нахожусь у Октавия, видела, что он так нежно жал мне руку; и любовь моя никогда меня не покидавшая, ежеминутно приводила мне на память прошедшее»124.
Перевод Карамзина
«Более ничего не воображала, однако ж разумела, что говорили; знала, что я в доме у Октавия, и что он, он жмет мне руку – он смотрит на меня умильно! Чувство любви было главным и всегдашним моим чувством; мало-помалу возбуждало оно и другие воспоминания в душе моей» (VII, 309–310).
Из беглого сопоставления двух переводов очевидно не только, насколько язык Карамзина более легок, изящен и современен в нашем понимании этого слова; еще важнее другое свойство: ритмические периоды и анафоры придают переводу суггестивность, вовлекающую читателя в эмоциональное сопереживание. Вместе с тем Карамзин, как и в своей оригинальной прозе, использовал в переводе приемы, способствующие большей динамичности повествования.
Перевод Безака
«Мать моя едва за мною не последовала; отец был в отчаянии; Геральди же оплакивал богатство мое: но ничто уже не могло облегчить несчастия сего»125.
Перевод Карамзина
«Родители мои были в отчаянии – Эральди плакал о моем богатстве» (VII, 306–307).
Карамзин значительно сократил текст, пропустив перечисление и использовав тире как средство замещения и противопоставления двух состояний – истинного горя и корысти. Он обращал внимание и на характерологическую функцию речи героев. Точно воспроизведя рассуждение Валерии об особенностях происходящей войны, более уместное в устах умудренного политика, он сделал знаменательную ремарку: «Мне кажется, что это не есть язык женщины» (VII, 299). Тем самым он как бы напоминал читателям, что не является автором произведения и не волен переделать его по собственному вкусу. Тем не менее, повествование приблизилось в целом к сентименталистскому, а его автор предстал в большей мере «любезным философом и чувствительным человеком» (так Флориан был охарактеризован в переводной рецензии)126.
Все беллетристические переводы «Московского журнала» были не только подобраны, но и интерпретированы в духе сентименталистской поэтики. Произведения Мармонтеля дополнялись в «Московском журнале» другими французскими образцами малой прозаической формы, которые прекрасно сочетались с двумя отрывками из романов Л. Стерна под названием «Мария», небольшими рассказами А. Коцебу и другими произведениями. Вместе с собственными сочинениями Карамзина – повестью «Бедная Лиза» (опубликованной впервые в «Московском журнале») – это была та новая проза, в которой расшатывались основы рационализма, представлялся новый жанр, давались образцы сентименталистского психологического повествования.
Эстетическая ценность каждого конкретного произведения определялась для Карамзина степенью его соответствия эталону «чувствительности». В «Московском журнале» он представил в своем переводе портреты трех авторов, – с его точки зрения, «чувствительных» в полной мере. Это очерки о Клопштоке, Геснере и Виланде, о которых речь пойдет в специальной главе. Однако Карамзин словно задался целью продемонстрировать, что «чувствительность» как комплекс простоты, естественности и эмоциональности в изображении природы и внутреннего мира человека свойственны авторам разных культур и эпох. Творения древнеиндийского поэта и драматурга Калидасы, кельтского барда Оссиана и английского романиста XVIII в. Стерна обладали в его глазах в равной мере наивысшими достоинствами. Если «нравоучительные» истории Мармонтеля, Флориана и других беллетристов, специально рассчитанные на журнальное чтение, Карамзин переводил в полном объеме, то художественно совершенные образцы были представлены небольшими фрагментами. Карамзин представил отдельные отрывки из «Сакунталы», две оссиановских поэмы и две главы, посвященные описанию Марии из двух романов Стерна. Публикацию этих переводов он снабдил обстоятельными предисловиями и примечаниями, в которых раскрывал их эстетическую значимость.
Близко к «нравоучительным сказкам» (или повестям) примыкали всевозможные рассказы о конкретных людях и событиях: фрагмент из материалов судебного процесса над известным итальянским авантюристом: «Жизнь и дела Иосифа Бальзамо, так называемого графа Калиостро»; статья немецкого историка И. В. Архенгольца (Archenholz, 1743–1812) «Кораблекрушение в Южном море, в 1790 году. Отрывок из четвертой книги Британских летописей»; рассказ «Последний час Иакова II, переведенный из «Deutsche Monatsschrift» и другие. В них документальная основа получала художественную интерпретацию.
Например, Август Коцебу (Kotzebue, 1761–1819), предисловие которого точно воспроизвел Карамзин, отмечал, что предлагаемая им история Марии Сальмон была напечатана в газетах. Однако он считал, что «краткость, которую должен соблюдать в повествовании сочинитель ведомостей и холодный слог его не могут удовольствовать чувствительного сердца» (IV, 13). Именно подробности, касающиеся душевных переживаний героини, а не сухие факты, констатирующие предъявленное ей несправедливое обвинение и последующее оправдание, представляли интерес для автора, переводчика и нового, «чувствительного» читателя.
Эмоциональное воздействие многих переводных историй усиливалось благодаря установке на достоверность. «Английский анекдот», переведенный из «Mercure de France», посвящен, к примеру, описанию молодой прекрасной женщины, окруженной ореолом тайны: она слывет сумасшедшей; одинокая, живет около Бристоля, вызывая всеобщее сочувствие. По утверждению автора, история эта «совершенно справедлива, и без всяких вымыслов, без всяких украшений тронет тех, которые родились с нежным и сожалительным сердцем – для них она и написана» (VII, 155). Можно добавить, что для подобных читателей, способных к сочувствию, она и переводилась.
В «Историческом анекдоте» («Anecdote historique, tirée d’une ancienne chronique d’Allemagne») Л. С. Мерсье (Mercier, 1740–1814), источником которого была, якобы, древняя немецкая хроника, рассказ о зверском убийстве жениха накануне свадьбы вызывал большее сопереживание благодаря указаниям на истинность события. Карамзин использовал прием, усвоенный и применяемый им в оригинальном творчестве. Вместе с тем для него важна была прежде всего психологическая достоверность: он выпустил начало и конец истории, где содержались сведения о родословной погибшего героя, а также проигнорировал упоминание о душах убийц, якобы «блуждающих долгими ночами вокруг места преступления», наводя страх на заблудившихся путников (VIII, 70–76).
Интерес представляет работа над переводом «Письма из Рима» (от 6 ноября 1786 г.) К. Ф. Морица (Moritz, 1756–1793), взятого из его «Путешествия немца по Италии в 1786–1788 годах». Карамзин своими сокращениями и стилистическими изменениями добился впечатления правдивой и «чувствительной» были. В оригинале трагическая развязка любви знатного юноши и мещанки имеет подчиненное значение и рассматривается как обвинение самому папе (письмо так и называется «Der Pabst»). Карамзин опустил около трех страниц и перевел только то, что непосредственно относилось к «происшествию», которое могло бы послужить «прекрасным содержанием для трагедии» (VIII, 154).
Он изъял также замечание автора о том, что тот не хочет ручаться за подлинность отдельных деталей: («eine Stadtsgeschichte, <…> für deren Authencität in den einzelnen Stücken ich aber nicht bürgen will»127). Его внимание целиком сосредоточилось на истории глубокой любви, помехой которой явилось социальное неравенство. Чувствительность героев подчеркивалась стилистическими средствами. Карамзин ввел дополнительные эмоционально-оценочные эпитеты, относящиеся к душевным качествам: «чувствительный», «нежный», а также добавил упоминание о слезах как внешнем признаке способности чувствовать. Сравните:
Текст Морица
«Mit einem Fernrohre blickt der junge Mann <…> nach der Wohnung seiner Geliebten, während dass sie ihre zärtlichen Blicke nach jenem hochaufgethürmten Gebäude richtet, in welchem ihr Geliebter, um ihrentwillen seiner Freiheit beraubt, in seinem Kerker nach derjenigen seufzet, die sich als die Ursache seines Unglücks unaufhörlich anklägt»128.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.