Kitabı oku: «Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия»
Редактор Наталья Рубанова
Дизайнер обложки Дмитрий Горяченков
Корректор Наталья Рубанова
© Ольга Балла, 2020
© Дмитрий Горяченков, дизайн обложки, 2020
ISBN 978-5-0051-1448-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
В книге литературного критика и эссеиста Ольги Балла собраны (точнее, избраны из труднообозримого обилия) некоторые тексты о литературе, главным образом – рецензии, написанные за первые два десятилетия XXI века и опубликованные в несметном количестве как бумажных, так и электронных изданий. Отражает это всё не столько объективные черты литературного и книгоиздательского процесса как таковых (автор подозревает, что в своём целом они необозримы, а в объективности есть что-то нечеловеческое), сколько собственные вопросы автора, с которыми тот обращался к попадавшим в поле его зрения текстам, в свете которых они прочитывались. Адресатами таких вопросов оказывались – в силу рецензентской подённой практики – книги и тексты, вышедшие в те же первые два десятилетия текущего века и по большей части – с редкими исключениями – тогда же и написанные; главным образом русскоязычные, но и некоторые особенно важные (для автора, для кого ж ещё!) переводные.
Автор особенно благодарен журналу «Дружба народов», без инициативы, настояния, побуждения и долготерпения которого многие из этих текстов не были бы написаны.
О направлениях внимания
Предуведомительные бормотания автора
В книге литературного критика и эссеиста Ольги Балла собраны (избраны из труднообозримого обилия) некоторые тексты о литературе, главным образом – рецензии, написанные за первые два десятилетия XXI века и опубликованные в несметном количестве как бумажных, так и электронных изданий. Отражает это всё, как обыкновенно и бывает, не столько объективные черты литературного и книгоиздательского процесса как таковых (автор вообще подозревает, что в своём целом они необозримы, а в объективности есть что-то нечеловеческое), сколько собственные вопросы автора, с которыми тот обращался к попадавшим в поле его зрения текстам, в свете которых они прочитывались. Адресатами таких вопросов оказывались – просто в силу рецензентской подённой практики – книги и тексты, вышедшие в те же первые два десятилетия текущего века и по большей части – с редкими исключениями – тогда же и написанные; главным образом русскоязычные, но и некоторые особенно важные (для автора, для кого ж ещё!) переводные.
И вот задумал автор этих торопливых строк хоть что-то из написанного систематизировать.
Думая, в какой порядок привести всё избыточное множество понаписанного за многие годы и что из этого избытка выбрать, автор (ну не идёт мне на язык актуальное нынче словечко «авторка», что ты будешь делать) оказался перед задачей, которая вообще-то, кажется, оптимального решения не имеет. Но если нет оптимального, это же не значит, что невозможно никакое! В конце концов автор, после долгих терзаний, пришёл сам с собою к такому соглашению.
Распределено это всё будет, решил (а) он (а), по направлениям внимания: как самих авторов обозреваемых книг и текстов, так и его собственного, читательского внимания и интереса. Такие направления, по разумению автора, предшествуют жанровым делениям, поэтому в каждой из получившихся в результате глав-частей проза соседствует с поэзией и обе они – с нон-фикшн: всё это работает на одни и те же задачи, а средства, в конечном счёте, вторичны.
Всякий открывший этот изборник без труда убедится и в том, что все выделенные направления друг с другом пересекаются (друг в друга перетекают, пронизывают друг друга – тем более что ведь тоже работают на одни и те же задачи), и едва ли не каждый текст мог бы с полным правом оказаться не только в той части книги, в которую авторскою волей помещён, но и в другой, а лучше всего – в нескольких сразу.
А перегородки между главами – для ясности, которой, конечно, неминуемо сопутствует упрощение, но что делать.
Более того, каждый текст из вошедших сюда, пожалуй, мог бы быть заменён другим – с сопоставимыми внутренними задачами, но вот выделенные направления внимания остались бы всё-таки неизменными.
На какие же общие задачи работают (кажется мне) все эти тексты, попавшие в поле моего авторского зрения? – На устроение и проживание отношений человека и мира. На прояснение того, что кажется неясным, и приведение в человекосоразмерный порядок того, что чувствуется хаотичным. На разделение всего пространства опыта – чтобы было возможнее в нём ориентироваться – внятными (и всегда так или иначе условными, но укоренёнными в естестве вещей) границами.
Такие задачи могут показаться отвлечёнными и относящимися к заботам философии, но это не так. На самом деле они общечеловеческие и самые что ни на есть повседневные. Мы всё время их решаем, что бы ни делали. Это и есть смысловые практики: добывание насущных для человека смыслов из любого подручного материала. Вот и литература всем этим занимается: и когда её пишут, и когда её читают.
То, что направлений семь и в каждой из соответствующих глав – по семь текстов, – конечно, чистая условность: просто надо было чем-то ограничиться, да и число красивое, с богатейшим семантическим шлейфом: семью семь. А вот смысл каждой из частей – совсем даже не произволен.
«Обживая пространства» – это, как легко понять, – об отношениях человека и пространства (разных – от очарованности и вполне эротизированного романа до взаимного сопротивления, от присвоения до невовлечённого рассматривания), о толковании человеком пространств, о превращении их в книгу записи собственного опыта и в способ понимания самого себя.
С главой «Сопротивляясь истории» – сложнее. На самом-то деле речь здесь идёт не только о большой истории, в которую волей-неволей оказывается вовлечён человек, хотя в первую очередь всё-таки о ней. Это ещё и об отношениях (неустранимо проблематичных, даже конфликтных) с самим временем и ближайшими к нам способами его проживания: возрастом, взрослением, старением, смертью – к тому же ещё и вписанными в большую историю. Да, и о том, что в рамки всего этого человек никогда вполне не укладывается.
Чем дальше, тем таинственнее, – и следующая часть книги – о таинственном и о том, что человеку с этим делать. В главу с названием «Изъясняя неизъяснимое» автор вначале задумывал собрать тексты о поэзии, полагая, что именно она этим и занимается: выговариванием того, что не даётся слову и уклоняется от понимания. Совершенная правда, так оно и есть, – просто по ходу собирания текстов в эту главу нельзя было не осознать в очередной раз, что уловлением неизъяснимого занимается не только поэзия. Проза, работающая над тем же, – тоже здесь.
В главу «Изумляясь человеку» хотел было автор собрать антропологические рефлексии всех мыслимых форматов. И как-то вдруг само собой оказалось (книга своевольничает – значит, живая) так, что более всего на удивительность человека указывают тексты и книги, во-первых, о детстве, а во-вторых – о том, что начинает понимать и чувствовать человек, общаясь с животными в особенности и с природой вообще. Тексты об этом сами запросились в четвёртую главу, и как было им не уступить?
Далее книга продолжала своевольничать. Глава «Соединяя разорванное, пересекая границы» была назначена для размышлений о книгах, соединяющих под своей обложкой разнородный материал и выявляющих его (уф, выговорим учёные слова) цельностный потенциал. – Не тут-то было. Немедленно выяснилось, что в эту главу норовят собраться книги именно что о пересечении границ, о существовании поверх барьеров. И прежде всего это оказались книги об империях, о существовании внутри них, на их границах и обломках. Пришлось уступить и им.
А вот шестая глава – «Упорствуя в смысле» – уложилась сама в себя без внутренних сопротивлений. Сюда вошли тексты обо всём, что касается поисков человеком смысла собственного существования и собственной позиции в мире, о принципах, по которым такая позиция устраивается.
И, наконец, всё-таки требовалась глава – однажды уже увернувшаяся от осуществления, – речь в которой шла бы о собирании разрозненного. О том, как между явлениями (чем бы они ни были), которые и не подозревали о своём родстве, обнаруживается – или создаётся – связь и цельность. Такая глава и стала седьмой: «Собирая рассеянное».
А почему «Пойманный свет»? – На этот вопрос есть несколько ответов, все они – правда, но скажу только об одном. Все авторы книг и текстов, о которых мы здесь говорим, вместе со смиренным их рецензентом тем только и заняты, что ловят свет смысла – который, конечно же, больше нас и неизменно ускользает. То, что всё-таки удаётся – или кажется, что удаётся – поймать, – перед вами.
Всякий, что бы ни делал, пишет своей работой собственную смысловую (и эмоциональную) биографию, и автор тут – не исключение. Признаюсь вам: конечно же, это – (ещё и) она. Может быть, даже и в первую очередь она. И в каждом, каждом из собранных сюда текстов – как будто случайных, прикладных, обречённых на забвение сразу по прочтении, а то ещё и прежде его, – выговорены некоторые очень важные и дорогие для автора мысли, чувства и предчувствия, хотя бы и только образы, которые он хотел бы уберечь от забвения. Они есть и в других текстах, которые сюда не уместились, просто всего не соберёшь. В том, чтобы писать важное своё на полях книг, написанных другими людьми, бесконечно превосходящими тебя в образованности, мудрости, опыте, да вообще во всём, – есть, конечно, некоторая особенная гордыня (которая, конечно, очень хочет казаться особенным смирением, да кто же ей поверит).
Но как раз от личных забот автора свободно и без потерь можно (и даже нужно) отвлечься. Всё-таки тут ловится общечеловеческий свет.
Июнь 2020
I. Обживая пространство
Выращивая глобус1
Приморский текст русского существования:
неизбежность смысла
Василий Авченко. Глобус Владивостока: краткий разговорник-путеводитель (комментарии к ненаписанному роману). – М.: ООО «Ад Маргинем Пресс», 2012.
На самом деле, автор совершенно прав: несостоявшийся роман – то есть сочинённую историю измышленных персонажей – без больших потерь можно оставить ненаписанным. Ясно ведь, что будь он написан – даже если вдруг хорошо, – он всё равно с великой вероятностью служил бы не более чем поводом к высказыванию разного рода внероманных соображений, формой для собирания в него жизни. Не лучше ли перейти сразу к ней? Вот и я думаю, что лучше.
Что здесь интересно? Владивосток – само собой (не знаю, сильно ли ошибусь, если рискну обозначить его как город-наваждение, до которого едва ли не каждому жителю западной части страны в детстве мечталось хоть раз доехать на поезде – а некоторые мечтают и по сей день). Да, Владивостока здесь много – притом настоящего, подробного, сырого и дикого, а не такого, который мы тут на западе воображаем: такого, какой с полным правом придумывают себе сами владивостокцы (надо ли говорить, что выдумки, легенды и байки о городе – полноценная часть его реальности, что без них никакой реальности просто не будет?) Но прежде всего, конечно, важна сама идея и практика собирания местных обыкновений, словечек и фраз, особенностей и странностей – и укладывания их в обозримый порядок. Важно чувство их ценности.
Идея как таковая, собственно, не очень нова. «Глобус Владивостока» выращивался (это слово самого Авченко, немедленно понравившееся автору этих строк: «книжка выращивалась») явно в контексте распространённого ныне интереса – возникшего относительно недавно, а потому, к счастью, пока живого и незаштампованного – к «локальным текстам», «гениям места», местным мифологиям. Начало вниманию к этим предметам – на более-менее массовом уровне – положил, похоже, лет десять назад Алексей Иванов с его «Message: Чусовой» и «Сердцем Пармы», и вслед за ним – исследователи «пермского текста». (На уровне менее массовом о «петербургском тексте русской литературы» говорил ещё в девяностые Владимир Топоров.) С тех пор всякое уважающее себя место непременно стремится обзавестись, для пущей весомости, собственным «текстом». Мы знаем о екатеринбургском («2017» Ольги Славниковой), крымском (один «Крымский клуб» Игоря Сида со товарищи чего стоит), даже ташкентском (от Сухбата Афлатуни и Санджара Янышева до Дины Рубиной) текстах русской литературы – причём у двух последних есть уже и свои теоретики (Игорь Сид и Александр Люсый – у крымского, Элеонора Шафранская – у ташкентского). Казанский писатель Денис Осокин уже второе, кажется, десятилетие то ли выявляет и собирает, то ли создаёт локальные смыслы Средней Волги (за пределами литературоцентричного сообщества его работа, позиция и интонация известна по фильму «Овсянки»). Внимательные читатели наверняка заметили блистательно создаваемый московский пресненский текст Феликса Максимова (самым крупным его осуществлением стал вышедший в 2010-м роман «Духов день»).
Это – всего лишь то, что первым приходит в голову, но наверняка не всё. То есть, мы несомненно имеем дело с явлением, о котором стоит и думать, и говорить. Во всяком случае, теперь в ряду собирателей локальных текстов, подтверждая тенденцию, оказался и житель столицы Приморья, писатель и журналист Василий Авченко, снискавший известность за пределами своей малой родины три года назад документальным романом «Правый руль» о технико-психо-физиологических (и в конечном счёте, культурных) особенностях дальневосточного автомобилизма, а совсем недавно эту известность подтвердивший фантастической киноповестью о Тихоокеанской республике «Владивосток-3000» (написанной в соавторстве с Ильёй Лагутенко). Так что «владивостокский текст» в сознании читателей существует не первый год.
О литературе, правда, в «разговорнике-путеводителе» речи почти нет. То есть, она там упоминается, но очень фрагментарно. Сказано, например, о владивостокском прошлом Александра Фадеева и, в частности, о том, откуда взялась в его «Разгроме» фамилия «Мечик» – а это была, между прочим, фамилия родного дяди Сергея Довлатова. Говорится о поэтах Венедикте Марте и Иване Елагине – соответственно, дяде и двоюродном брате московской поэтессы-барда Новеллы Матвеевой; о Владимире Арсеньеве, который «не только человек и город, в котором делают вертолёты „Чёрная акула“», и даже не только «белый офицер, великорусский шовинист, эколог и выдающийся советский учёный» – он ещё и писатель (именно его «Дерсу Узала» был прославлен фильмом Куросавы). Однако такого там немного. Речь идёт, главным образом, о владивостокском тексте русского существования – и о том языке‚ на котором он наговаривается и наборматывается. Недаром ведь книжка – не что-нибудь, а именно разговорник: приводит, значит, в соответствие два языковых пласта – владивостокский и русский. При этом она ещё – и энциклопедия местного массового сознания.
Нам показывается, будучи разложена на алфавитные полочки, внутренняя, известная лишь местным обитателям сторона владивостокской реальности. Клубки смыслов и образов, возможные только здесь; словечки и гастрономические обыкновения; значения, которыми обрастают местные топонимы; люди – местные культурные герои, – ходившие по здешним улицам и оставшиеся кто чем горазд в коллективной памяти. Универсум. Глобус, попросту говоря.
Мы узнаем, чем отличается владивостокский БАМ от Байкало-Амурской магистрали, а здешний Горностай от соименного ему зверька, каков на вкус папоротник и что в первую очередь приходит на ум правильному владивостокцу при слове «огурец», как выглядит и чем славится «национальное владивостокское жилище» и почему не угрызёшь местную Коврижку. Ну, словом, много чего узнаем.
Как известно, ничто так не провоцирует на домысливание и рефлексии, как текст, в котором никаких особенных рефлексий вроде бы нет. Так вот на самом деле, хотя автор ничего такого вроде бы и не говорит, это – книга о том, как устроена человеческая реальность вообще. Вот честное слово.
Она, то есть, о том – и не просто рассуждает на эту тему, а прямо в живых картинах это показывает, – что суть и неизбежность всякого человеческого обиталища – смыслообразование. Она позволяет увидеть, как проходят типичные линии присвоения и обживания пространств, превращения их из безразличных – в домашние и собственные.
Авченко ярок и остроумен, но он не аналитик. Устанавливать связи, выявлять закономерности и тем паче выстраивать теории – не его забота: его дело – улавливать жизнь, прямо такой, какой она живёт, дышит, бегает, плавает, выскальзывает из улавливающих рук, топырится, сопротивляясь укладыванию в теоретические рамки – и в книгу её, в книгу. Но ничего-ничего: теоретики культуры до неё ещё доберутся. Будет просто отчаянно жаль, если они этого не сделают.
2012
(Пере) сотворение Рима: символическое наследство и работа освобождения2
«Рим совпал с представленьем о Риме…» Италия в зеркале стипендиатов Фонда памяти Иосифа Бродского / Joseph Brodsky Memorial Fellowship Fund (2000—2008) / Составитель, автор вступительной статьи и комментариев Клаудия Скандура. – М.: Новое литературное обозрение, 2010.
Задача у стипендиатов фонда памяти Иосифа Бродского – русских литераторов и художников, приезжавших в Италию по приглашению римской Русской академии – оказалась, пожалуй, гораздо более сложной и неочевидной, чем у их предшественников в XIX веке – классическом веке русского восприятия Италии, точнее даже – русской любви к ней. У любви есть своя классика, и русская Италия – лучшее, красноречивейшее тому доказательство.
«Эта книга, – пишет во вступлении к ней итальянская славистка Клавдия Скандура, – отражает историю создания Русской Академии в Риме». Формально так оно и есть: книгу составили тексты о Риме – стихотворные и прозаические – и «примеры зрительного восприятия» города (скорее уж, визуальных его интерпретаций!): фотографии, коллажи, гравюры, акварели… – созданные в течение восьми лет, с 2000-го по 2008-й, представителями современного русского искусства. Русская Академия, замысленная Бродским и созданная уже после его смерти, приглашает их в Италию специально для того, чтобы они там жили, получали – неминуемо эстетически насыщенный – опыт и, наконец, писали о нём.
Задумывалась как бы антология новейшего русского прочтения Вечного города. Своего рода отчёт по вступлению в символическое наследство, обладание которым Бродский считал необходимым для полноценной работы в русской культуре – цель замысленной им Академии поэт, по собственным его словам, видел в том, чтобы «восстановить культуру-восприемницу [значит – русскую. – О.Б.] в её естественном, здоровом состоянии». К непременным чертам, значит, русского здоровья и русского естества принадлежит хорошая доза Италии в крови. Стипендиатам предстояло продолжать – после разрыва в семь десятилетий советской власти – линию русского влюблённого ученичества у Италии, культивировать плодотворный миф о ней, наращивать новые смыслы на классическом его костяке.
Получилось, однако, нечто куда более интересное.
Художники, писатели, поэты – современники Баратынского, Гоголя, Павла Муратова, Осипа Мандельштама (да, это несколько эпох, но в смысле нашего открытия Рима – одна) – только открывали для себя, а в значительной мере и создавали, Италию и Рим как русскую культурную идею. Они впервые наговаривали себе – ставший ныне классическим – «римский текст русской литературы», намечали основные, теперь давно уже затвердевшие линии восприятия города, насыщали его особенными русскими смыслами – безусловно отличными от, скажем, европейских католических. Бродский во второй половине ХХ века уже подводил этой культурной работе итоги. Она была проделана, на нашу беду, исключительно удачно.
Поди-ка заговори теперь об этой стране, умудрившись при этом не процитировать, явно или неявно, муратовских «Образов Италии» или гоголевского «Рима»! Попробуй-ка не вспомнить мандельштамовского: «Природа – тот же Рим и отразилась в нём», «Посох взял, развеселился и в далёкий Рим пошёл», «Поговорим о Риме – дивный град! Он утвердился купола победой…», «Не город Рим живёт среди веков, а место человека во Вселенной», «…и никогда он Рима не любил»… Да мы уже не только о Риме – о самой жизни мыслим этими формулами (впрочем, кто сказал, что Рим не синонимичен самой жизни? Ещё как синонимичен). А куда деться хоть сколько-нибудь начитанному человеку при мысленном взгляде на Италию – от «Римских элегий» и «Венецианских строф» Бродского, от его «Декабря во Флоренции» и «Писем Римскому другу», от «Набережной Неисцелимых» и «Памяти Марка Аврелия»?…
Рим гудит цитатами, как набитый улей. Он заговорен насквозь. Вместо Рима слишком велика опасность увидеть чужие – пусть прекрасные, сильные, мудрые, но всё равно ведь чужие и, главное, уже сказанные слова!
Рим – это то, что «принято» любить, «положено» любить, нельзя не любить. Это, в конце концов, входит в культурный этикет. Сама культура, хочешь не хочешь, к этому подталкивает, настраивает тебе именно таким образом душевную оптику. Италия – то, по чему принято тосковать, куда принято – перерастая своё здешнее и нынешнее несовершенное состояние – стремиться. «Родина неги, славой богата, / Будешь ли некогда мною ты зрима? / Рвётся душа, нетерпеньем объята, / К гордым остаткам падшего Рима!» – восклицал с детства очарованный Италией Баратынский, которому тринадцать лет спустя предстояло в этой стране умереть.
Культура, для которой переживание Рима – сложное смысловое событие – входит в число главных ценностей (а наша, представьте себе, именно такова), должна время от времени обновлять в себе чувство этого города. Начинать его как бы заново.
Поэтому гостям Русской Академии на заре XXI века пришлось проделывать культурную работу особого рода. Им предстояло от наговоренного скорее уж освободиться.
Нет, разумеется, вначале нужно было восстановить преемственность. Вступить, как и было сказано, в символическое наследство: заново прожить, сделать частью своей биографии не только всё, что уже было сказано о Риме их великими предшественниками, но и сам Рим. То есть не в книгах вычитать, а вот буквально проходить собственными ногами, продышать собственными лёгкими, прочувствовать собственной кожей – то, что предшествует всякому мифу и вообще всему, что может быть сказано. Тело города в его неразделимости с душой. Для того и надо было непременно туда ехать, да ещё и жить там – хотя бы несколько месяцев.
Но затем от наработанного предшественниками надо было всё-таки дистанцироваться. Предстояло заново поставить вопрос: как вообще следует говорить о Риме? Как говорить о нём так, чтобы не повторять уже сказанного? Так, чтобы он оставался для нас не воплощённой хрестоматией, но живым городом?
Самое худшее и бесплодное, что здесь могло бы быть сделано – это трепетное благоговение, архивариусов буквализм, музейное педантство. Оттого-то наши авторы по этому пути и не пошли. Не получилось, слава Богу, ни школярства, ни начётничества, ни вообще – отчёта как жанра. Получилась живая жизнь.
Конечно, совсем без отработки культурных топосов обойтись сложно – но и вряд ли нужно. Конечно, память отзывается на каждом шагу, и невозможно не оборачиваться на прошлое, которого здесь – преизбыток. «Император, если бы ты видел, – окликает Елена Шварц давно умершего собеседника, – Как несутся в мраке колесницы, / никогда меты не достигая, / Падают, ломая в смерть ключицы. / Цезарь, Цезарь, подавившись ядом, / Не стесняйся, выплюнь. Не глотай.» Конечно, груз ответственности перед Большой Традицией с её накопленными смыслами поневоле чувствуется. «…и не то чтобы я был раздавлен Пьетой, – пишет Владимир Строчков, – словно каменной, мраморной тяжкой плитой, / но немыслимый груз её горя / лёг на нехристианские плечи мои / всею массой Распятого, Матери и / берегов Средиземного моря.»
Однако новые русские первооткрыватели Рима не зацикливаются ни на памяти, ни на ответственности – они даже не делают её своей основной темой. Они не слишком цитируют классиков. Они вообще начали с того, что заговорили через Рим, языком Рима (сырого, непроговоренного, как бы впервые с каждым из них случившегося) – о своём.
Первый из стипендиатов, Тимур Кибиров, тексты которого открывают книгу, своими хождениями по Риму разговаривает с любимой женщиной – превращает сам Рим в инструмент разговора с ней, в форму тоски по ней. «Как Блок жену свою – о, Русь! – / так я тебя, Натусь, / зову Италией своей…» Ёрничает от души, сбивая с предметов музейную спесь: «Пресловутый столп Траяна / тоже символичен. / Обелиск торчит в фонтане! / А уж дупла у платанов / Просто неприличны.» Владимир Строчков превращает в рабочий материал, не церемонясь, сам итальянский язык, вплетает в стихи взятые из него слова и обороты на равных правах с русскими и английскими – стирает границы: «Но giorni defluiscono3 – ciò4 факт – / как молоко, сквозь dita5 в тот бездонный / сосуд, где sguazza la eternità6», «Stamattina / when walking / when walking in the garden / quando ho girato lì / I heard a dull bombastic bump!.. / I looked there and saw la pigna…»7
Они вообще стараются иметь дело с повседневностью – впрочем, история здесь так и норовит оказаться её составной частью: «В ресторане „Quo vadis“ / на Аппиевой дороге / Заказать можно асти, /или кьянти, или любое другое. / Можно что подешевле, / А можно и дорогое, / И кайфовать за бокалом. / Что нам давние страсти…» (Сергей Стратановский). И главное, главное – повседневный чувственный опыт. Пожалуй, даже не опосредованный (поспешными) толкованиями.
«Мне кажется, – признаётся Михаил Айзенберг, – что для человека, приехавшего в Италию, нет более „творческого“ занятия, чем смотреть на Италию. А пребывание в Риме задаёт твоему зрению такие задачи, которые хотелось бы решать всю оставшуюся жизнь.»
«Я жил там, – рассказывает он, – два с половиной месяца, а занимался только тем, что ходил по улицам как заведённый и смотрел. <…> Только ходил и ходил, кружа по одним и тем же местам, не уставая и не насыщаясь. Даже не очень понимал, что меня гонит.» И делает вывод: «Полагаю, что провёл своё римское время самым разумным образом».
Такое сырое проживание и стало их работой освобождения – открывающей новые пути. И пересотворением Рима – из материала ежедневных впечатлений – заново. Чтобы Рим не совпадал «с представленьем о Риме»: чтобы он всё время его перерастал.
И тогда уже можно, глядя на римское небо, выборматывать собственную мифологию: «Где-то в небе мучат рыбу, / и дрожит, хвостом бия. / От неё горит над Римом / Золотая чешуя.» (Елена Шварц)
Всё – вплоть до самого сакрального – оказывается живым. «…и у Матери дрогнули краешки уст, / и на миг шевельнулся Распятый.» (Владимир Строчков)
Получился ли новый, цельный миф о Риме и (насквозь пронизанной его лучами) Италии? Скорее – множество (пока едва намеченных) точек его будущего роста, новых ветвлений. Да ещё – возобновлённое, заново прожитое чувство необходимости диалога между нашей страной и Италией, которую – живую, сложную, избыточную, сиюминутную, полную своих неправильностей – каприз исторических судеб (преемница Рима!) назначил в наставницы всем странам европейского культурного круга.
Понятно, что в образах других стран, городов и культур, с их помощью каждая культура решает прежде всего собственные насущные задачи. Да, Рим – привилегированный предмет европейского символического наследства, в которое просто обязан вступить каждый, кто надеется быть в полной и осознанной мере европейцем. Для русских, начиная с петровских времён, это актуально особенно. С помощью образа Рима наша культура, конечно, решала прежде всего задачи своего европейства, своего полноправного вхождения в число наследников-продолжателей и классической античности, и классического же христианства, и традиций европейского искусства, великолепными образцами которого эта земля переполнена.
Но можно сказать даже больше. Италия для нас – форма мышления о России (Сергей Стратановский посвящает стихотворение Гоголю, писавшему второй том «Мёртвых душ» не где-нибудь, а именно в Италии: «Да, Италия – радость, / но Россия – не адская волость / и не скопище харь, / а чистилище душ грехопутных…». Чтобы прозвучало это «но» – просто должна быть упомянута – и остро пережита – Италия). Любовь к этой стране – особая форма любви к России. Особый способ её проживать и понимать. Случайно ли сам Гоголь, один из главных основоположников «римского текста русской литературы», признавался, что только в Риме он мог «представлять себе живо» свою страну? (как, впрочем, только из России лучше всего виделся ему и сам Рим…) Конечно, это – извечная необходимость дистанции для полноты видения. Но не только.
Россия, знаете ли, такая странная страна, которая едва ли не полнее всего осознаёт себя через «своё чужое», через далёкое и не вполне доступное, но именно нам адресованное к проживанию, – через то, чем мы не являемся и никогда не будем. Почвенничество, по меньшей мере в нашем отечестве, ещё никогда никуда, кроме глухих дремотных тупиков, не заводило. Тоска по Италии для нас – не просто устойчивый культурный топос (хотя и он тоже, – да что за чувства без культурных топосов!). Недаром в глазах одного из законодателей русского чувства Италии, Мандельштама, она была страной, в которой «больше неба», а её «яснеющие в Тоскане» холмы он называл «всечеловеческими». «Я думаю, – отзывается ему десятилетия спустя Михаил Айзенберг, – что любой человек мог бы жить в Риме: это город не только итальянский, но всеобщий. <…> он город всех городов.»
Италию и Рим надо любить, чтобы Россия росла. Чтобы не замыкалась в себе – чтобы была миром, как Рим.
Совершенно независимо от того, в какой степени это связано с «настоящей» итальянской жизнью, Италия и Рим (даже проживаемый повседневно – так уж вышло) – это форма русской универсальности, всечеловечности. Одно из её имён.
2010