Kitabı oku: «Мертвая зыбь», sayfa 2
Времянка стояла под прикрытием валунов, в самой высокой точке северного берега. Островок, немного вытянутый с севера на юг, имел форму чаши. Или лодки с задранным носом: лесистую впадину с четырех сторон окружали гребни невысоких гор. Покатые внутри, снаружи они скалами обрывались в море, только северный берег шел к воде полого. От лагеря на юг и юго-запад вел гладкий склон, устланный мхом и водяникой, с редкими карликовыми деревцами, размазанными по каменистой земле; на горизонте вздымались обледенелые скалы южного берега, а на дне чаши лежал березовый лес, удивительно белый в этот час, с заиндевевшими ветвями: морозец был легкий, градуса три, но при изрядной влажности и на ветру – ощутимый.
Несмотря на прикрытие с востока, лагерь насквозь продувался мокрым северным ветром. Зачем они разбили лагерь на высоте? Чтобы обеспечить бесперебойную работу ветряка? То-то он не устоял… Чтобы с любой точки острова видеть лагерь? А может, попросту на удобной горизонтальной площадке? Должно быть, расположение лагеря выбрали из-за близости к пологому берегу, где и сейчас работы для сборщиков штормовых выбросов было хоть отбавляй. Растительность появлялась на высоте примерно тридцати пяти метров над уровнем моря. Олаф прикинул, какой рельеф может быть на этом шельфе: да, примерно так, тридцать-тридцать пять, выше Большой волне не подняться.
Он оставил выбор места для лагеря на совести инструктора.
У задней стены времянки стояла бочка с морской водой – значит, пресной на острове не было, умывались соленой. К бочке крепился рукомойник и мыльница, рядом валялось ведро. Ее не успели набрать полностью, хорошо если принесли десять ведер. И, наверное, где-то должно было быть второе ведро – ходить за водой не близко…
Океан лениво катил на берег высокие круглые волны мертвой зыби, небо затянула тонкая серая дымка, сквозь которую кое-где пробивалась ясная весенняя бирюза. Олаф глянул на компас: диск солнца в туманной пелене отклонялся от полудня на двадцать два градуса – в сторону востока. Он проспал лишних часа полтора (а точней, часа три, если вспомнить о пропущенном завтраке), местное время – половина одиннадцатого утра.
Главное – не суетиться и не пытаться сделать то, что заведомо не даст результата.
Перво-наперво Олаф осмотрел ветряк и сразу обнаружил рацию: тяжелая лопасть прорвала стенку тамбура и сплющила тонкий металлический корпус передатчика. Олаф не очень хорошо разбирался в электронике, но все же сунулся внутрь – понял, что рацию без полного набора радиодеталей не починил бы и мастер… И незачем было надеяться…
На его счастье, мачта ветряка оставалась целой – ветряк просто опрокинулся. То ли недостаточно хорошо укрепили основание, то ли заклинило горизонтальный поворотный механизм и мачта не выдержала сильного порыва ветра. Лопасть, убившая рацию, погнулась при падении, но это не страшно. Страшно, если от удара из строя вышел генератор.
Поднять ветряк в одиночку – дело непростое, особенно если деревянные мышцы ноют от каждого движения, но все равно гораздо быстрей, чем в одиночку прочесать остров в поисках пострадавших. При шестичасовом без малого световом дне электричество лишним не будет. Помощь придет самое раннее через четверо суток, а учитывая февральскую погоду – гораздо позже. Гагачий лежит в южной оконечности архипелага Эдж, до Большого Рассветного – полтыщи миль, и вряд ли ОБЖ задействует пограничников для спасения столь малочисленной группы, хотя их база находится гораздо ближе и скоростью военные катера раза в два превосходят суденышки спасателей.
Генератор заработал за час до заката, начал потихоньку поднимать опавшие стены времянки. Нашлась и лампа в разбитый прожектор. Теперь ветряк будет видно и днем и ночью – если на острове есть живые, увидев его, они догадаются или вернуться, или подать сигнал. Разбитый прожектор Олаф поднял под самые лопасти, а обнаруженным запасным осветил площадку перед времянкой. Поправил короткий флагшток над входом – чтобы огненный флаг развернулся под ветром на всю ширину. В случае чего была возможность натянуть тент: возле времянки лежали стойки, а под аккумулятором – сложенное уроспоровое полотно.
Вряд ли за один световой день можно было сделать больше… В темноте ничего и никого не найти. За оставшийся час надо нарубить дров и поднабрать камней, обложить ими печку, чтобы тепло уходило не так быстро.
Олаф осмотрелся и вздохнул. Звенящий ветер, шорох лопастей ветряка, шум прибоя и печальная песня орки в океане. Он пригляделся: показалось, что на волне мелькнул черный серп плавника. Впрочем, ничего удивительного не было в том, что косатки, шедшие с катером, остались у острова. Они бы, конечно, в океане не заблудились, дорогу на Большой Рассветный нашли и от голода по пути не умерли, но… Олафу доводилось видеть, как перед Большой волной киты без команды уводят в открытый океан плавучие острова, а потом возвращают их назад. Они чувствуют ответственность…
Когда стены приподнялись достаточно, стало ясно, почему времянка была закрыта изнутри: ребята покидали ее через пожарный выход. В типовой времянке два пожарных выхода, оба ближе к торцу, дальнему от двери, напротив друг друга. Здесь один вел на север, другой на юг. Воспользовались южным – на его месте зиял пустой прямоугольный проем, и по времянке гулял ветер. Пожарный выход открыть нетрудно, довольно хорошенько толкнуть плечом; закрывается такая «дверь» тоже без особенных хлопот, но выбитой панели не было – должно быть, ее унесло ветром. Пришлось повозиться, заложить проем матрасами…
Свист орки рвал душу – будто плакальщица, она скорбела (заставляла скорбеть) о тех, кто не доплыл до этого берега. Не стоило о них думать – приступ паники одиночества накатил снова, только не бежать и кричать хотелось, а сесть и скулить вместе с косаткой. На Большом Рассветном, да и в экспедициях (пожалуй, в экспедициях особенно) Олафу часто хотелось, чтобы его оставили в покое. Он любил быть один и не скучал наедине с собой. Терпеть не мог компаний, вечеринок, посиделок. Но «побыть одному» и остаться в одиночестве посреди океана – это разные вещи. Пропадало чувство защищенности, появлялось ощущение уязвимости, наготы, малости своей и слабости…
Да, правильней было бы нарубить дров и набрать камней, но Олаф вовсе не о том думал весь день (не желая отдавать себе отчет, о чем думает). Да, инструкции отдела БЖ – это двухсотлетний опыт выживания людей после потопа, они не высосаны из пальца: сначала нужно заботиться о живых, и только когда живые в безопасности, можно скорбеть о мертвых. Тратить силы на мертвых… Но кому, как не медэксперту ОБЖ, знать, что мертвым не все равно…
Олаф снова вздохнул и направился по склону вниз, в сторону берега. Двести шагов.
Он мог бы и не заметить тела, если бы не знал о нем, – цвет рубашки и кальсон сливался с белесым мхом и серыми камнями.
Мертвый паренек лежал на боку: руки согнуты в локтях, сжатые кулаки на груди, голова опущена, ноги до предела согнуты и в тазобедренном, и в коленном суставах. Головой по направлению к лагерю. Олаф подошел вплотную. На лбу и веках – царапины, на левой скуле ссадина… два с половиной на полтора… Ободраны костяшки правого кулака, отморожены концевые фаланги двух пальцев… Это игры подсознания: Олаф видел тело на склоне, и, хотя было темно, вполне мог разглядеть повреждения – по профессиональной привычке. А ночью у печки это неосознанное воспоминание явилось ему кошмаром. Только и всего.
Судить о времени смерти по окоченению трудно: холодно, температура колеблется около нуля; сильный, здоровый парень, физическая нагрузка перед смертью – окоченение может держаться несколько суток.
Олаф глянул на свой правый кулак, разбитый ночью о скалу, – конечно, удар получился не очень, но повреждения кожи были глубже и заметней, практически без кровоподтека. Потому что к кистям рук кровь тогда почти не поступала. Так что вряд ли парень сознательно бил кулаком по камню – скорей, это были непроизвольные движения. И точно после того, как начался отток крови с периферии. Ссадина на скуле не имела корочек, под ней не осталось синяка – получена незадолго до смерти.
Рано делать выводы, но это скорей всего холодовая смерть. Олаф сталкивался с ней довольно часто и имел право строить достоверный прогноз. Почему ночью ему в голову пришла мысль о драке? Высадка на острове – не время мериться силой и выяснять отношения. Хотя… в двадцать лет гормон играет и молодая кровь кипит. Олаф попытался вспомнить себя в двадцать лет, на острове, где они били тюленя. Повздорить – да, случалось, но разодраться? Это в десять лет событие заурядное – в двадцать нужно иметь вескую причину, принципиальную.
Олаф поставил вешки, обозначившие положение трупа, поднял окоченевшее тело и перекинул через плечо. Двести шагов, можно не делать волокушу. Шагнул вперед и вверх, пошатнулся – тяжелая была ноша.
Нет, не в двадцать – в девятнадцать было, после первого курса. Не совсем драка – тогда он называл это поединком. Из-за Ауне. Глупо и напоказ.
Олаф возил ее в Маточкин Шар, на праздник Лета. Лето… Какое это было волшебное, сказочное лето… От озера Рог пахло тиной и рыбьей чешуей, от земли – травой и картофельной ботвой. Летние звуки и запахи, такие привычные, такие знакомые; до блеска отшлифованные тяпкой ладони, мошкара, даже жжение на сгоревших плечах – после года на Большом Рассветном возвращение в Сампу казалось наваждением, еще не осознавалось как счастье, но несомненно им было. И Ауне… Ей тогда едва исполнилось пятнадцать, она была влюблена в Олафа всю жизнь, все знали, но разве раньше его это волновало? Он только беззастенчиво этим пользовался.
Он помнил то лето с самого первого дня возвращения на Озерный…
Картошку окучивали всей разновозрастной компанией, которой дружили с детства, которой каждый день ходили в школу. Они знали друг друга не хуже родных братьев и сестер. К полудню от теплой земли поднималась легкая дрожащая зыбь, девчонки разделись до купальников. Ауне выбирала корешки, не садилась на корточки, а просто нагибалась, и когда Олаф видел ее сзади, его окатывало жаром, смущением от собственных недостойных мыслей, но глаз он оторвать не мог. У нее были очень красивые ноги, длинные и прямые.
– Оле, надень рубашку, – как-то сказала она, случайно поравнявшись с ним.
– Зачем? – не понял Олаф. И даже хотел ответить, чтобы она надела юбку, но вовремя удержался.
– Ну накинь хотя бы на плечи, а то совсем сгоришь.
Он еще не чувствовал, как жжет спину, – это всегда заметно потом, особенно к вечеру. Жесткое гиперборейское солнце, дырявый озоновый слой…
Вечером он не нашел ничего лучшего, чем прыгнуть с Синего утеса. Хотелось сделать что-нибудь такое, отчаянное… Детям запрещали подходить к утесу, они даже не подначивали друг друга никогда: утес – это для взрослых, детям тарзанка, не низкая вовсе, метров на пять над водой взлетала, если хорошо оттолкнуться… Но Олаф-то был уже взрослым!
Утес поднимался над озером гораздо выше, и, конечно, в первый раз прыгать полагалось солдатиком, но это Олаф посчитал для себя унизительным. Все мужчины в Сампе рано или поздно ныряли с утеса, это было что-то вроде посвящения – событие в некоторой степени торжественное, случавшееся под праздник, когда купалась вся община. Нырнуть с утеса на глазах у малолеток солидным не считалось, более того – остальные могли и обидеться. А как же советы, подначки, смешки? Наверное, этого Олаф хотел меньше всего.
Он ничего не сказал ребятам, ушел незаметно. И, поднявшись на утес, долго ждал, когда кто-нибудь посмотрит в его сторону. А когда они замерли с открытыми ртами, примерился небрежно и прыгнул. Красиво нырять умели все, но высота… Олаф и не представлял, что такое высота…
Нет, он не плюхнулся в озеро животом (тогда бы точно убился), но что-то пошло не так, от удара о воду вывернуло руку, оглушило, хлестнуло по лицу с одной стороны и сразу – по ногам. Тело под водой закрутило веретеном, Олаф едва не захлебнулся, потом не мог сообразить, куда плыть, где верх, а где низ…
Вынырнул, конечно. Доплыл до берега. Щека горела так, будто с нее содрали кожу. На ноги было не наступить, руку ломило чуть не до слез. Покрасовался, нечего сказать… Но ребятам понравилось – они бежали к нему с воем и восторженными криками, хлопали по плечам, поздравляли… И Ауне смотрела с испугом и радостью, качала головой. Она первая заметила, что у него не двигается рука. Вывиха не было, просто подвернулась в локте – за руку дернули тут же, чтобы не дать Матти повода для насмешек. Олафу едва хватило сил не крикнуть, а на глаза выкатились две тяжелые слезы и предательски поползли по щекам. Он смахнул их, будто бы вытирая мокрое лицо, и надеялся, что Ауне этого не увидела.
Наутро половина лица заплыла ярким красно-черным синяком, обе ноги тоже посинели от пальцев до колен – мама даже вскрикнула, когда Олаф вышел к завтраку. Отец покачал головой и недовольно сложил губы.
Матти заглянул в гости, смерил Олафа взглядом и спросил:
– Взрослым решил стать?
Олаф пожал плечами, стараясь не опускать глаза. Имел право!
– Вот потому оно и детство.
– Почему? – с вызовом спросил Олаф. Ну или постарался, чтобы это прозвучало как вызов.
– Взрослый ценит свою жизнь. Взрослый понимает, когда стоит рисковать своей шеей, а когда не стоит. И отличает позор от безобидных насмешек. Он бы прыгнул солдатиком.
Олафу пришлось это проглотить. Матти часто говорил, что стержня у Олафа нет – только панцирь, хитиновый покров, как у краба, а под ним мягонькое брюшко…
Вообще-то он приходил взглянуть на оценки Олафа, и это тоже было неприятно – отчитываться перед ним. Олаф хорошо закончил первый курс по университетским меркам, с одной тройкой (совершенно несправедливой, впрочем). И когда готовился к экзаменам, думал именно о том, что придется отчитываться перед Матти, не хотел дать ему повода для колкостей и презрительных замечаний. Уже потом, заканчивая университет, Олаф понял, что без них, без этого странного противостояния, без желания что-то Матти доказать, он бы учился совсем не так, без азарта. Тогда, в девятнадцать лет, ему казалось, что Матти относится к нему предвзято, не любит лично его – ведь того же Богдана, который учился в Маточкином Шаре на судового механика, он никогда не поддевал так едко, наоборот хвалил, хлопал по плечу, хотя Богдан еле-еле вытянул второй год обучения.
Это Олаф тоже понял потом – он мог бы гордиться таким отношением к нему со стороны Матти, Матти считал его сильным и способным на большее, а Богдана ничего не стоило сломать, без поддержки он бы не добился успеха.
Отец научил Олафа жалеть людей, а Матти – не жалеть самого себя.
Олаф сильно переменился с тех пор, стал замкнутым и скучным, а дома и раздражительным. Словно работа высасывала из него кровь. Он не уставал физически, даже наоборот, все время чувствовал недостаток движения: бегал по утрам, в выходные играл в футбол и всегда соглашался отправиться в спасательную экспедицию, если предлагали выбор, из-за чего Ауне обычно на него сердилась.
Если капитан успел передать сигнал бедствия, ей сообщат об этом… Олаф снова покачнулся, неудачно наступив на камень, и скрипнул зубами. Ауне никогда не питает напрасных надежд, она двадцать раз переживет его смерть еще до того, как о ней станет известно. Она потому и сердилась из-за экспедиций – каждый раз заранее переживала его смерть.
Орка примолкла, Олаф не сразу это заметил. А может, пела теперь на высоких частотах – человек не слышит и четверти звуков, которые издают косатки. Есть гипотеза, что видения, которые являются людям на необитаемых островах, посылают киты. Впрочем, Олаф знал еще с десяток не менее сказочных гипотез…
Он положил тело на землю неподалеку от ветряка и не сразу понял, что его смущает. Специфика его профессии, с одной стороны, предполагала некоторую степень цинизма, но с другой… Уважение к мертвым, к смерти присуще всем культурам и цивилизациям, во всяком случае Олаф не мог припомнить другого. Даже воинствующий атеизм имел свои погребальные обряды. Страх перед смертью заставляет ее уважать. Аутопсия не может обходиться без цинизма, он – защита, бравада, брошенный смерти вызов, лекарство от страха. Наверное, не каждый, кому доводится иметь дело с мертвыми, понимает, но почти все подсознательно чувствуют: смерть принимает этот вызов. А потому, беспардонно (бесстрашно) вторгаясь в табуированную еще на заре времен область, смерть все равно нужно уважать. И уважать – вовсе не значит бояться.
Олаф подумал немного и, достав из времянки спальник, накрыл им мертвеца. Правильней было бы отрезать кусок уроспорового полотна от тента, однако Олаф почему-то выбрал спальник. Вряд ли парень под ним согреется, но…
Солнце повисло над скалами, до темноты – уже не до заката – оставалось совсем немного времени, и, оценив запас дров, Олаф решил начать с камней.
Только через час, сидя в своем шатре у печки, в ожидании, когда же сварится крупа, он подумал, что просто не хочет спускаться в сторону березового леса и находит для этого множество веских причин. Это ему не понравилось: Олаф не любил обманывать самого себя.
Теперь шатер освещала переноска, а во времянке было довольно света от наружных прожекторов, но Олаф все равно нашел лампочку взамен разбитой под потолком. Поставил на место опрокинутый разборный столик и две складные табуретки к нему. В шатре было гораздо теплее, и он поймал себя на том, что панически боится замерзнуть… Нет, не умереть от холода – просто озябнуть.
Позавтракав и пообедав одновременно, Олаф наконец-то взялся за документы, которые нашел еще накануне.
Да, семь студентов и инструктор. Механический факультет. На дне не очень толстой папки лежали медицинские справки и личные листки с фотографиями. Лори (Маяк), 20 лет. Эйрик (Инджеборг), 22 года. Саша (Бруэдер), 19 лет… Олаф запнулся на следующем личном листке: Сигни (Бруэдер), 20 лет. Девушка? С ними была девушка? В его времена на северные острова ездили только ребята. Когда же это ОБЖ разрешил девушкам принимать участие в таких приключениях? Олаф посмотрел следующий листок: Лиза (Парусная), 20 лет. Две девушки…
Если они живы, надо немедленно, сейчас же их найти! Девушки не должны умирать, это… это что-то невозможное, что не умещается в голове. Олаф даже поднялся, даже потянулся за курткой, и только вспомнив, что сперва надо снять телогрейку, осекся. Можно хоть всю ночь бегать по острову с фонариком – ничего не изменится. Разве что совесть успокоится.
Он бы никогда не взял Ауне с собой. В любую из экспедиций. И не потому что она могла погибнуть – о таком он и помыслить не смел, – а потому что она могла застудиться. В обществе, где выживает двое детей из шести рожденных, женщин нельзя не беречь, женщины и дети – главное достояние новой цивилизации. Критерий выживания индивида – способность самостоятельно дышать воздухом, критерий выживания общества – закрепленный генетически инстинкт защищать и беречь тех, кто слабей. Может быть, в этом постулате и было что-то ненаучное, может, его и возводили в культ, но Олаф чувствовал в себе этот инстинкт.
По инструкции отдела БЖ в экспедицию могли взять женщину старше сорока и только если младшему ее ребенку исполнилось шестнадцать. Почему, почему девушкам разрешили ехать на этот чертов остров? Чем они там думали? Ну да, Олаф слышал о брожении в студенческой среде – и о правах человека, и о правах женщин. Щенки. Просто живут слишком хорошо, потому и рассуждают о каких-то правах. Родители Олафа помнили те времена, когда дома́ освещала вонючая ворвань… Но как отдел БЖ мог пойти у студентов на поводу? Или жизнь на острове зимой уже не угрожает здоровью девушки? Когда Олаф ездил бить тюленя, они жили в палатках, а не во времянках, пемзовых плит под них не подкладывали и ветряков в лагере не ставили.
Он просмотрел листки до конца – больше девушек не было. Холдор (Металлический завод), 21 год. Гуннар (Песчаный), 22 года. И инструктор – Антон (Коло), 35 лет. Олаф попытался вспомнить, не встречался ли он с инструктором раньше, в общине Коло у него было много приятелей, да и лицо на фотографии показалось смутно знакомым. Может, и встречался. Почти ровесники, наверняка учились одновременно. Общежития механиков и медиков когда-то стояли рядом, и они традиционно соперничали друг с другом: механики презирали медиков, медики – механиков.
Вычислить по фотографии, кто же из студентов лежит сейчас под ветряком, было непросто. В медицинских справках указывались антропометрические данные, и Олаф отложил три личных листка с подходящим ростом и весом (цвет волос по фотографиям не определялся), а потом долго всматривался в лица. Смерть искажает черты лица, иногда до неузнаваемости, так же как и маленькое фото… Точно измерить рост окоченевшего тела почти невозможно, но Олаф редко ошибался больше чем на два сантиметра.
Эйрик. Это был Эйрик. У Холдора густые широкие брови, у Саши – тонкие губы и близко посаженные глаза, волосы темней. Лори выше и тоньше в кости, Гуннар – ниже и тяжелей.
В папке нашлись чистые листы бумаги, и довольно много, а также авторучка и карандаш. Олаф, не досмотрев до конца все имеющиеся документы, включая журнал экспедиции, начал составлять что-то вроде протокола осмотра места происшествия, но по ходу дела понял, что при осмотре тела был озабочен своими ночными кошмарами, а не объективной информацией.
Он отложил авторучку и думал недолго – пока расстегивал безрукавку.
Прожектора он установил неудачно, они освещали площадку с одной стороны, создавая глубокие черные тени, – работать в таких условиях невозможно. Пришлось немного опустить верхний, разбитый прожектор, а второй закрепить на растяжке мачты – не очень крепко получилось, учитывая усилившийся ветер.
Соорудить секционный стол на острове – задача непростая, но кое-какой опыт Олаф имел, выезжать в такие места приходилось часто. Пожертвовал на него стойки для тента и кусок уроспорового полотнища – сколотить две крестовины, жестко соединить в торцах и натянуть на торцы полотно. Нашлась и сапожная игла, и вощеные нитки; молотка не было, зато топоров – три штуки. Эдакий складной стол получился, и чем сильней давить на торцы, тем сильней натягивается «столешница». Олаф попробовал на нее сесть, конструкция сложилась – он прибил к крестовинам распорки.
Тенту тоже нашлось применение, его Олаф шатром закрепил на мачте и ее растяжках – вышла просторная палатка, освещенная и хорошо защищавшая от ветра. Усилил основание и укрепил растяжки – парусность у ветряка теперь будьте-нате, того и гляди взлетит… Нет, глупо это было – устроить лагерь на возвышении, а впрочем… Олаф подумал вдруг, что поставь они времянку дальше от берега, на защищенном от северного ветра склоне, и его бы уже не было в живых.
Смешно жалеть чемоданчик с инструментом, ушедший на дно вместе с катером, хоть и собирал его Олаф любовно и много лет, – не самая большая потеря по сравнению с людьми. Ладно инструмент – всегда можно воспользоваться тем, что под рукой. А вот перчатки… Конечно, тело еще не гниет, но все равно есть риск. Поначалу он относился к этому легкомысленно, но однажды, уколовшись, три месяца лечил флегмону… После вчерашнего все руки ободраны. И запах остается даже в перчатках, а уж без них…
Нет, вязаные перчатки еще хуже. Разве что, совершенно случайно, есть рабочие, таллофитовые, а не шерстяные. Не сильно помогут, но все же…
В аптечке, на его счастье, нашелся не только йод, но и жидкий пластырь – обработать ссадины и царапины на ладонях – и детский крем, чтобы смазать руки.
Олаф собрал кое-какой «инструмент» – жалкое подобие нормального инструмента; в самом деле наткнулся на таллофитовые перчатки – в посуде, как ни странно, и сразу несколько пар; подумав, снял куртку и надел телогрейку – удобней двигаться, а под тентом ветра почти нет. Нарукавники он не любил, но все же испортил пару носков и натянул их поверх рукавов свитера.
Когда он выбрался из времянки, над океаном снова плыла печальная песня кита. Ветер свистел на одной высокой ноте, низко хлопала погнутая лопасть ветряка, гудел генератор, ритмично гремел прибой – что говорить, музыка была атмосферная, во всех смыслах… Из-под отброшенной полы тента на времянку и площадку возле нее падал ровный треугольник яркого света, а за его пределами собралась кромешная темнота. До бочки с водой свет не дотягивался, выходить на территорию темноты – хоть и на несколько шагов – было неприятно. И конечно, лучше бы иметь оба ведра – одно для воды, другое под сток, – но пришлось довольствоваться одним, а под сток приспособить кастрюлю.
Олаф зашел под тент и сдернул откинутую полу – будто хлопнул дверью. Не тут-то было – ветер рванул ее в сторону и вверх, и… Нет, только показалось: на краю пятна света мелькнула какая-то тень. Ветер. Понятно, что это всего лишь ветер. Олаф дернул полу обратно, привязал ее угол к растяжке у самой земли и сверху придавил камнем.
Нет, однозначно, в телогрейке было удобней, чем в куртке… Он нагнулся и снял спальник с мертвого тела. Согнутые руки изменили положение, опустились, расслабились, подбородок уже не прижимался к груди. Только ноги выпрямились не до конца. Вообще-то температура воздуха не располагала, но, похоже, исчезало трупное окоченение. Согрелся, что ли, под спальником? Олаф усмехнулся.
Взгромоздить тело на стол было тяжелей, чем двести шагов пронести на плече. Молодой, здоровый, сильный парень…
– Ну что, Эйрик? – Олаф с трудом разогнулся: потянул, должно быть, спину, поднимая тяжелое тело на вытянутых руках. – Начнем.
Голова не покрыта. Одежда влажная на ощупь. Плотная шерстяная рубашка грязно-песочного цвета заправлена в брюки. Расстегнуты три верхние пуговицы. Воротник поднят. На манжетах пуговицы застегнуты. В нагрудном кармане огрызок карандаша. Под рубашкой – теплая с начесом нательная рубаха, под ней трикотажная таллофитовая майка-безрукавка. (Маловато для такой погоды.) Амулет гиперборея на прочной нитке. Утепленные кальсоны (комплект с рубахой), тонкие кальсоны (комплект с майкой), черные трикотажные трусы. На правой ноге протертый на подошве трикотажный носок, вязаный шерстяной носок, под ними – еще один трикотажный носок. На левой ноге – один вязаный носок, валяная стелька, трикотажный носок. Шерстяные носки составляют пару, трикотажные (все три) – разных цветов и размеров. Носки и стелька влажные – промокли? Мацерация стоп отсутствовала, значит с мокрыми ногами парень ходил недолго или не ходил вообще. Одежду, скорей всего, промочил вчерашний дождь со снегом…
Сбоку, за тонкой полотняной стенкой, камень тихо стукнул о камень. Будто кто-то неловко на него наступил. Звук был отчетливым, перекрыл свист ветра и гул ветряка.
Олаф еще раз пощупал снятые вещи и даже приложил к телу, чтобы не ошибиться, – вчерашний дождь не мог намочить тот бок, на котором парень лежал. С одной стороны, вода могла подтечь под тело, с другой – он мог промокнуть и до смерти. Неизвестно, какая погода была на острове в последние четверо суток, не исключено, что вчерашний дождь был не первым и не последним. Судя по тому, что тело не промерзло, температура вряд ли опускалась ниже двух-трех градусов мороза. Но если бы парень промочил ноги хотя бы за час до смерти, на стопах присутствовала бы мацерация. Или нет? Посоветоваться было не с кем.
Мелкие царапины на лбу, ссажен кончик носа и наружный край левой надбровной дуги. Ссадины: на левой скуле значительная и мелкие на левой щеке. На правой руке ободраны костяшки кулака. «Гусиная кожа» в области предплечий, передней и боковой поверхностях бедер.
Снова за тентом раздался стук камней друг о друга, повторился дважды, приближаясь, – будто кто-то сделал три шага. К тенту. Ветер слегка оттягивал стенку наружу – с северной стороны тент надувался парусом, иногда опадал и хлопал, а с южной движение было гораздо спокойней. Оттого именно южная стенка казалась почему-то уязвимой, тонкой. А может, потому, что Олаф стоял к ней ближе?
Осаднение ладоней, характерное для падения лицом вперед. Аналогично – на локтях и коленях. Получены в состоянии гипотермии, без кровоизлияния в подлежащие ткани. Точно такие же остались на коленях и локтях у Олафа. Шел вверх? По всей видимости да, иначе падал бы не вперед, а назад. Да и повреждения при падении вперед на спуске были бы серьезней. Ни на затылке, ни на копчике повреждений не имелось.
Правая нога сбита сильней левой (стелька?), отморожение большого пальца правой ноги значительней, чем на левой (точно стелька). Кожа мошонки морщинистая, яички у входа в паховые каналы, головка полового члена розовато-красная – признаки прижизненного переохлаждения.
Кто-то в шаге от южной стенки тента переступил с ноги на ногу – в двух шагах от Олафа. А потом оттянутое наружу полотно прогнулось немного внутрь – будто на него нажали рукой снаружи. И показалось, что ткань облегает ладонь. Олаф решил, что больше не станет оборачиваться в ту сторону, и перешел в изголовье секционного стола.
– Не бойся, это не больно.
Он ловил иногда еле заметный трепет мертвецов, когда брался за секционный нож. Впрочем, это мог быть и его собственный трепет… Олаф провел разрез уверенно, без отрыва – через темя от уха до уха , – отпарировал мягкие ткани от кости и обеими руками стянул кожу с макушки и лба на лицо.
– Не переживай, потом сделаю, как было.
В привычной жизни на Большом Рассветном Олаф был нелюдим и неразговорчив, но, оставаясь в секционной наедине с мертвыми, частенько с ними заговаривал. В госпитале любили над этим пошутить – Олаф-де находит общий язык только с покойниками. Здесь, в одиночестве, собственный голос звучал неуверенно, неестественно, пугающе. Только безумец будет говорить с мертвецом…
Он стянул с головы и задний лоскут кожи, отпарировал височные мышцы. Делать простой циркулярный распил – на лбу останется борозда, оставить лобную кость целой – попробуй ножовкой по дереву сделать распил с углом, а потом без нормального инструмента не повредить мозг.
Молодой парень. Вряд ли его родители вразумительно объяснят, почему им не все равно, как он выглядит в гробу. Они бы предпочли его в гробу не видеть вообще. Но это важно – каким они увидят его в последний раз. И следы вскрытия обычно причиняют родственникам лишнюю боль. Олаф считал, что не переломится, если сделает сложней, но лучше.
Под ножовкой не ощущалась глубина распила и податливость кости.
Холодовая смерть – диагноз исключения. Это значит, надо проверить все, и проверить тщательно. Микроскопа нет, гистологии не будет. Признаки гипотермии вовсе не означают смерть от гипотермии. Олаф вскрывал однажды мужчину, подавившегося костью, и нашел в желудке пятна Вишневского, которые считают чуть ли не бесспорным признаком холодовой смерти. А выяснилось, что за три дня до случившегося покойный упал с волнореза и долго не мог выбраться на берег из-за волны, жив остался чудом. После этого его товарищи говорили, что он будет жить сто лет, и ошиблись. Олаф старался не дразнить смерть подобными утверждениями. Профессиональная деформация: он чаще видел те поединки со смертью, которые заканчивались победой смерти. И не понимал, как можно победить с безусловной верой в победу; для него самого настоящая борьба начиналась там, где исчезала надежда, где не было сомнений в том, что это последний – смертельный – поединок.