Kitabı oku: «Женское сердце», sayfa 11
Глава VIII
Двойственность
Когда Генрих ушел, получив обещание на завтрашнее свидание в их маленькой квартире на улице Пасси, госпожой Тильер овладело странное спокойствие, – то спокойствие утомления, которое следует всегда за решительными объяснениями. Оно длилось до той минуты, когда овладев, наконец, своим смущенным сердцем, она оделась, как одевалась всегда, выезжая днем из дому. Но когда она села в карету и дала кучеру адрес портнихи, у которой ее ждали, ею вновь овладела такая тоска, что мысль о примерке платья стала ей положительно противной, и у нее не хватило сил заняться теми покупками, которые она предполагала сделать. Не успел еще экипаж обогнуть улицу Сен-Оноре, как она уже изменила свой маршрут и сказала кучеру:
– Поезжайте сперва в Булонский парк, как вы знаете… до Мюэт.
Весной ей часто случалось, когда небо бывало таким голубым и светлым, как сегодня, доезжать до той части Булонского леса, которая находится между вторым озером, Отельским ипподромом и Сеной, с целью погулять там в одиночестве. Чтобы доехать туда, она выбирала окольную дорогу, избавлявшую ее от встреч, и которую слуги ее хорошо знали. Она ехала сперва по аллее, шедшей параллельно Большой аллее Императрицы, а затем по дороге, которая шла вдоль укреплений, В этой части, где местами открываются виды на далекие холмы Медона, находятся самые заброшенные аллеи кокетливого Парижского леса. Около трех часов все предназначенные для всадников дороги совершенно пустынны; только изредка проедет какой-нибудь эксцентричный тип, направляя свою лошадь по изрытой утренней ездой земле. Старики, пригородные мещане, отпущенные на прогулку ученики придавали характер провинциального уголка этим широким аллеям или узким тропинкам. Госпожа де Тильер любила ходить по этим последним, в то время как экипаж сопровождал ее, и она всегда могла видеть его сквозь деревья; там, чувствуя себя и в уединении, и в безопасности, она безмолвно наслаждалась природой, что так редко удается в Париже. Она любила следить за тем, как на кончиках веток листья развертывали свою мягкую нежно-зеленую почти прозрачную ткань; она смотрела на одинокий дуб, ветви которого извивались над лужайкой, на стряхивающий с себя целые букеты цветов каштан. Некоторые цветы, как голубоватые вероники, беленькие с розовыми лепестками бельцы, раскрывались на газоне у ее ног. Там в вышине лазурь подергивалась легкой прозрачной дымкой, и она слушала пение птиц, как бывало прежде, когда бродила ребенком, тогда уже мечтательным, по просекам дикого парка Нансе. Местами густые шотландские сосны раскидывали свои темно-зеленые ветви, в которых ветер напевал тихую монотонную песенку, напоминающую нам близость моря, когда мы слушаем ее, закрыв глаза. Иногда молодая женщина садилась на кончик незанятой скамейки. Доносившиеся из глубины пространства свистки паровозов и неясный шум экипажей напоминали ей о том, что неумолимая жизнь кипела вокруг нее, забывавшей о жизни и забывшейся… Ее охватывала, наполняла неясная, но благотворная мечтательность, в которой мысль ее сливалась с очарованием расцветавшей вокруг нее весны; и это место, от которого до Триумфальной Арки было всего полчаса ходьбы, являлось для нее мирным и свежим оазисом, столь же уединенным, как самая дикая долина ее милой родины – Индрского края.
Тишину и мечтательность – вот что приходила искать и что находила Жюльетта в своих прогулках, после которых она возвращалась еще более замкнутой и покорной судьбе; она прислушивалась к тому, что нашептывала ей душа природы, которая не знает ни честолюбия, ни желаний… Какие мысли живут в растении? Жить в дозволенной форме, на назначенном месте, – и ничего больше. Чтобы слушать и понимать эти успокаивающие советы деревьев и цветов, не требуется философии. Достаточно не закрывать своего сердца для гармонии природы и чувствовать ее, не рассуждая. Но есть моменты, когда самая природа, вместо того, чтобы расточать нам наветы покорности, как бы возбуждает и возмущает нас иронией своей ясности и покоя, слишком услужливо выставленных перед нами в противоположность нашей смущенной и взволнованной душе. Эти залитые светом листья, пение птиц и венчики цветов не говорят нам просто: покоряйся судьбе! Они говорят: положись на инстинкт. Наше счастье досталось нам этой ценой… А когда, наоборот, долг приказывает нам побороть, заглушить в себе этот инстинкт свободного счастья, тогда майское небо, радостная зелень, дневной свет, – все усиливает муки поборенной страсти. Если госпожа Тильер надеялась, что после разговора с Пуаяном прогулка успокоит ее нервы, она жестоко ошиблась! Когда она гуляла по дорожкам, под тенью молодой листвы, вместо мирных грез, всегда наполнявших ее в таких случаях, ей представилась назойливая и жестокая мысль, что после этого разговора она должна была непременно и бесповоротно отказаться принимать у себя Раймонда. Она должна была это сделать, потому что обещала, хотя, правда, Пуаян не ухватился за ее обещание. Но это не означало, что он его не принял. Она должна была это сделать также и потому, что если бы поступила иначе, то рано или поздно они встретились бы у нее, и одна мысль о взгляде, которым они обменялись бы при этой встрече, заставляла ее содрогаться. Наконец, она должна была также сделать это и потому, что была любовницей Пуаяна и хотела оставаться верной ему. А видеть Казаля она не могла, – в этом теперь сомневаться было бы нечестно: так как она его любила!
Да, она его любила. Эта очевидность, против которой уже много дней напрасно боролся ее измученный ум, предстала теперь перед ней с безумной болью, вызванной в эту минуту мыслью о необходимости разлуки… Она любила его! Но почему же любовь не оказалась достаточно сильной в минуту объяснения, чтобы вдохнуть в нее мужество вернуть себе свободу, приняв предложение Пуаяна и произнеся слова: «Я вас больше не люблю». – Ведь сам Пуаян просил ее об этом. – Да потому, что она не могла бы искренне объявить ему о своем желании порвать их связь; страдания ее любовника, которому она изменила в сердце своем, так сильно ощущались ею, что это чувство сковало ее новую любовь и порывы к счастью! Какой бессмысленный хаос чувств заставлял ее жить в настоящую минуту этими двумя людьми зараз? Она всем существом своим стремилась к одному, – но для того, чтобы пойти к нему, ей пришлось бы попирать ногами сердце другого, а она не могла этого сделать. Она только что ощутила с ужасающей силой, давшей ей, наконец, возможность вполне понять себя, всю диктатуру страданий того, кому она принадлежала уже много лет по своему свободному выбору, – и эту диктатуру никогда, нет, никогда она не сможет с себя стряхнуть. Она видела перед собой глаза Генриха и слышала его голос. Воспоминание о нем разбивало ее душу, вновь наполняя ее жалостью. Была ли это жалость? Когда мы кого-нибудь только жалеем, то остаемся спокойными или по крайней мере рядом с этим внешним для нас страданием продолжаем жить своей жизнью; между тем Жюльетта, увидев признаки душевной агонии во взгляде, на лице и в словах своего возлюбленного, почувствовала, как смертельное беспокойство проникло в глубь ее души, в самые сокровенные тайники ее сердца. Личная энергия сразу иссякла в ней, хотя она все-таки любила Раймонда!.. Она также видела перед собой его светлые глаза, улыбку, благородное лицо, ей вспомнилось все очарование, которым веяло от каждого его жеста и которым она, сама того не подозревая, опьянялась в течение нескольких недель с каждой минутой все больше и больше, до того – что порвать с ним навсегда значило для нее погрузиться в могильный мрак и холод. Какой странной болезненной любовью любила она его, – любовью, которая не могла всецело уничтожить ее привязанность? Но все же это была любовь, и если она еще в ней сомневалась, то охватившее ее этот весенний день волнение слишком ясно говорило о ней.
В эту минуту она чувствовала, что нежность наполняла ее душу, а слезы навертывались на глаза; ей безумно захотелось видеть возле себя Раймонда, смотреть на него, опереться на его руку, и чтобы все это не было запретным. Теплая истома воздуха, развеваемый легким ветерком аромат невидимых цветов, мягкие тона неба в эту дивную пору года, – все бередило в ней мечты о счастье, наполняющие в лазурные дни нашу душу восторгом или грустью. Она вызывала в своем воображении то образ Казаля, чтобы отдаться своим мечтам, то образ Пуаяна, чтобы бороться с ним, – и непонятный, ужасный дуализм, терзавший ее душу, приводил ее в отчаяние. Она всеми силами цеплялась за принятое ею решение остаться верной первой любви, которая у некоторых категорий женщин является как бы честью и оправданием их вины. Хотя некоторые моралисты это отрицают, нередко случается, что за всю свою жизнь женщина имеет лишь одного любовника. Но зато редко та женщина, которая имела двух любовников, не имеет их множество. При переходе от первой страсти ко второй слабости навсегда увядает цветок самоуважения; в нем гордое создание нуждается как в воздухе, которым мы дышим, как в пище, которой питаемся.
– Нет, – повторяла себе Жюльетта, – я – жена Генриха. Я отдалась ему на всю жизнь. Даже будучи равнодушной к его страданиям, я должна была бы оставаться верной ему. Я не ответственна за свои чувства, но ответственна за свои поступки. Я хочу быть сильной и буду… Я хочу… – настаивала она и напрягала всю свою энергию, чтобы побороть страшную скорбь, внезапно охватывавшую всю ее душу, когда она говорила себе:
– Я больше не увижу Раймонда!
А между тем она находила последнюю усладу в том, что мысленно повторяла имя Раймонда, которого уста ее еще никогда не произносили. После двухчасовой прогулки, во время которой она старалась ослабить пожиравшую ее тоску физическим движением, Жюльетта села в свой экипаж, остановив во крайней мере свою колеблющуюся мысль на окончательном решении. Она не чувствовала в себе силы самой сказать Казалю, что не хотела и не могла больше его принимать. Закрыть ему дверь без всякого объяснения было бы по отношению к нему возмутительным поступком. Тогда она придумала попросить Габриеллу Кандаль сказать молодому человеку не бывать больше на улице Матиньон под тем простым предлогом, что неприятные светские толки дошли до госпожи Нансэ и вызвали между Жюльеттой и матерью разные недоразумения. Лишь рассказав все своей подруге, к которой она приказала себе везти по возвращении с прогулки, она поняла, какие затруднения могла вызвать эта хитрость. Покачивая своей белокурой головкой, Кандаль сказала:
– Ты знаешь, я сделаю все, что ты захочешь, но сдастся ли он на эти доводы?
– Поверит он или нет, – возразила Жюльетта, – во всяком случае он поймет, что я не хочу больше его принимать, а он слишком благовоспитанный человек, чтобы навязываться.
– Он тебя любит, – ответила Габриелла.
– Не говори мне этого, – нервно прервала ее госпожа Тильер, – ты не должна мне этого говорить.
– Но, моя милая, это для того, чтобы доказать тебе, что он может потребовать объяснения…
– Ну, что ж! – возразила Жюльетта глухим голосом, – я всегда успею повторить ему то, что он узнает от тебя…
– Уверена ли ты, что у тебя хватит на это мужества? – спросила графиня.
– Ах! – воскликнула Жюльетта, закрывая лицо руками, – ты видишь, с тех пор, как я тебе во всем призналась, ты в меня больше не веришь… Видишь, как ты перестала меня уважать.
– Я?! – воскликнула Кандаль, целуя подругу, – я в тебя больше не верю! Я перестала тебя уважать! Да я никогда не понимала до вчерашнего дня, как сильно тебя люблю… Если бы ты знала, как я думала о тебе в ту ночь, как дрожала при мысли о твоем свидании с Пуаяном, с какой тоской ждала тебя?.. Не уважать тебя! За что? За то, что по роковой неосторожности я не догадалась о тайном обязательстве, заставлявшем тебя чуждаться нового друга, которого я навязывала тебе?.. Ибо это я навязала его… Но теперь я, правда, боюсь… – И видя в глазах Жюльетты бесконечную тоску, она прибавила:
– Нет, не слушай меня, я сошла с ума. Я обещаю тебе быть ловкой и избавить тебя от этого визита… Он даже не заподозрит, чему ты приносишь себя в жертву! И поэтому не будет ревновать. Он не имеет ни малейшего понятия о твоих чувствах к нему. Он не посмеет нарушать твоего запрета… А на следующей неделе или недели через две мы обе уедем в Нансэ или в Кандаль, хочешь? Я буду ухаживать за тобой, как за сестрой. Я буду баловать тебя. Я тебя вылечу. Но умоляю тебя, не повторяй, что я тебя меньше люблю!..
– Как ты успокаиваешь меня, говоря так со мной! – сказала Жюльетта и, опершись головой на плечо подруги, прибавила:
– Это единственное на свете место, где я не страдаю. Мне так нужно, чтобы ты говорила мне, что я – не чудовище…
Этот вздох, вырвавшийся из самой глубины души Жюльетты, ставшей жертвой самых мрачных, самых мучительных нравственных тревог, которых мы стыдимся даже в ту минуту, когда от них умираем, – должен был навсегда остаться в памяти госпожи де Кандаль. Никогда больше она даже по легкомыслию не произнесла бы такой фразы, как та, которую вырвала у нее только ее тоска и в которой Жюльетта могла почувствовать недоверие к своему характеру. Но милая графиня напрасно расточала своей бедной подруге нежные утешения и выражения симпатии, одно ее слово слишком ясно показало Жюльетте, что она не была уже больше для нее прежней женщиной. В манеру произносить имя Пуаяна, в видимое усилие, которого стоили ей эти два слова, гордая и чистая Габриелла невольно вложила нечто такое, что могло пронизать страждущее сердце Жюльетты, которому теперь все наносило тяжелые раны. Ее нежные ласки были не в силах разрушить этого впечатления, так же как усиленные уверения в благополучном исходе поручения к Казалю не могли устранить впечатления первого восклицания:
– Но поверит ли он этому?
Вместо того, чтобы уйти от Габриеллы успокоенной, по крайней мере относительно практического выполнения задуманных планов, госпожа де Тильер вернулась к себе еще более взволнованной и несчастной: ей пришлось сознаться, что преступная надежда, испугавшая ее, как преступление, уже вкралась в ее больную душу. Конечно, принимая решение никогда больше не принимать Раймонда, она была очень искренна, так же как была искренна в своей просьбе к Габриелле. И все-таки она не могла заставить себя не желать, чтобы первая мысль ее подруги осуществилась и чтобы молодой человек попытался иметь с нею окончательный и непосредственный разговор. По странному капризу ее души, вызывавшему в ней ужасные упреки совести, она чувствовала непреодолимую потребность убедиться в час разлуки в том, что он ее любит. Такая непоследовательность вполне естественна для сердца, не примирившегося всецело с необходимостью. Не бывает ли это каждый раз, когда мы из-за чуждых любви мотивов, как гордость, выгода, честь, – покидаем обожаемое существо? Может ли любовник, принесший в жертву настоятельному долгу горячо любимую женщину, простить ей, что она скоро утешилась? Не одно только тщеславие играет роль в этом странном чувстве. И страсть проявляется в нем со всей откровенностью своего непреодолимого эгоизма! Жюльетта не могла понять, что после своего визита к госпоже Кандаль она ослабела по отношению к этой страсти вследствие того психического явления, которое отныне должно было усилить жестокие колебания ее разбитой души и сводить ее с ума беспрестанным противоречием. Разрываясь между двумя несовместимыми чувствами, она неизбежно отдавалась в своем воображении тому из двух, которым жертвовала в силу обстоятельств, тем более, что одно из них, – а именно связывавшее ее с Пуаяном, – было совершенно отрицательным и неспособным когда-нибудь дать ей хоть какую-нибудь радость. С каким укором себе она сознавалась в том в эту ночь и на следующее утро! Она не могла перенести того, чтобы Пуаян страдал из-за нее. Желая избавить его от мук, она решила всецело отдаться ему как телом, так и душой; и теперь, когда тоска его улеглась, все ее мысли устремились к другому! Была ли она действительно чудовищем, как она крикнула это своей подруге в минуту сильнейшей тоски.
Ах, это утро, когда она впервые после такого долгого промежутка пришла в их маленькую квартирку на улице Пасси, чтобы встретиться там со своим любовником. Какая дрожь невыразимого ужаса осталась в ней на бесконечное время после этого свидания! Сколько раз после этого она видела себя подъезжающей к дому, входящей в это жилище, украшенное графом цветами, как будто он был двадцатипятилетним влюбленным, – и все остальное! Однако же драма, театром которой послужили эти таинственные стены, была очень банальной, так как таковые же происходят каждый вечер в сотнях брачных альковов, где жены, тая в сердце скрытую любовь, отдаются по обязанности мужьям, которых ненавидят смертельной ненавистью. Но в большинстве случаев расчет, толкающий их на эту отдачу, настолько силен, что поглощает в себе их ненависть, отвращение, даже грусть. Тут речь идет о том, чтобы заставить мужа признать незаконную беременность, усыпить его ревнивые подозрения или же просто заставить заплатить портнихе по чересчур большому счету. Что стоит им одолжить свое тело для такого удовольствия, которое они не разделяют, когда наряду с этим у них имеется в перспективе запретное счастье, заставляющее их заранее забывать о ненавистном и тягостном удовлетворении чувственности, столь безобразном, когда оно не сопровождается восторгами страсти. Но все-таки среди женщин есть и такие, которые, любя вне брака и желая оставаться верными данной клятве, не сдаются этой любви. Они считают своей гордостью скрывать свое сердце даже от того, кто его смутил. И они продолжают быть верными женами, несмотря на то, что разъедающий рак страсти точит самую глубину их существа. По крайней мере такие мученицы чести и любви, если они прочтут наше повествование о продолжительной и жестокой внутренней трагедии, действительно поймут приступ грусти, жертвой которого стала Жюльетта до, во время и после этого свидания. Между тем она первая о нем заговорила и ушла после него, не сумев даже вернуть иллюзию тому, кого хотела сделать счастливым – и какой ценой! В минуту прощанья граф произнес фразу, пронзившую, точно острие ножа, сердце измученной женщины:
– Повтори мне, что ты пришла сюда не для меня, а для себя.
– Для меня, для тебя? – сказала она с дрожащей улыбкой. – Разве я отделяю твое счастье от моего? Какие у тебя странные мысли!
– Ах! – возразил он, – в твоем взгляде столько грусти! Я слишком хорошо знаю твои глаза.
– Это – глаза немного больной подруги! – сказала она, пожимая своими тонкими плечами, с покорной грацией слишком страдающих существ, которые уже больше не могут бороться, – но это ничего. Когда я вас увижу? Завтра? Не придете ли вы в два часа ко мне?
– Вот отлично, – сказал Пуаян, ласковым жестом притягивая ее к себе. – Вы правы. Я, действительно, какой-то безрассудный, маньяк, сумасшедший… Пришли бы вы сюда, если бы меня не любили? Простите меня…
– Простить его? – думала Жюльетта несколько минут спустя, возвращаясь домой. – Бедный друг… и как он деликатен! Пусть по крайней мере он никогда во мне больше не сомневается. Это – мой долг. Вся моя жизнь принадлежит ему. Я вступила с ним в брак перед своей совестью… Как мне тяжело скрывать от него то, что я чувствую!.. Это потому, что он меня любит… Как он меня любит!.. – Потом она невольно возвращалась к другому образу и вспоминала Казаля. – Он так же меня любит или думает, что любит. Он думает… Через пятнадцать дней он забудет эти несколько недель нашей чудной близости. Он возобновит свою разгульную жизнь. Когда перед ним будут произносить мое имя, он будет говорить себе:
– Ах! да, эта маленькая госпожа Тильер, за которой я начал ухаживать… А потом ее мать помешала мне продолжать… Итак, все кончено, кончено… – А моя чудная мечта иметь на него благотворное влияние, вырвать его из беспорядочной жизни, придать ему ту цену, которой он действительно стоит, и помешать ему опуститься ниже!.. По крайней мере, я доказала ему, что существуют честные женщины, не позволяющие говорить себе того, чего не должны слушать. Он был со мной так прост, так безупречен!.. Честная женщина? Боже мой, если б он знал… – Она почувствовала, как покраснела под вуалью, сидя в углу извозчичьей пролетки. – Нет, я не смогу ему этого объяснить. А все-таки, если бы Генрих был свободен, он не мог бы ни в чем упрекнуть меня, и то, что я делаю, служит тому доказательством в моих собственных глазах. Этого достаточно…
Вернувшись домой, она продолжала повторять себе эти фразы, и другие в таком же роде. Ей не удавалось побороть преследовавших ее мыслей, заставлявших в проблеске ясного, как сама реальность, видения думать о Казале. Мы чувствуем и рассуждаем совершенно различными способностями нашей души. Вот почему Жюльетта, как ни старалась доказать себе, что ее отношения с молодым человеком были порваны навсегда и что она должна забыть его, но все же в тот момент, когда он, как это было ей известно, должен был получить приглашение явиться на улицу Тильзит, воображение ее было всецело занято его поступками и речами. – Двенадцать часов дня. Он, вероятно, уже вернулся из Булонского парка и получил письмо Габриеллы, если оно не было уже доставлено ему утром. Он спрашивает себя, что она хочет ему сказать. Он, может быть, думает, что речь идет о том, чтобы окончательно решить вопрос о задуманном еще на прошлой неделе катании на яхте его друга лорда Герберта… – При воспоминании об этом неудавшемся проекте воображение госпожи де Тильер рисовало ей целую картину голубой воды, ясного неба и зеленых холмов, а также часы тихой приятной беседы под равномерное движение маленького парохода, скользящего по течению реки.
– О чем ты думаешь? – спросила ее мать, сидя против нее за завтраком. – Разве ты чем-нибудь огорчена?
– Что вы, дорогая мама, что за мысль! – ответила она, вздрагивая так, будто ясные глаза старой матери читали в самой глубине ее сердца. И она тщетно старалась принудить себя улыбаться, говорить, ухаживать за этой проницательной матерью, которая молча покачала своей седой головой, наблюдая, как бедное лицо ее дорогой дочери изменилось. Теперь оно как будто сократилось, съежилось.
Какое таинственное недомогание создало эти круги под глазами, говорившие о бессоннице, и наложило бледность на эти щеки, где, казалось, еще виднелись следы слез? Таила ли Жюльетта в себе горестное чувство? Подозревать свое дитя в виновности или угрызениях совести благородная госпожа Нансэ была неспособна, так же как была бы неспособна утешиться, если бы угадала правду. И это безграничное доверие матери также мучило Жюльетту, даже в ту минуту, когда сердце ее обливалось кровью стольких ран, и она жаждала одиночества, хотя и упрекала себя за это.
Там по крайней мере она могла отдаваться вихрю своих мыслей. Особенно в это утро ей было большим облегчением вернуться в маленькую гостиную, и устремив опять глаза на часы, она лихорадочно принялась высчитывать минуты, что хоть издали приобщает нас к каждому движению тех, кого мы любим, не имея возможности быть возле них, жить их жизнью и приобщаться к их ощущениям.
– Половина второго… Он у Габриеллы, она принимает его наверху, в той комнате, которая должна напоминать ему о стольких чудных часах. Они больше не вернутся… Она говорит с ним… Боже мой! лишь бы он не вообразил, что я побоялась говорить с ним сама?.. Нет. Он подумает, что это – просто признак равнодушия. Увы!.. Но поверит ли он этому? Впрочем, что мне за дело?.. Он слушает. Кто знает? Может быть, все это было для него лишь игрой, и он равнодушен к тому, что ему говорит Габриелла. Но нет. Он меня любил и если никогда этого не говорил, то из уважения ко мне… Сколько чуткости в этом сердце, несмотря на его жизнь! Что теперь с ним будет?.. Ах как это тяжело!..
Потом, после тех бессознательных размышлений, когда мы всей душой своей как бы переносимся в душу другого человека, и после которых мы просыпаемся как от тяжелого сна, она резко прибавила:
– Четверть третьего, все кончено. Лишь бы у Габриеллы не было других гостей, чтобы она могла сейчас же приехать ко мне все рассказать… Но, звонят… Идут открывать… Это может быть только она…
Госпожа Тильер действительно запретила принимать кого бы то ни было, кроме госпожи Кандаль. И она чуть не лишилась сознания от неожиданности, когда лакей ввел того, чей звонок она с болезненной обостренностью чувств, свойственной сильному нервному напряжению, расслышала сквозь стены. Перед ней стоял сам Казаль. Она встала, чтобы броситься навстречу Габриелле. Испуг, вызванный неожиданным появлением молодого человека, был настолько силен, что она должна была сесть. У нее подкашивались ноги. Несмотря на привычку владеть собой и на то, что скрыть свое смущение было в ее интересах, она сильно побледнела, потом покраснела и голос замер в сдавленном горле. Несмотря на все свое волнение, она с радостью заметила, что Казаль был взволнован не меньше ее. Поступок, на который он осмелился, чтобы добиться свидания с нею, также лишил его присутствия духа. Очевидно, входя в эту маленькую гостиную, он не был ни соблазнителем, как гласила о нем легенда, ни кутилой, привыкшим к мужским хитростям и изворотливости, ни испорченным легкими победами фатом, а только влюбленным со всеми неожиданными порывами искренней страсти. Если Жюльетта когда-нибудь воображала, что он играл с нею комедию, то вид его в эту минуту разубедил бы ее. В истинной любви есть одна особенность, которую женщины инстинктивно чувствуют: она заключается в том, что искренне любящий человек сам страдает, если его победа куплена ценой страдания той, которую он любит.
Смущение молодой женщины, столь благоприятное для объяснения в любви, вызвало в светлых глазах этого закаленного в любовных похождениях парижанина замешательство испугавшегося своей собственной дерзости юноши, который больше боится, как бы не рассердить или не оскорбить, чем надеется на успех.
– Простите меня, – сказал он, прервав молчание, – я позволил себе ворваться к вам, воспользовавшись именем госпожи Кандаль…
Я только что от нее, и мне хотелось сейчас же поговорить с вами… Может быть, то, что я имею вам сказать, если не оправдает, то по крайней мере объяснит мою нескромность… Но если вы хотите, чтобы я ушел, отложив этот разговор до более удобного для вас момента, то я готов повиноваться…
Он говорил покорным, застенчивым голосом. Госпожа Тильер успела овладеть собой, и у нее хватило силы взглянуть на него. Тронула ли ее искренность Казаля, хотела ли она показать ему, что не боится этого разговора, наконец, поддалась ли обаянию присутствия любимого человека, которое толкает влюбленных на путь всевозможных компромиссов, – как бы то ни было, но госпожа Тильер не поступила так, как должна была поступить, желая остаться логичной в принятом решении. Было бы так просто ответить ему: «Габриелла сказала вам все, что сказала бы вам я сама», и прибавить к этому что-нибудь такое, из чего он понял бы, что она осуждает его за визит; это сделало бы возобновление его невозможным. Вместо того она прислушивалась к своим собственным словам, отвечая молодому человеку эту короткую по содержанию, значительную по тем опасным последствиям, которые она могла повлечь за собой в настоящую минуту, фразу:
– Боже мой, признаюсь, после того, что должна была вам сказать госпожа Кандаль, я вас не ждала. Но у меня нет никаких оснований отказаться выслушать вас и вам ответить, если дело касается, как я думаю, именно того немного щекотливого поручения, которое я дала Габриелле…
– Да, – продолжал молодой человек более уверенным тоном. – Вы угадали, вопрос именно в этом – и сперва позвольте мне повторить вам ответ, только что переданный мною графине. Вам нечего – должен ли я на этом настаивать – бояться с моей стороны какого-либо сопротивления с той минуты, как вы выразили желание, которое она мне передала… Я понимаю ваши сомнения, и как бы они ни были для меня тяжелы, их одобряю. Я хочу дать вам слово, что если, выслушав меня, вы все-таки будете настаивать на своем решении, то мой визит будет последним. Если вина лежит во мне и заключается в моем неумении заставить вас достаточно оценить степень моего к вам уважения и преклонения, то я могу упрекнуть вас лишь в одном: я предпочел бы, чтобы вы говорили со мной сами, не вмешивая третьего лица, даже госпожу Кандаль. Вы избавили бы меня от необходимости быть нескромным, так как я сразу сказал бы вам то, что уже давно хотел сказать…
– Ну, что же! – возразила Жюльетта, улыбаясь, – я была неправа. – Она заранее угадывала слова, которые готовился произнести Казаль, как будто они были написаны на его губах, и заранее содрогалась всем своим существом, напрягая последние усилия, чтобы удержать разговор в полушутливом светском тоне, являющемся для женщины самой ловкой защитой. – Да, я была неправа, но вы видите, я была больна и теперь еще чувствую себя очень плохо! Разговор этот был тяжелым для вас – и почему не сказать вам правды? – тяжелым и для меня. Есть вещи, которые всегда тяжело говорить, особенно человеку, не заслужившему их… Но вы знаете мою мать, вы были ей здесь представлены. Вы знаете, что она очень далека от современности, и догадываетесь, чем становятся для нее недоброжелательные сплетни… Я не имею права вступать с ней в борьбу. Вы это тоже понимаете… А потому не усматривайте в этом какой-нибудь личной обиды, и месяцев через шесть или через год я буду опять принимать вас, как сегодня, с большим, большим уважением и с вполне искренней симпатией.
– Все это неопровержимо, – ответил Казаль, наклоняя голову, – и еще раз я принимаю этот запрет… Только вот что я хочу еще прибавить… Говоря со мной так, как вы только что говорили, вы обращались к официальному Казалю – господину, представленному вам два месяца тому назад и состоящему с вами в светских отношениях, как с госпожой де Кандаль, госпожой д'Арколь и двадцатью другими… Стали бы вы держать такую же точно речь, если бы тот, с тем вы обращались как с простым знакомым, сказал вам: с тех пор, как я вас знаю, моя жизнь совершенно изменилась. В ней не было никакой цели, теперь такая цель у меня есть. Я считал себя погибшим, сердечно изношенным, неспособным к глубокому чувству, теперь оно во мне есть. Я готовился к тому, чтобы состариться, как многие из моих товарищей между клубом и скачками, без какого-либо интереса, убивая дни за днями среди того, что у нас называют удовольствием. Теперь я вижу перед собой самый серьезный, самый высокий, самый страстный жизненный интерес… Уверяю вас, что я мог бы говорить с вами так неделями и неделями, если бы события не привели нас к этому острому кризису. Между тем, чем я был в тот вечер, когда сел рядом с вами за стол у госпожи Кандаль, и тем человеком, каким я стал теперь, стоит такая любовь, какой я никогда еще не испытывал и о которой даже не мечтал, любовь, – сотканная из уважения и преданности, так же как и из страсти. Вот что я хотел сказать вам, чтобы иметь право еще прибавить: если через шесть месяцев вы разрешите мне вернуться к вам и если после этой разлуки я принесу вам то же сердце, полное той же любви, и если приду просить вас принять мое имя и стать моей женой, ответите ли вы мне – нет?