Kitabı oku: «Женское сердце», sayfa 9
Глава VII
Пережитки угасшей страсти
Некоторые черты нашего характера так глубоко своеобразны и так индивидуальны, что чародейка страсть, которая вносит столько перемен в человеческое существо, их не касается. В течение этих нескольких недель возрастающей близости к Раймонду госпожи Тильер, увлеченная и поставленная как бы против своей воли на опасный путь новой любви, оставалась во всем, что не касалось этого усиливавшегося чувства, той же осторожной и сдержанной женщиной, которую недоброжелатели обвиняли в умении действовать исподтишка, а поклонники обожали за деликатную сдержанность. Изо дня в день она устраивала так, что в эти полтора месяца ни мать, ни ее близкие знакомые не встречались часто с Казалем. Все-таки одного из ее друзей обмануть было труднее, чем других, а именно д'Авансона, который с первого же визита молодого человека почувствовал к этому неожиданному гостю безотчетное недоверие. Его выходка в тот раз, а потом донос на игру в клубе были приняты с видом, слишком противоречащим обычному смирению Жюльетты, чтобы не удивить его. Он стал присматриваться и с горечью убедился, что благодаря посредничеству госпожи де Кандаль между Казалем и Жюльеттой завязывалась дружба. Достаточно было ему неожиданно прийти на улицу Матиньон и застать там Раймонда, поехать в Оперу или Французский театр и видеть, как этот самый Раймонд говорил с госпожой Тильер, чтобы подозрение, что нечто уже начинается между ними, возросло в нем до ревности, настолько же страстной, насколько по справедливости ничем не оправдываемой. Раздражаясь этой ревностью, молодая женщина только усиливала ее. Однажды, когда он возобновил свою колкую критику против современной молодежи, она настолько ясно показала ему свое раздражение, что оно отняло у него желание возвращаться к этому разговору. Старый красавец питал к госпоже де Тильер слишком небескорыстное и тщеславное чувство, чтобы пожертвовать им из-за оскорбленного самолюбия. Во-первых, он искренне ее любил, так как под внешностью разочарованного дипломата и нетактичностями почетного прислужника скрывалось нежное и искреннее сердце; во-вторых, он пользовался этим ловким другом для того, чтобы иметь хоть немного спокойствия в своей семейной жизни, так как жена его, будучи много лет прикованной к постели нервной болезнью, была для него крайне сварливой подругой; наконец, он гордился тем, что являлся возле этого тонкого создания представителем светской жизни, как Пуаян был представителем жизни политической, Миро – искусств, Аккрань – благотворительности, а генерал Жард – воспоминаний о Тильере. Если он прилежно посещал пятичасовой вист то в «Империале», то в Малом клубе, если не пропускал ни единого слога из тех сплетен, которые разносились по гостиным и за кулисами Оперы, то делал он это только для того, чтобы получить возможность с важным и таинственным видом явиться к своему другу и принести кроткой отшельнице эхо веселящегося Парижа. Он, конечно, нахмурил бы брови, узнав о вторжении в Святое Святых маленькой гостиной в стиле Людовика XVI совершенно неизвестного новопришельца… Но ничего не могло быть для него неприятнее, как видеть там одного из героев светской жизни; сверх того, уже несколько лет он чувствовал к Казалю большую антипатию, которую «модные львы» одного поколения питают к «модным львам» следующего. В этом мир светский и спортсменский не отличаются ни от мира искусств, ни от литературного или адвокатского, военного или судебного. Следует ли прибавить, что в данном случае еще одно обстоятельство усиливало этот антагонизм? В первый визит Казаля д'Авансон слишком показал себя господином и властелином маленького рая улицы Матиньон. Быть может, он был бы не очень огорчен, если бы Казаль подумал, что у него более широкие права на Тильер, чем те, которые он выказывал. Такое хвастовство играет значительную роль в соперничестве между друзьями женщины, у которых соперничество не оправдывается страстью. Ведь заранее обдуманные позы так сильно действуют на темный и изменчивый мир нашей тщеславной чувствительности! Результатом столкновения д'Авансона с Казалем было то, что ко дню возвращения Пуаяна дипломат успел дать уже три сражения против Казаля, но уже не у госпожи Тильер, а среди близких друзей молодой женщины. Он начал с матери, которую всегда посещал аккуратно; забыв великий принцип своего кумира Талейрана, что все преувеличенное не имеет значения, он нарисовал ей такой мрачный портрет бывшего друга госпожи де Корсьё, что благодаря своему чрезмерному усердию не достиг цели.
– Будьте спокойны, – ответила ему госпожа Нансэ, – если он таков, как вы говорите, то он не будет часто бывать у Жюльетты.
И она со снисходительной иронией сообщила дочери о тревогах их общего друга. Тильер рассмеялась. Шутка по поводу странной ревности и безупречное поведение Казаля при двух или трех встречах усыпили старушку в ее безграничном доверии к своей дочери, тем более что последняя не без упрека себе прибавила, говоря о Раймонде:
– Это один из близких друзей госпожи Кандаль.
Д'Авансон, потерпев неудачу с этой стороны, в чем убедился из нового разговора с госпожею Нансэ, прибегнул к тем двум из пяти завсегдатаев салона госпожи Тильер, которые были в Париже, а именно к Миро и Аккраню. Он знал, насколько Жюльетта была привязана и к тому, и к другому. Если бы оба пришли сообщить ей, что общественное мнение уже занимается ухаживанием за ней такого скандального кутилы, как Казань, то без сомнения она заставила бы молодого человека бывать у себя реже. Но вмешивать таким образом друзей, которые могли бы не знать, что Казаль бывает у Жюльетты, из-за удовлетворения своей личной мелочной мести, было крайне неделикатно. Несчастный же дипломат уже не сознавал, что в этом случае он действовал лишь из эгоистических побуждений. Встретив более холодный прием, чем обыкновенно на улице Матиньон, после своей попытки восстановить мать Жюльетты против Казаля, он начинал жестоко страдать от своего нового положения; и если не дошел еще до подозрения, что Жюльетта влюбилась в Казаля, то не слишком ошибался, смутно чувствуя опасность в той близости, которая сперва его только неприятно поразила. Придя однажды в мастерскую Миро с целью предостеречь его, он был искренно убежден, что этим самым служит интересам своего лучшего друга.
Артист жил на улице Вьете, в отеле, смежном с тем, который занимал когда-то его товарищ, ныне, – увы, – умерший итальянский художник Нитис, у которого все эти годы собирались изысканные любители искусства и утонченные писатели. Под влиянием этого влюбленного в современность неаполитанца Миро изменил свою манеру писать: он изобрел новый жанр портретов пастелью, помещая их в рамки обычной обстановки. В это время он особенно славился своей великолепной картиной – цветы. Подобно многим художникам, имеющим почти женскую кисть, этот мастер изящества обладал атлетической наружностью с широкими плечами и профилем Франциска I. Этот странный контраст между внешностью человека и характером его творчества наблюдался не раз, ему нельзя найти объяснения ни у Делакруа, этого тщедушного исполнителя могучих произведений, ни раньше у Пюже, ни, вероятно, у самого Микеланджело. У Миро и весь остальной нравственный облик находился в таком же несоответствии с внешностью. В характере этого Геркулеса крылись девичья мягкость, детская застенчивость, наивная потребность в покровительстве и баловстве, пугающие вас также, как пугает ласка огромного пса, сильного, как лев, и вместе с тем более смирного, чем маленькие собачонки. Именно благодаря частому повторению таких аномалий создался образ доброго гиганта, фигурирующий в стольких легендах, и самым популярным воплощением которого был Портос жизнерадостного и гениального Дюма. Когда д'Авансон вошел в мастерскую, художник стоял перед своим мольбертом и писал букет белой, шафранной и красной гвоздики. По обыкновению он был роскошно одет в черный бархат и прищуривал свои черные глаза, чтобы лучше видеть. Тонкость кисти, достигаемая этой могучей рукой, способной разломать пятифранковую монету, была прямо волшебной. Он прекрасно принял дипломата, продолжая вместе с тем и рисовать и разговаривать, с тем умением заниматься двумя вещами за раз, которое служит доказательством того, что в таланте художника есть чисто механическая, почти ремесленная сторона. Это также одна из причин, почему они всегда остаются в жизни веселыми, между тем как писатель, все больше и больше принужденный вести сидячий образ жизни и постоянно погружаться в свою работу, становится все грустнее. Д'Авансон был слишком светский человек, в плохом смысле этого слова, чтобы не почувствовать легкого презрения к такой натуре, а потому редко посещал улицу Вьете. Он даже рассчитывал, что редкость его посещений придаст большое значение его открытию, что между Казалем и Жюльеттой завязалась дружба. Такой расчет доказывал, что д'Авансон не принимал в соображение той особенной проницательности, которой обладает большинство артистов, когда не задето их тщеславие, как художников. Рисуя разбросанные лепестки прелестных цветов с обычной добросовестностью, Миро также задавался вопросом, что привело к нему дипломата. По звуку голоса, которым этот последний начал свои расспросы, он сразу догадался, в чем дело.
– Способны ли вы оказать действительную услугу госпоже Тильер? – И д'Авансон начал уже выслушанный госпожой де Нансэ рассказ, придав ему соответствующий обстоятельствам оттенок.
По мере того как он говорил, ясные глаза художника омрачались беспокойством. Одна мысль позволить себе сделать Жюльетте какое-нибудь замечание заставляла так сильно дрожать руки бедного малого, что он положил палитру и кисти, и просто и логически ответил ему:
– А почему же сами вы не скажете ей всего этого?
– Да потому, что я в плохих отношениях с Казалем, – отвечал д'Авансон. – Исходя от меня, совет этот не имел бы никакого значения.
– Но, – возразил художник, – я, наоборот, с ним очень хорош, и клянусь вам, что вы ошибаетесь на его счет. – В восторге от выдуманной им увертки, он взял свои принадлежности и начал опять рисовать, воспевая Раймонду похвалы, которые дипломат, в свою очередь, должен был выслушать: – Вы знаете, он очень умен!.. Он немного развлечет ее, – в чем же тут зло?.. Будучи лишь прямым и искренним художником, я сужу светских людей по одному маленькому обстоятельству. Когда я слышу, что один из этих салонных знатоков говорит о картинах, я знаю, чего держаться. Я говорю себе: ты, мой мальчик, кроишь, режешь и ничего в этом не понимаешь, ты только хвастун. Если же ты не претендуешь на то, чтобы учить меня моему искусству, это доказывает, что ум твой хорошо организован… Так и вы, д'Авансон, вот уже полчаса, что я рисую перед вами, а вы еще не дали мне ни одного совета. Вот, друг мой, в чем заключается такт. А у Казаля его много, и к тому же у него есть вкус.
– Вот что значит артистическая гордость, – ворчал старый красавец, четверть часа спустя спускаясь по авеню де Вилье. Он действительно добрый малый, как сам себя называет, и любит Жюльетту от всего сердца. Вероятно, Казаль преподнес ему какой-нибудь комплимент по поводу одной из его картин, и он уже попался. Но пойдем к Аккраню. Он человек суровый, и лестью его не подкупишь!
И д'Авансон своей легкой, несмотря на возраст, походкой, в своих тончайших лакированных штиблетах, облегавших его сухие ноги в белых гетрах, которые он носил в те дни, когда не боялся приступа подагры, переступал порог высокого дома, на пятом этаже которого жил бывший префект Империи. Не имея детей и овдовев после десяти лет самого счастливого брака, – именно тогда, когда пал государственный строй, которому он посвятил всю свою жизнь, – Людовик д'Аккрань весь ушел в благотворительность, как уходит в работу пораженный в сердце ученый. Он совершенно отрешился от самого себя и в этом полном забвении своей личности в пользу добрых дел нашел покой. Даже в благотворительности он оставался администратором в силу той профессиональной привычки, которая заставляет состарившегося солдата налагать на себя запрещения, уволенного в отставку профессора излагать за семейным столом свой курс. Он мужественно брал на себя то, что отталкивает иногда даже самых преданных делу, а именно: заведование бумагами, кропотливое ведение переписки и проверку счетов. Дружба с госпожой Тильер, которую он во времена своей последней префектуры знал еще совсем молоденькой и которую позднее уже одинокой встретил в Париже, была единственным цветком в его жизни, опять ставшей счастливой благодаря его самоотречению. Чтобы ярче осветить эту оригинальную фигуру, надо прибавить, что он унаследовал от своего отца, занимавшего когда-то в Университете высокое место, непреодолимый дух вольтерьянства, против которого тщетно боролись Жюльетта и госпожа Нансэ. Поднимаясь на подъемной машине, д'Авансон старался представить себе различные, черты его характера и обдумывал средство подойти к нему, не получив тех колкостей, которые Людовик д'Аккрань так охотно расточал ему по поводу его устаревшего щегольства.
– Ба! – сказал он себе, – я применю прием, так удавшийся мне во Флоренции в 66-м году с Рогистером…
Надо сознаться, хотя мы рискуем умалить значение той дипломатической победы, которой так гордился бывший дипломат, прием этот просто состоял в том, что он польстил мании графа Отто фон Рогистера, ученого нумизмата и весьма посредственного посланника. Д'Авансон сошелся с ним, посетив его коллекцию и любезно уступив ему чудную медаль, которую он случайно приобрел. Эта дружба между прусским и французским посланниками привела к одной из тех ничтожных и ненужных удач, которыми так гордятся посольские канцелярии, – к преждевременной осведомленности относительно важной новости, осведомленности, не внесшей, впрочем, никакого изменения в текущие дела. За свою несдержанность Рогистер был отрешен от должности; несмотря на это, он уехал из Флоренции в таком восторге от своей медали, что забыл рассердиться на своего вероломного соперника, который возомнил себя с тех пор столь же сильным, как Ротан или Сен-Валье – из всех коллег его наиболее известные на Кэ д'Орсэ. Мы уже видели, к каким неловкостям приводило иногда этого человека такое наивное самомнение. Эта далекая, хотя все еще памятная его гордости удача испортила его действительный ум и очень доброе сердце. Кто измерит тот страшный вред, который может причинить целому существованию какой-нибудь частичный успех? Если бы д'Авансон, из-за ловкой интриги, не вообразил себя гением, он не задумал бы странного проекта соединить против Казаля различных друзей Жюльетты, а также не повел бы дело с такой ожесточенной страстностью, в самом неблагоприятном смысле, и не раздражал бы своего самолюбия четырьмя неудачами у самой Жюльетты, у госпожи Нансэ, у Миро и у Аккраня. Чтобы подкупить этого великого благотворителя, он приступил к нему с подробными расспросами о ночлежных приютах, которые всегда останутся славой светской благотворительности нашей эпохи. Бывший префект сиял. Он развивал перед своим любезным слушателем целые проекты о странноприемных домах, перелистывал сметы, сложенные в зеленые картоны, придававшие его кабинету самый угрюмый и бюрократический вид. Наружность Людовика д'Аккраня была такой же неуклюжей, как и его имя. Весь он был длинный, костлявый, с огромными руками и ногами, лысой головой, которая была бы отталкивающе безобразной, если бы его изрытое лицо с окаймленными краснотой и мигающими за синими очками глазами освещалось ангельски доброй улыбкой. Доброта эта звучала также и в его голосе; это был один из тех горячих и нежных голосов, которые одни только остаются в нашей памяти, когда мы вспоминаем о лице, обладающем им. Отвечая д'Авансону на торжественно произнесенную им фразу, голос этот немного дрожал.
– Теперь, дорогой друг, сказал д'Авансон, – позвольте мне поговорить с вами о том одолжении, которое вы могли бы оказать госпоже де Тильер.
– Каком? – спросил д'Аккрань, на уста которого вернулась улыбка, как только тот произнес имя Казаля. – Я знаю, – продолжал он, – наша дорогая госпожа Тильер заинтересовала его нашим делом… Он уже подписал нам десять новых кроватей… Что же вы хотите? Из любви к бедным можно немного и пококетничать… Вы, такой клерикал, не можете этим возмущаться! Ведь придумала же церковь чистилище для того, чтобы воспитывать культ.
– Еще этого мне не доставало, – говорил себе д'Авансон, садясь в подъемную машину, после того, как выслушал на этот раз уже не похвалы Казалю, а несколько удачно взятых из философского словаря шуток. – И он не видит, что этот парень дает деньги на это дело, черт его побери, вместо того, чтобы бросить их на зеленый стол, что совершенно неестественно!.. По счастью Жарда нет в Париже, а то я, конечно, узнал бы, что Казаль посвящает себя какому-нибудь патриотическому предприятию, как, например, изыскание бездымного пороха или управление воздушными шарами! Но терпение!.. Скоро должен вернуться Пуаян, и хотя я не разделяю его убеждений, но по крайней мере у него есть здравый смысл…
Вот каким образом сердечная драма, подготовлявшаяся в течение нескольких недель благодаря умалчиванию госпожи Тильер и сложности ее чувств, должна была разразиться острым кризисом из-за непростительной неловкости друга, хотя этот друг считал себя и был ей очень преданным. Но как мог он подозревать, что его намерение посвятить Пуаяна в эти дела будет так опасно для Жюльетты и причинит самому Пуаяну самые жестокие муки? Такие случаи являются иногда ужасной расплатой за запретное счастье. Они являются лишь одним из тысячи случаев того закона, очевидного для всякого, кто с пользой и без предубеждений изучает человеческую жизнь, а именно: проступки наши чаще всего наказуются тем, что они вполне удаются. В том, что мы называем естественной игрой событий, скрыта какая-то глубокая справедливость, предоставляющая нам жить согласно нашим дурным желаниям; а потом простая логика этих осуществленных желаний неизбежно нас карает. Жюльетта Тильер и Генрих Пуаян целые годы старательно обманывали всех наиболее им близких относительно характера их отношений. И им это удалось. Что же удивительного в том, что один из этих близких, обманутый, как и все остальные, действуя согласно своим убеждениям, нанес этим любовникам непоправимый вред, не подозревая об их истинных отношениях? Самым худшим было то, что, рассказывая в четвертый раз свои сетования на вторжение Казаля к госпоже Тильер, ужасный д'Авансон неизбежно утрировал выражение своей мысли. Госпоже Нансэ он сказал: «В один прекрасный день из-за этих визитов о Жюльетте начнут говорить…», Миро: «Я боюсь, что об этом уже говорят», а Пуаяну должен был сказать: «Я знаю, что даже об этом говорят…», не дав Жюльетте времени предупредить его, – так сильно в его пятидесятилетнем праздном и ревнивом сердце возросла ненависть к Раймонду. Пуаян приехал с пятичасовым утренним поездом. В одиннадцать, справившись о его возвращении, д'Авансон разразился перед ним своими филиппиками:
– Только вы, дорогой друг, – заключил он, можете дать понять этой бедной женщине, как вредит она своей репутации… Но вы помните, она постоянно, смеется надо мной, дразнит меня моей антипатией к молодежи, как будто антипатия эта касается таких людей, как вы, дорогой Генрих!.. Но, действительно, современные прожигатели жизни мне противны. Не потому, чтобы я осуждал желание молодежи веселиться. Мы много веселились с моими друзьями, но мы умели веселиться… Нам никогда бы не пришло в голову, как этим господам, собираться без женщин, наедаться и напиваться до того, чтобы валяться под столом! Эти нравы хороши для англичан… Но теперь все, начиная с порока и кончая туалетом, идет для них из Лондона… Представьте, они уверяют, что не могут носить другой обуви, как только от какого-то «Domas, Somas, Tamas»… Уж не знаю, кто это посылает каждую весну своего посланника, точно король какой-то, чтобы проехать по взморьям и просмотреть обувь этих молодых шалопаев?
Старый красавец долго еще громил бы англоманию современной молодежи, но Пуаян его больше не слушал. И на вопрос его:
– Вы поговорите с госпожой Тильер? – еле ответил:
– Да, я постараюсь найти предлог. – Он получил один из тех ударов ножом в самое сердце, которые так часто неосторожно наносят нам люди, не зная, в какое безумно чувствительное место они нас поражают; и мы даже не можем открыто страдать; скрытая в сердце нашем скорбь не находит себе исхода и душит нас, нас одних.
Д'Авансон, уходя от Пуаяна и гордясь своей дипломатией, как гордится ею целый конгресс, не подозревал, что оставил за собой человека в полном отчаянии. Если бы он это знал, преступный доносчик, возвращаясь к себе через Сену и Елисейские Поля и встретив по дороге возвращавшегося из Буа на спокойном Боскаре Казаля, не чувствовал бы такой радости. Молодой человек, смеясь, разговаривал со своим спутником, который был не кто иной, как лорд Герберт.
– Веселись, друг мой, веселись, – подумал д'Авансон, проводив его некоторое время глазами, с некоторой завистью к его величественной осанке. Это не помешает нам наделать тебе хлопот… Де Пуаян откроет огонь. Жюльетта не догадается, что я уже видел его сегодня утром. Я ее знаю. Она так осторожна. Она рождена для того, чтобы быть женой дипломата. Когда она узнает, что о ней говорят, первой ее мыслью будет устроиться так, чтобы Казаль бывал у нее реже. Эта скотина рассердится, будет настаивать, сделает какую-нибудь глупость – и мы от него освободимся. Если средство это не поможет, мы найдем другое. Для того чтобы провести Рогистера, у меня их было три… Но что меня радует, так это то, что я не ошибся в де Пуаяне. Я хорошо знал, что он увидит вещи такими, каковы они на самом деле.
В то время как, сам того не зная, этот палач обращался к себе самому с таким монологом, преисполненным профессионального тщеславия, думая своим искусством сделать честь своей профессии, его несчастная жертва Пуаян, здравый смысл которого он так восхвалял, ходил взад и вперед по комнате, охваченный самым неожиданным и самым жестоким горем. Просторная комната, по которой так ходил граф, стараясь обмануть движением свое чрезмерное внутреннее волнение, была его рабочим кабинетом, стены которого сверху до низу были заполнены книгами. Большие окна выходили на тихий зеленый сквер и серую массу церкви Святой Клотильды. Сколько раз, за два последних года, великий оратор бесконечно ходил взад и вперед по этому самому месту с мучительной, наполнявшей его сердце мыслью о том, что он не любим. Но никогда он еще не страдал, как в это утро своего возвращения. Открытие, сделанное дипломатом, не было уж таким необычайным: иногда и госпожа Тильер принимала у себя новых друзей, о которых не писала ему, не говорила ему в своих письмах. – Вот и все. Но для того, кто любит, факты сами по себе ничего не значат. Вся суть в их внутреннем значении, и чтобы понять, каким ужасным ударом должен был отозваться этот факт в сердце графа, надо объяснить, в каком нравственном состоянии он находился на следующий день после своей политической кампании.
Вот уже несколько месяцев, как этот стойкий человек, переживший, не сдаваясь, столько жестоких бурь, испытывал какое-то утомление, которое, не допуская суеверного выражения «предчувствие», он объяснял целым рядом перенесенных им одна за другой неприятностей. В действительности же он находился в таком периоде жизни, когда все сразу начинает нам не удаваться, между тем как в другие периоды, наоборот, все удается, причем нам не приходится ссылаться на сильное слово «случайность». То, что называют счастьем, в общепринятом смысле удачи, вытекает из правильного, почти независимого от нашей воли соотношения наших сил с обстоятельствами.
Приведем очень выразительный пример, почерпнув его из славной истории: качества Бонапарта так точно соответствовали среде, созданной революцией, что все его предприятия должны были удаться – и удались. Но со времени битвы при Эйлау стало очевидным, что, несмотря на победы, гармония между этим гением и новыми условиями Европы нарушилась, Таким образом, и каждый человек в своей частной или общественной жизни переживает такую эпоху, когда, как говорят англичане, «the right man in the right place» – «он совершенно подходит к тому месту, которое занимает». Даже недостатки приспособляются тогда к требованиям положения, как, например, безграничная сила воображения императора приспособлялась к Франции 1800 года, требовавшей в то время полного преобразования.
Позднее, в период его несчастья, даже достоинства этого человека содействовали его погибели: так, например, необычайная энергия Наполеона в жаждущей отдыха Европе и среди утомленных постоянными войнами солдат. Поскольку скромное и правильное существование может сравниться с грандиозной судьбой человека, постоянно среди бесчисленных опасностей ставившему на карту все, постольку политическая история Пуаяна и история его внутренней жизни напоминала судьбу Наполеона.
Когда после войны выборщики Дубса послали его в Парламент и когда он вскоре после этого встретил госпожу Тильер, Пуаян должен был иметь успех в Палате и понравиться женщине по всем тем причинам, которые до того делали его несчастным и безвестным. По поводу первой речи Пуаяна Тьер, которому при отсутствии у него широких взглядов, никто не мог отказать в способности верного и меткого суждения, говорил своим тонким голоском:
– Как жаль, что этот молодой человек не выступал в Палате пэров в двадцать первом году.
Действительно, лучшие качества Пуаяна нашли бы полную свободу выражения в благородной и высокой атмосфере Реставрации. Но разве не о Реставрации смутно мечтала тогдашняя Франция, поняв, благодаря опасности, на несколько слишком коротких мгновений глубокие национальные интересы? Вспомним, что в это тяжелое время требовалась усиленная работа патриотизма. Поэтому бескорыстие графа, его великодушное красноречие, широта и в то же время стойкость принципов, живое воспоминание о его личной доблести, – сразу создали ему необычайный нравственный авторитет. Вместе с тем старание восстановить на обломках разбитого семейного очага новую жизнь придавало его характеру грустную поэзию, неотразимую для женщины, склонной больше к романизму, чем ко влюбленности, и к нежности больше, чем к страсти. В нем чувствовался постоянный трепет скрытых ран и дрожь сдерживаемых страданий! К чему привел его десять лет спустя этот триумф? Что сталось с политической популярностью блестящего оратора Бордо и Версаля, после того как не удалось предприятие 16 мая, которому он отказал в своем содействии, считая его неосуществимым? В Парламенте этот отказ и все более и более определявшаяся склонность к христианскому социализму делали его одиноким в своей партии, а выборщики его округа начинали утомляться депутатом, ораторский успех которого не способствовал ни проведению здесь местной железной дороги, ни открытию табачной конторы. Занятый исключительно своими идеями и преследуя мечту о возрождении провинции для перестройки все французской жизни и об учреждении, которое приняло бы под деятельное и сильное покровительство рабочую жизнь, Пуаян не следил за медленной метаморфозой, происходившей в его выборщиках и лишь теперь во время борьбы за две освободившиеся в Общем Совете вакансии внезапно столкнулся с их направлением. Это открытие больше даже, чем приведение в порядок частных дел, заставило его продолжить там свое пребывание. Он хотел отдать себе отчет в том пути, который за несколько лет прошли его противники. Присутствуя на собраниях и принимая участие в разговорах, он с горечью должен был сознаться, что популярность перешла к одному из его коллег по Палате, к доктору, не имеющему клиентов, но ловкому дельцу, начинавшему применять недостойные выборные приемы, к которым неизбежно ведет постыдное рабство духа перед числом – всеобщая подача голосов. Всякий народ, отвергающий своих естественных правителей, с которыми он рос, страдал и побеждал в течение целых веков, отдает себя в руки шарлатанам. Как это ни покажется странным благоразумным политикам нашего времени, но граф не переставал верить в великодушие народного инстинкта. Понижение нравственного уровня его сотоварищей поразило его в самое живое место его души, как поразило бы внезапное известие об измене его дорогой Жюльетты.
Может быть, именно под влиянием этого жестокого разочарования он с таким чувством обиды читал письма последней во время своего грустного путешествия, окончившегося двойной неудачей. Он почувствовал в этой переписке, что там тоже происходит перемена и что душа, на которую он возлагал все свои надежды, должна была от него ускользнуть. Письма ее приходили очень аккуратно. Это был все тот же красивый и гибкий почерк, один вид которого на синеватом конверте вызывал слезы на его глазах. Это был все тот же дневник нежной и одинокой, внимательной и преданной женщины. Но чего же в нем не доставало, почему вместо прежних порывов он видел в каждой строке – и он упрекал себя за это – следы усилий и как бы долга? В своих ответах он не смел на это жаловаться и, как мы видели, писал целые страницы, в которых чувствовалось хорошее настроение духа; это были письма деятельного, довольного и веселого, несмотря на труд, человека; после чего, запечатав конверт, он продолжал бесконечно сидеть, облокотившись на стол и взявшись за голову руками, вглядываясь в свое собственное сердце, где находил ту же необъяснимую болезненную застенчивость, помешавшую ему накануне отъезда попросить у своей возлюбленной настоящего прощания. И теперь, как в тот час разлуки, он задыхался, желая сказать то, чего не мог, порываясь излить свою жалобу, падавшую ему на душу тяжестью молчаливой печали. И как тогда, это благородное существо, чуждое низменного эгоизма, которое часто скрывается под любовными просчетами, искало в себе причину перемены его отношений с госпожой Тильер. Он обвинял себя в том, что не любил ее для нее самой только; упрекал себя в деспотизме и докучливости; строил планы нежного и заботливого отношения к Жюльетте, которое заставило бы его подругу вновь стать такой, какой она была прежде. Он прилагал всю силу своей страсти, чтобы уяснить себе те качества, благодаря которым она стала для него так дорога. Тогда грусть его растворялась в невыраженном обожании. И это происходило именно в ту минуту, когда эта обожаемая женщина, получив его вчерашнее письмо, говорила себе: «Как он изменился!..» чтобы в своих собственных глазах оправдать свое преступное умалчивание о Казале, которое длилось целые недели.