Kitabı oku: «Пушкин в Александровскую эпоху», sayfa 4
Покойный И.И. Пущин оставил любопытное описание внутреннего расположения лицея. В нижнем ярусе четырехэтажного здания находилось управление, квартиры директора и служащих лиц; во втором – столовая, конференц-зала, больница; в третьем – классы, рекреационная зала, библиотека; четвертый верхний этаж образовал длинный коридор, пробитый через капитальные стены: по обеим сторонам его находились небольшие комнатки за нумерами. Это были дортуары воспитанников, и в каждом из них помещались железная кровать, комод, конторка с чернильницей, стул перед ней и стол для умывания. Решетка сверху комнаты позволяла наблюдать за порядком в спальнях; гувернер имел свою комнату в конце коридора; ночью дядька-служитель гулял вдоль него и поддерживал огонь ночника. Одна из таких комнат за № 14-м досталась Пушкину: тут он провел шесть лет своей жизни и здесь произошло то явление музы, которое он воспел и которое, по словам его, изменило внезапно всю духовную жизнь его. Но многое и другое происходило в этой же комнате: она была свидетельницей нравственных страданий своего жильца, ибо нравственные страдания, как и пылкие страсти, посетили его очень рано. Пушкин проводил ночи в разговорах, через стенку, с другом своим, оставившим нам эти сведения и занимавшим один из соседних нумеров, а содержание этих поздних бесед, преимущественно, состояло из жалоб Пушкина на себя и других, скорбных признаний, раскаянья и, наконец, из обсуждения планов, как поправить свое положение между товарищами или избегнуть последствий ложного шага и необдуманного поступка. Этот поверенный сообщал нам также и о горьких слезах, часто орошавших, в тишине бессонной ночи, подушку молодого человека из № 14. Дело в том, что Пушкин, по словам его, наделен был от природы весьма восприимчивым и впечатлительным сердцем, на зло и наперекор которому шел весь образ его действий, заносчивый, резкий, напрашивающийся на вражду и оскорбления. А между тем способность к быстрому ответу, немедленному отражению удара или принятию наиболее выгодного положения в борьбе, часто ему изменяла. Известно, какой огромной долей злого остроумия, желчного и ядовитого юмора обладал Пушкин, когда, сосредоточась в себе, вступал в обдуманную битву со своими литературными и другими врагами, но быстрая находчивость и дар мгновенного, удачного выражения никогда не составляли отличительного его качества. Притом же, в школьной жизни особенно нельзя уберечься от неожиданно грубых вызовов. Пушкин не всегда оставался победителем в столкновениях с товарищами, им же и порожденных, и тогда, с растерзанным сердцем, оскорбленным самолюбием, сознанием собственной вины и с негодованием на ближних, возвращался он в свою комнату и перебирая все жгучие впечатления дня, выстрадывал вторично все его страданья до капли. То же было с ним и впоследствии. Школа уже предвещала его жизнь и в малом виде представляла ее изображение.
Наконец, пришло и время выпуска. Несомненные признаки возмужалости лицеистов, о чем упоминали, вероятно, ускорили этот последний акт, который свершился ранее тремя месяцами положенного, именно 9 июня 1817 года, после предварительного экзамена воспитанников, походившего, вследствие взаимных соглашений всех его участников, скорее на домашнее представление, чем на экзамен. 9 июня снова явился Государь в конференц-зале созданного им лицея, но уже не в сопровождении всего двора и важнейших государственных сановников, как при его открытии, а только с новым министром народного просвещения, князем А.Н. Голицыным, тоже имевшим, как увидим после, весьма сильное влияние на жизнь Пушкина. Много событий протекло в течении шестилетнего промежутка между возникновением школы и первыми ее плодами. Государь открывал лицей при грозных тучах, облегавших Россию со всех сторон, и возвращался к нему победителем врагов, с титулом освободителя Европы. Как будто сознавая эту разницу в своем положении отечества, Государь был не только весел и милостив, но нежен с персоналом лицея. Он сам роздал призы и аттестаты воспитанникам, и объявив значительные награды, как им, так и наставникам их, ушел, отечески распростившись со всеми. Это было его последнее посещение лицея. Затем лицеисты пропели прощальный гимн Дельвига с музыкой Тепера и на другой день распущены были по домам. Таким образом кончился для Пушкина курс лицея. Он выходил из него, как и большая часть его товарищей, с горячей головой и неустановившейся мыслью: никакого убеждения, никакого твердого и ясного представления не было добыто ими ни по одному предмету человеческого существования вообще, ни по одному явлению русской жизни в особенности. Они выносили из него отвлеченное понятие о свободе, щекотливое самолюбие и весьма живой, чувствительный point d'honneur: это были единственные орудия, которыми они были снабжены для образования из себя нравственных единиц, дельных тружеников и мужественных характеров. Замечательные люди, принадлежащие к этому первому выпуску и сделавшиеся известными именами русской администрации и гордостью своей страны, свидетельствуют только о силе собственных своих нравственных средств, далеко раздвинувших границы полученного ими от лицея образования. За порогом училища начинался для них, как уже было сказано, новый курс, где они сами были и судьями, и орудиями своего научного, политического и общественного развития.
Теперь посмотрим, куда собственно выходил Пушкин.
III
Большой свет
1817–1820
Политическое состояние общества. – Различные круги светской молодежи. – Шумная и рассеянная жизнь Пушкина. – Он принимается за эпиграммы и стихотворные памфлеты. – Возникновение тайных союзов, общий характер тогдашней светской культуры. – Что получает в наследство Пушкин от первых и от второй?
С неутомимой жаждой изведать мир и общество, открывавшиеся перед ним, ринулся Пушкин в свет и, конечно, на первых порах, не почувствовал никакой нужды выбирать свои знакомства или осторожно обращаться с новой жизнью, куда вступал без всякой руководящей мысли.
Как воспитанник лицея, Пушкин может считаться сам произведением тех плодотворных начал, которые с воцарением императора Александра I раздвинули границы народного образования, положили основание новым университетам и училищам, а со знаменитым указом 6-го августа 1809 года, поставили даже весь служебный мир в зависимость от школы, благодаря устроенной тогда связи между иерархическим повышением и ученым дипломом или публичным экзаменом. Другой не менее знаменитый указ, 20 января 1819 года, награждавший прямо известными чинами воспитанников при выпуске их из государственных учебных заведений, как это было сделано прежде всего с лицеем, привлек в стены университетов и гимназий много новых посетителей и перемешал все свободные сословия наши так, как они не были еще перемешаны до тех пор. Со всем тем, великая преобразовательная мысль, подсказавшая как эти, так и многие другие реформы в администрации, прерванная на время отечественной и заграничной компании, уже никогда не возвращалась к первоначальной своей энергии. Пушкин вышел, например, из лицея накануне, так сказать, ахенского конгресса (осень 1818 г.), принявшего, как известно, меры для ограничения вредных последствий излишне свободной европейской печати, что отразилось у нас необычайными строгостями цензуры относительно литературы нашей, ничем не заявившей наклонности к политическому бунту. В этом же году преобразовательная мысль удалилась из центра империи на окраины ее, в Польшу и Литву, и там устраивала местные интересы на таких широких основаниях, которыми возбуждали зависть русских обделенных патриотов и казались им даже началом раздробления самого государства. После недолгого колебания внутренней политики в 1819 г., еще сопротивлявшейся благодаря усилиям И.А. Каподистрии, внушениям австрийских реакционеров, преобразовательная мысль окончательно потухает и у нас. Не далее как в 1820 году являются на свет подавляющие и обскурантные теории Магницкого, по ним уже и начинающего свое разрушение казанского университета и проч. Конгресс в Троппау (1820 г.), совпадающий с происшествием в Семеновском полку, и конгрессы в Лайбахе (1821 г.) и Вероне (1822 г.) определяют затем направление дел в России так ясно, что сомневаться в повороте преобразовательной мысли на другую дорогу не предстояло возможности. Появление Пушкина на арене света приходится, таким образом, именно к началу этой непредвиденной остановки в естественном развитии и ходе новых учреждений, что не одного его сбило с толку и лишило возможности видеть настоящий свой путь между двумя порядками жизни, одинаково сильными и требовательными.
Истинное спасение людей в подобные затруднительные эпохи истории составляет, без сомнения, общий характер накопившихся материалов образования в известной стране, те нравственные и политические начала, какие она успела уже выработать для себя. Они помогают спокойно ожидать прохода мутной струи случайных обстоятельств, которая не в состоянии поглотить самые основы приобретенной цивилизации. Ни такого общего характера образования, ни таких начал не существовало еще у нас в то время. Университетское поколение, которое одно могло их представить, еще не нарождалось.
Оно показывается у нас не ранее тридцатых годов. Пушкин его не знал добрую половину жизни и встретился с ним только на конце своего поприща, приветствуемый новыми людьми с любовью и восторгом, каких, может быть, и не ожидал от них. Еще не было тогда людей, связанных общностью научного и нравственного воспитания, а существовали только образцы разнокалиберных, разнохарактерных, вольных, так сказать, образований и направлений, которые ничего общего между собой не имели, а связывались механически употреблением одного и того же французского языка, с большей или меньшей развязностью. По выходе из лицея, Пушкин как раз подоспел к тому времени, когда эти образчики различных степеней культуры, собранные в столице службой, заняты были мыслью и истощались в усилиях сговориться и сблизиться друг с другом, на каких-либо основаниях, на каком-либо деле, одинаково понятном для всех.
Новые постановления, вызывавшие и устраивавшие публичное образование на Руси, не тронули, однако же, одной исторической тропы, по которой дети высшего и зажиточного дворянства восходили ко всем видам и родам государственной службы уже более столетия, именно военной. Она и теперь осталась вполне открытой для них, избавляя их от конкуренции с разночинцами и от уступки духу новых демократических учреждений. В кругу этой светской и богатой военной молодежи Пушкин именно и нашел первые свои знакомства. Многие из литераторов сами принадлежали к нему, да и вообще блестящее сословие гвардейских офицеров давало тогда свой тон и окраску всему молодому поколению, не исключая и тех лиц, которые, по роду службы и призванию, к нему не принадлежали. Это сословие создало свой собственный тип изящества и благородства, казавшийся непогрешимым идеалом для целого поколения, которое старалось понять и перенять его – и это не в одних столицах, а на всех концах империи. И совсем тем сословие не имело нисколько целостности и однородности сильной корпорации, как можно было бы предполагать: оно еще делилось по образованию своих членов, по началам, понятиям и убеждениям их на множество несходных и противоположных кругов, как и само общество. В среде его были люди, едва одолевшие легкий, вступительный экзамен, положенный для определяющихся, и были люди с европейским космополитическим образованием, которое некоторыми из них приобреталось из первого источника, за границей. Деление и тут не кончалось: в последнем разряде высились еще отдельно и самостоятельно личности, серьезно занимавшиеся теми вопросами современной политики, истории и этнографии, которые возникли в Европе после падения ее самовластного опекуна, Наполеона I-го. Были различия еще более крупные.
Оттенок либерализма, господствовавший в передовых людях военного сословия и бросавший на него особенно яркий и эффектный блеск, не мешал процветать на той же почве страстным ревнителям тогдашней дисциплины и суровой военной практики. Под говор суждений и ученых толков своих товарищей, служаки эти спокойно продолжали требовать от природы русского человека сверхъестественных подвигов выправки, поставляя за честь приводить в трепет массу взрослых людей одним своим взглядом и не обращая внимания ни на какие протесты ближайших начальников своих. В покровительстве, какое они находили свыше, сказывалась основная черта этого периода нашей истории, сознательно допускавшего одновременное существование зачатков нового развития с порядками старой эпохи. Надо прибавить, что именно эта черта и действовала на горячие натуры особенно болезненно и раздражительно.
Если найдется историк самого русского общества для этой многоцветной и своеобразной эпохи, то ему уже необходимо будет к портретам таких гвардейских офицеров, как П.Я. Чаадаев, П.А. Катенин, Марин, Кривцов и мн. др. присоединить и биографии знаменитостей другого рода, тех казарменных героев, приводивших в ужас все им подчиненное, имена которых были так громки и славны в свое время, что пережили его, и стали забываться не очень давно.
Из всех этих разрядов, кроме последнего, слишком глубоко погруженного в свои специальные занятия, выделялся еще тогда один кружок, который уже ни о чем другом не думал, кроме эпикурейского наслаждения жизнью. Правда, что сущность этого эпикурейства он полагал в одном громадном, богатырском разгуле, сохранявшемся долго в воспоминаниях современников. Круг этот не был исключительно военным: он числил промеж себя молодых людей всех званий, и к нему-то Пушкин и пристроился тотчас после выхода из лицея. Все дело состояло тут в задаче расточать, как можно полнее, развязнее, без оглядки и расчета, свое состояние, у кого оно было, свое время, физические и нравственные силы свои, сохраняя при этом только сословную гордость и презрение к орудиям, которые герои кутежей употребляли для своей потехи. Разгул получил даже вид доблести, потому что соединялся с рискованными шалостями, вызывавшими на самопожертвование, что сообщало ему особую заманчивость в глазах молодежи, которая охотно предается удовольствиям, сопряженным с опасностью. Явилось соревнование в изобретении наиболее отчаянных, скандальных проказ, а также хвастовство тем запасом жизни, который сожжен был при том или другом случае. Как ни велико было богатство физических сил у Пушкина, но он все-таки два раза лежал, в течении трех лет, на краю гроба, в горячке, именно по милости постоянных возбуждений организма, не выдержавшего всей удали этого богатырского кутежа. Мы никак не могли опустить этой биографической черты в нашем рассказе, потому что с нею связываются очень много стихотворений Пушкина, очень много его воспоминаний, посланий, намеков, а наконец, и то обстоятельство, что она, отметив его существование в столице, была причиной общего мнения о неспособности его к дельному труду, к серьезному размышлению и к самообладанию23 вообще.
Все эти Щ*, Ю*, Э*, К* (полные имена приведены в собрании стихотворений Пушкина) были, действительно, руководителями его на поприще расточительного беспутства, которое было не под силу и в материальном смысле ограниченным средствам поэта, часто не располагавшего, как сам сознается, и копейками для оплаты извозчика. Новые друзья его представляли, так сказать, аристократию разгула. От этого, может быть, подвиги их и держались так долго в памяти людей и пересказывались с таким упоением в провинциях. Пушкин отдаривал своих руководителей стихами и посланиями, наравне с модными тогда прелестницами – Штейнгель, Ольга Масон (см. пьесы: «Выздоровление», «Ольга, крестница Киприды»). Замечательно, что люди, так охотно убивавшие свою молодость, были не только веселые и остроумные люди, но и хорошо образованные, по-своему, и очень даровитые: между ними встречались дельные личности, успевшие потом с остатками уцелевшей энергии выказать значительные способности. Серьезная подготовка некоторых из них составляла довольно пикантную противоположность с их образом жизни и обычными занятиями. Знаменитый Каверин, например, не знавший никогда, по уверению современников, ни усталости, ни поражения в обычных подвигах этого кутежного братства, был еще слушателем в геттингенском университете, где он оканчивал свое образование, не более, не менее, как Н.И. Тургенев. Защитники этих русских Лукуллов и Катилин (а они находили защитников и в очень высоких сферах общества) утверждали, что причину всех их излишеств должно искать в праздности, на которую обречены были их душевные и умственные силы; но если причина и существовала, то к ней примешалось уже столько других влечений, выдуманных потребностей, искусственных возбуждений и, наконец, простого баловства жизнью и состоянием, что серьезно останавливаться на ней нет никакой возможности.
В одной из тетрадей поэта, принадлежащих к этой эпохе; встречается замечательный рисунок карандашом, набросанный им вообще не без искусства. Рисунок изображает мужчину за столом, обремененным бутылками; вблизи какая-то женщина, имеющая подобие фурии или вакханки в последней степени винного экстаза, сбивает балетным движением ноги одну из бутылок со стола на пол; другой мужчина, отягченный винными парами, прислонясь к стене, закуривает трубку; всей группе прислуживает «смерть» в образе старого слуги, пробирающегося осторожно между остатками пиршества. Рисунок этот имеет теперь почти что символическое значение относительно тогдашней жизни Пушкина в Петербурге, да он же, по всем вероятиям, передает и какое-либо действительное событие24. Смерть, в самом деле, часто прислуживала на пирах, кончавшихся дуэлями. Дуэли были тогда в полном ходу. Дуэлей искали. Кто тогда не вызывал на поединок и кого тогда не вызывали на него?! Напрашиваться на историю считалось даже признаком хорошей породы и чистокровности происхождения, что помогало многим, употребляя один этот прием, скрывать долго ничтожество своего ума и характера. Человек, сделавший из дуэли свою специальность, известный Якубович, пользовался необычайной популярностью в свете и приобрел в воображении молодых людей размеры и очертания почти что эпического героя, хотя его жалкое понимание себя и своего времени, его наклонность к фразе в словах и поступках не давали ему особенного на то права. Очарование, производимое, однако же, этим героем, было так велико, что Пушкин вопрошал А. Бестужева еще в 1825 г. из Михайловского, где тогда жил: «Кто писал о горцах в «Пчеле»? Не Я-ч ли, герой моего воображения? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева. В нем много, в самом деле, романтизма». Так под романтизмом можно было разуметь тогда еще и иную жизнь, без правил, но с претензиями и выходками, более или менее нагло-эффектного характера.
Общая наклонность к вызовам и дуэлям не прошла без следа и для Пушкина. Она оставила корни в его сердце и особенно развилась во время пребывания на юге России, где породила множество историй, рассказываемых и доселе. Она утихала и ослабевала потом с годами, но медленно, всегда готовая возникнуть с прежней энергией. Аристократический способ разрешать дуэлью все противоречия в жизни казался до того естественным, что приходил ему на ум даже по поводу литературных споров. Так, письмо его из Одессы к издателям «Сына Отечества» (1824, № XVIII), где он заявлял единомыслие свое с князем Вяземским по определению классиков и романтиков эпохи, начинается у него словами: «В течении последних четырех лет мне случилось быть предметом журнальных замечаний. Часто несправедливые, часто непристойные, иные не заслуживали внимания; на другие издали отвечать было невозможно». Прибавим, что он никогда, во всю жизнь, так и не отвечал на литературные нападки, как намекает в своей фразе: она вылилась без ведома его мысли, на подобие закоренелой привычки, полученной с ранних лет.
По наружности казалось, что Пушкин принадлежит душой и телом своим новым товарищам по гоньбе за сильными нервными потрясениями и за приключениями всех возможных родов: многие и действительно полагали тогда, что он не вырвется из среды их ранее полного физического истощения и полной нравственной усталости. Пророчество их не сбылось. В природе этого человека уже начинало сказываться то особенное свойство ее, по которому Пушкин всего сильнее чувствовал отвращение к крайностям и увлечениям, когда они всего сильнее одолевали его ум и сознание. Так случилось именно и в эту пору развития. Товарищи его по веселой, беззаботной растрате жизни, ума и способностей еще считали его в числе надежнейших своих членов, а уже Пушкин начинал обращать от них взоры в другую сторону; именно в ту, где можно полагать существование иного круга людей, с иными целями в жизни. Оттуда являлись, по временам, образчики и представители какого-то нового учения, говорившего о задачах в жизни и о началах, не похожих на те, которые были усвоены им самим. Этот еще невидимый круг, волновавший его воображение посреди пиров и развлечений, был антиподом того общества, промеж которого он жил. Не одно любопытство было возбуждено в Пушкине случайными встречами с загадочными людьми, имевшими строгий вид пуритан, как их и называли тогда, но просыпалось тревожно и нравственное чувство, сбереженное им целиком в душной атмосфере вакхических и всяких других сходок.
Гораздо позднее сам Пушкин обрисовал мимоходом, но очень метко, одним, так сказать, штрихом нравственную физиономию этого строгого кружка. В одной из неоконченных повестей, начатых поэтом незадолго до женитьбы и явившейся в печать много лет спустя после его смерти («Отрывки из романа в письмах», т. VII сочинений Пушкина, изд. 1857 г.), он влагает в уста гвардейского офицера 1828 года замечательную речь в ответ на упрек в отсталости, который был сделан ему приятелем за наклонность к волокитству и к любовным интригам: «Выговоры твои совершенно несправедливы. Не я, а ты отстал от своего века – и целым десятилетием. Твои умозрительные и важные рассуждения принадлежат 1818-му году. В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг; нам неприлично было танцевать и некогда заниматься дамами. Честь имею донести тебе, что все это переменилось. Французская кадриль заменила Адама Смита. Всякий волочится и веселится, как умеет. Я следую духу времени, но ты ci-devant un homme-стереотип. Охота тебе сиднем25 сидеть одному на оппозиционной скамеечке и глазеть по сторонам».
Трудно выразить лучше и полнее в немногих иронических строках различие созерцаний у двух умственных эпох последнего нашего времени; сравнение это, конечно, разрешается не совсем в пользу той из них, которая начиналась с 1828-го года. Действительно, прежние светские люди военные и не военные, представлявшие интеллигенцию русскую в промежуток между 1818–25-м годами, занимались умозрительными и важными рассуждениями, проповедовали строгость правил и политическую экономию, говорили на балах с дамами об Адаме Смите и проч., но они делали еще и нечто другое, что Пушкин только подразумевает в своем очерке. Они составляли таинственные, интимные кружки, в которых уже разбирались вопросы политического свойства и содержания. Этими кругами и продолжалась та работа соглашения различных наших образованностей на какой-либо одной общей теме, которая началась давно, но пришла к серьезным результатам только в 1818 году. В этом году, после короткого пребывания в Москве, гвардия вернулась в Петербург с уставом «союза благоденствия» – тайного политического общества, которое окончательно сформировалось в первопрестольной нашей столице, под шум праздников и балов, ознаменовавших посещение Москвы двором и союзником нашим 1813–15 годов, королем прусским.
Самая сильная сторона этого знаменитого общества заключалась в пропаганде, которой оно занялось в Петербурге, вербуя себе новых членов и указывая им на обязанности перед собой и перед отечеством, о которых никто и не думал прежде. Нам все равно знать, занесено ли было это движение из-за границы, вместе с возвращением русской армии на родину, или родилось само собой, как следствие более развитой общественной культуры, чем прежде, или даже, как следствие первоначальных реформ самого царствования: все три предположения могут быть одинаково справедливы, и друг друга нисколько не исключают. То достоверно, что «союз», благодаря своей воспитательной пропаганде, ввел в обычное течение петербургской жизни неожиданную, яркую и кипучую струю. Присутствие чего-то небывалого и особенного в жизни чувствовалось невольно всеми, даже самыми рассеянными людьми, как мы видели на примере Пушкина; правительство догадывалось о появлении нового, невидимого деятеля в обществе не менее кого бы то ни было. Пропаганда «союза», преследуя свои цели образования и воспитания умов, поднимала вместе с тем и много вопросов современного гражданского устройства России, на которые никто еще не был готов отвечать; указывала многие обязанности людям, которые не совсем совпадали с тем, что требовалось от людей обычаем и заведенными порядками жизни. Оппозиционный характер пропаганды обнаружился с первых же ее шагов; но общество не удовольствовалось тем, а перешло, по стечению обстоятельств, на почву чисто-революционных стремлений, чем и подписало себе смертный приговор.
Оставляя в стороне вопрос о том: мог ли «Союз», будучи тайным обществом, долго держаться на одной своей ученой, социальной и нравственной пропаганде, обратимся прямо к факту. Когда, вследствие рокового хода своего развития, или вследствие гнета обстоятельств, общество приняло чисто-политический характер и революционный оттенок, то это дополнение или изменение его программы понизило все задачи общества и было для него шагом назад. В памяти людей общество сохранилось единственно за свою первоначальную, нравственную и культурную пропаганду, за старания оторвать умы от праздного и легкомысленного существования и направить к дельной работе, за усилия пробудить в сердцах тот род спасительного беспокойства, который предшествует обыкновенно возникновению всякой серьезной деятельности. Первоначальная программа требовала некоторой подготовки со стороны членов и не могла быть осуществлена без знания общественных дел, без изучения условий нашего социального быта и без долгих размышлений о способах его исправления, на основании науки и сравнительной истории других государств. Все это становилось лишним, когда на первом плане водворилась радикальная тема, которая по лживой своей всеобъемлемости, свойственной таким темам, освобождала всех от обязанности искать разрешения трудных вопросов путем исследования их. Тема предлагала совсем готовое разрешение и притом такое, которое ничего не требовало от людей, кроме смелости. «Союз» облегчил обязанности своих членов до последней крайней степени, и взамен того получил – толпу. Толпа эта и составила его наказание. Наплыв членов, с пустыми затеями щегольства своей принадлежностью к оппозиционному лагерю или даже со злонамеренными целями одинаково воспользоваться и успехами и неуспехами общества, был таков, что коноводы его принуждены были подумать о распущении «Союза», которое действительно и состоялось на съезде его представителей в Москве, в 1821 году.
Не более счастливо было относительно серьезности своего персонала и «Северное Общество», возникшее на развалинах уничтоженного «Союза». Оно нашло очень строгих судей в числе тех, которые стояли к нему весьма близко26. Позднее, из видов оправдания общества, образовалось мнение, что крайние революционные стремления принадлежали в нем отдельным личностям, составляя исключение в его деятельности, которая направлена была преимущественно на изменение и возвышение идей и понятий кругом себя и имела ровно столько политической окраски, сколько имеет ее каждое явление социальной жизни. Но с принятием этого мнения приходится опустить из вида характеристическую черту нравов и умственного состояния эпохи, которая имеет за собой полную историческую достоверность. Прямая политическая и революционная программа общества была для современников его именно тем магнитом, который привлекал к нему неофитов; надежда разрешить сразу, без труда и долгих умственных напряжений, все затруднения времени одним государственным переворотом, соответствовала степени умственного развития эпохи и жила во многих сердцах. Существовал разряд людей, и очень многочисленный, который веровал в самое слово – переворот, не вдаваясь в разбор его смысла и содержания; были люди, готовые жертвовать за переворот, каков бы он ни был, своей жизнью и судьбой. Даже лица, ясно видевшие недостаток в своем обществе средств и способов приобрести значение серьезного дела, еще думали, что случай подскажет обществу, в нужное время, все то, до чего оно не могло дойти и додуматься в своих заседаниях. Этим общим настроением эпохи объясняются и постоянные усилия Пушкина добыть себе место в тайном обществе, существование которого он уже подозревал.
Но он так и не добыл его. Правда, в эпоху процветания «Северного Общества», Пушкина уже не было в Петербурге, но и предшествовавший ему «Союз», столь гостеприимный для всех, крепко держал двери свои назаперти перед поэтом. Также точно поступили с ним и члены южного общества, когда он очутился промеж них, после своей высылки из Петербурга. Он, можно сказать, жил тогда, окруженный заговором, который имел своих представителей на юге, в лице В.Л. Давыдова, С.Г. Волконского, А.В. Поджио – друзей и родственников семьи Раевских, столь любимой поэтом: он находился с ними в постоянных, дружеских и задушевных сношениях. Ничем другим нельзя объяснить этой сдержанности и замкнутости тайных кругов, по отношению к Пушкину, кроме молчаливого их решения – предоставить его своему настоящему призванию и делу, и таким образом случилось, что Пушкин семь лет сряду стоял посреди заговора, омываемый, так сказать, волнами его со всех сторон, и не нашлось ни одной, которая бы унесла его с собой в пропасть, где так много погибло его друзей, товарищей и ровесников.
Понятно, что долгая жизнь в атмосфере тайных обществ не могла не отложить на душе и характере Пушкина некоторых приемов и навыков мысли, которые потом сделались любимыми и отличительными его приемами. Так, уже гораздо позднее, в петербургский период его жизни (1830–37), его горделивый способ держаться на глазах света и в сношениях с влиятельными людьми, постоянно давать им чувствовать свои права на самостоятельное обсуждение их мнений и поступков – обличали в нем человека александровской эпохи. Он носил на себе внешний вид либерала 20-х годов и тогда, когда уже давно был искренним сторонником власти, законного авторитета, начал порядка и правильного развития государства, что давало повод поверхностным людям не доверять его образу мыслей вообще, а не благорасположенным прямо указывать на него, как на тайного врага всех существующих порядков. Все это должно оправдывать нашу короткую остановку на политических обществах, но мы принуждены еще невольным образом возвратиться к ним, так как они же дали Пушкину и первые черты политического учения, которое он впоследствии развил в целую систему.