Kitabı oku: «Воспоминания», sayfa 3
В старину деньги ценились очень дорого и все норовили не тратить покупного; отвезти меня из Липецка до Рязани и потом из Рязани в Липецк (250 верст) было довольно дешево. В огромную бричку впрягалась тройка крестьянских лошадей, которыми правил их же хозяин, а на козла садился наш буфетчик, старый папенькин Костромич Прокофий; я же благодушествовал в бричке, в которую наложено было много овса. На первой стоянке откладывалось в постоялом дворе точно такое же количество овса, которое употреблено было лошадьми; на 2-й тоже и т. д. до самой Рязани. А на обратном пути Прокофий останавливался на тех же самых станциях, где лежал запасенный овес. Таким образом платить приходилось только за сено, да по 30 коп. за постой с самоваром. Помню, как однажды остановились мы ночевать в поле и на маленьком костре согревали бывшие у нас в изобилии домашние снеди. Еще памятна мне зимняя к Рождеству поездка домой. Поднялась метель, и мы кое-как добрались до Раненбургского сельца Колыбельского. Пристали к курной избе, освещенной лучиною, баба пряла пряжу и распевала духовные песни про Алексея Божьего человека. Мне пришлось лежать на полу в предупреждение от угара на другое утро, когда дымом наполнялась курная изба. Покойный Кокорев6 устроил у себя две таких избы, разделенные сенями; когда топилась одна, переходили в другую, и Кокорев уверял, что не бывает в жилых помещениях более здорового воздуха. Я рассказал о том однажды двум врачам в Английском клубе, и они подтвердили мне верность этого заключения. По стенам избы виднелись отблески накопившейся сажи. Я не чувствовал от всего этого ни малейшего стеснения, но уже тогда любил вставать рано, чтобы будить Прокофия к дальнейшему пути. Это, впрочем, происходило не столько от свойственной мне торопливости, как из желания поскорее увидеть своих. В какой восторг приходил я, когда, наконец, показывалась вдалеке крыша нашего прекрасного Липецкого собора.
Из гимназической жизни припоминаю, между прочим, что в один год меня почему-то отпустили домой на ваканцию несколькими днями позже обыкновенного. В это время из Липецка уезжал в Москву наш добрейший и пьянейший доктор Миллер. Маменька попросила его заехать в Рязань ко мне в пансион и проведать обо мне. На ту пору у нас умер один из учеников Матвеев. Миллеру в пансионе сказали про его кончину, а он спьяну разобрал не Матвеев, а Бартеньев и, возвратившись в Липецк, стал осторожно приготовлять наших к известию о моей кончине. «Ну, что его жалеть сестрица, ведь он хроменький». Послали за отцом Матвеем и отслужили панихиду по отроку Петру, а он в тот же день явился домой, и маменька чуть ли не усерднее прежнего вытирала мне лицо творогом с приказанием не стирать его до завтрашнего утра и тем избавиться от загара.
Помню еще в пансионе кончину жены инспектора Шиллинга. Ее хоронил весь пансион и, за неимением пастора, богослужение совершал наш законоучитель Яков Павлович Алешинский и чуть ли не говорил по ней речь, похвал в которой она заслужила, ибо действительно была женщина добрая и кроткая. Другая смерть была нашего учителя географии Янышева, молодого человека, учившего нас всего несколько месяцев; он был друг и товарищ Крастелеву, и они вместе определились к нам из Московского Университета. Тут я в первый раз увидал разлагавшийся человеческий труп, что надолго осталось у меня в памяти. Янышева хоронили также Яков Павлович, наш пансионский и приходский от церкви Николы Дворянского священник, человек с властью над душами и глубоко искренний в благочестии, но вовсе не елейный и подчас тоже выпивший, в каковом виде иногда приходил и на уроки; но никому из нас не приходило в голову над ним посмеяться. Субботния всенощныя были скучноваты, после них обыкновенно производилась экзекуция, т. е. попросту виноватых секли. До 3-го класса я много шалил, но Шиллинг грозно объявил мне, что если я не исправлюсь, то буду высечен. Шутить с Немцем не приходилось, и на следующую пересадку из последних учеников я быстро подвинулся вперед и затем числился все выше и выше. С 4-го класса начал благодетельно действовать на меня незабвенный и дорогой Александр Григорьевич Крастелев, сын священника, Смольянин, по университету приятель известного Павла Ефимовича Басистова. Преподавание Крастелева было просто и, можно сказать, сочно, не было у него никаких хитростей, но он влюбил нас в Русскую словесность, отлично выбирая стихи для заучивания, требуя отчетливо читать их, знакомя с историей языка сравнениями с языком летописным и церковным, не допуская в сочинениях разглагольства и пустословия. Его уроки были всегда занимательны. Он мало говорил, а больше распрашивал учеников и был неустанно внимателен к ответам. Жил он внизу в двух комнатах в пансионе. С каким, бывало, благоговением ходил я в густо накуренный его кабинет за книгою для чтения сверх урока.
Полезен был также мне и учитель Немецкого языка Герман Яковлевич Аппельрот, который в Москве был вхож к известному писателю Вельтману7. Он отлично знал Немецкую словесность и давал мне для перевода какой-то учебник всеобщей истории и затем повести детские, очень занимательные, Нирица. Некоторые из моих переводов он напечатал в Москве, а мне знание Немецкого языка отлично пригодилось впоследствии.
Французскому языку учил некто Барбе, болтун, предмет постоянных наших насмешек и издевательств; я у него почти ничему не выучился, а грамматики вовсе не знал, произносить также. Очень жалею о том, так как впоследствии мне весьма было трудно печатать книги Архива князя Воронцова на французском языке, и первая из них 8-ка преисполнена опечаток, criblê de fautes, как говорят французы, и это тем обиднее, что содержание книг высоко занимательно.
Греческому языку мы почти не учились. Учитель из Москвы не ехал, а приглашали из семинарии какого-то олуха по фамилии Волжинского, который сам едва знал по-гречески. Зато по языку Латинскому мы были счастливцы, – нас обучал Игнатий Михайлович Родзевич, состоявший под покровительством графа Строганова8; высокий, важный, точный, он довел нас до того, что в 7-м классе мы читали уже Агрикулу, а Тит Ливий читался нами по целым страницам без запинки; так что в университете я только забывал Латинский язык. Его меднокованные звуки и до сих пор мне дороги, и я не мало знал Виргилиевых и Горациевых стихов. Родзевич позднее был вызван в Москву, и граф Строганов, переводивший его в православие из униатства, когда был попечителем Московского университета, сделал его правителем своей канцелярии, когда стал Московским генерал-губернатором. Родзевич женат был на сестре Рязанского аптекаря Зейца Терезе Христиановне, от которой имел много детей и терпел такую нужду, что нанимался дежурить по ночам у нас в пансионе вместо кого-нибудь из надзирателей и получал за это по 1 р. 50 к. Это был достойный всякого уважения человек; не таковы его сынки: один из них выкрал из архива генерал-губернаторской канцелярии несколько подлинных писем Екатерины и пришел ко мне, уже издававшему «Русский Архив», продавать их. Я должен был рассказать его отцу, и письма были положены на место. Мне жаль, что я не знаю, где похоронен Игнатий Михайлович. Он был Белорусс; а математику преподавал нам настоящий поляк, но тоже честный человек, Станислав Никодимович Мациевский. Я всегда был крайне плох в математике и на выпускном экзамене отвечал чепуху, он мне поставил 5, как говорил мне потом Крастелев для того, чтобы провести меня за мои успехи по другим предметам первым учеником.
Об учителе географии Андрее Парфенове смешно вспомнить; до такой степени плохо он читал, так что мои слабые географические сведения приобретены мною лишь привычкою глядеть на карту при чтении исторических книг и врожденную мне любовью ко всему Русскому, так что немного найдется в России городов, про которые я что-либо не знал. История, которой нас учили, даже не до начала Французской революции, была также слаба; ее преподаватель Аполлон Александрович Ральгин, высокий, красивый щеголь, поступивший впоследствии на гражданскую службу и проходивший ее с успехом. Он читал по тому самому краткому немецкому учебнику, который я переводил для Апельрота, и однажды, имея у себя в руках мой перевод, я смутил Ральгина, начав подсказывать то, что он будет говорить дальше. Из надзирателей надо упомянуть Француза Пельта и Немца Крауза. Первый был из Наполеоновских солдат и умел держать нас в порядке, а Краузе был человек добрый и почтенный. Занимались мы так усердно (конечно, не все), что иной раз вставали в 3 часа ночи и садились за дело. Раз инспектор и директор, возвращаясь с бала, увидели огонь в большой нашей комнате и вообразили, что мы также запоздали лечь. «Да мы уже встали», – отвечал я и соревновавший мне Владимир Сопчаков, сын Раненбургского штатного смотрителя, для которого окончание учения первым было бы великим счастьем, и я, можно сказать, жалел даже, что эта честь досталась мне, а не ему. Нам дали по золотой медали, а мое имя помещено на почетной доске в гимназическом зале. На втором курсе в университете, терпя нужду, (это были уже времена Платохинские), я продал свою медаль за 25 рублей. Дома об этом и не узнали.
Гимназическое учение кончено мною в конце июня 1847 года, и тогда же я решил, что поступлю на словесный факультет, куда влекли меня имена Шевырева9, Грановского10, Соловьева11. Надо сказать, что граф Строганов, два раза приезжавший в Рязанский пансион и осматривавший его и учеников без всяких пышностей, уже тогда заметил меня, что впоследствии мне пригодилось.
Забыл про человека, имевшего большое влияние на всех нас. Это Ефим Егоров, учитель математики, уступивший это место Мациевскому, когда он сам сделался инспектором гимназии и поселился внизу нашего пансионского дома, откуда его предшественник Шиллинг перебрался в особый деревянный дом на углу Дворянской улицы и против здания гимназии, где были только старшие классы и куда приходилось мне ковылять из пансиона. Там же была и большая прекрасная библиотека, снабженная попечителем округа графом Строгановым. Впрочем, из нее выдавались книги почти исключительно только учителям. Егоров, когда обучал нас математике до алгебры включительно, приносил в класс переплетенную тетрадь в четверку и в ней делал отметки нашим успехам. Заглянуть в нее было всем соблазнительно. Помню и прокладную бумажку этой тщательно веденной книжки. Егоров был человек мелочной и придиравшийся, его не любили, хотя и уважали. Отец его был чей-то крепостной человек, и он, женившись на дворянке Сазоновой, был крайне оглядлив и самолюбив. Он взял себе в нахлебники для приготовления в гимназию мальчика Головнина, сына одного из помещиков из-под Рязани, толстого и закормленного балбеса. Егоров приказал мне ежедневно около 6 часов вечера сходить вниз и обучать этого Федю и за это платил мне по 6 рублей в месяц: это были первые заработанные мною деньги. Я пользовался также лакомствами и снедями, которые ему присылались из дому.
За время пребывания моего в гимназии в Рязани были происшествия, дошедшие и в наш заколдованный круг. Умер Кожин, губернатор, получивший это место по родству своему с министром Двора князем Волконским; его до такой степени не любили, что могила его покрывалась испражнениями. Другое происшествие было умилительное. В женском монастыре был престольный праздник, служивший обедню архиепископ Гавриил за чаем у игуменьи получил пощечину от какого-то нахала дьячка, и пастырь подставил ему для удара другую свою щеку. Рязанские архиереи живут на великолепной площади с далеким чудным видом на реку Трубеж (которая в половодье разливается как море) в так называемом Олеговом дворце. Это здание сохранилось от 16-го века, и в нем жил последний князь Рязанский Олег Иванович. Рядом два собора; один древний, где служили всего раз в год и где похоронены Стефан Яворский12 и тот Мисаил, которого Никон13 посылал на проповедь в нынешний Шацкий уезд к Мордве, убившей его стрелами. Мантия с запекшеюся кровью, пронзенная стрелами, висит тут же над его могилою. На краю обширной площади стоит церковь Спаса на Яру, как бы готовая обвалиться вниз; этого боялись, но церковь и до сих пор цела. Рязань с ее прекрасными церквами (Бориса и Глеба, Николы и др.) своеобразно прекрасна.
Однажды заехал я в Москве к младшему из моих товарищей, директору Практической Академии Ивану Михайловичу Живаго, его не оказалось в кабинете, и пока его вызывали ко мне, попалась мне под руку Писцовая книга города Рязани 1598 года (год воцарения Годунова14). Можно представить себе мое удивление, когда я увидал описание не только всех церквей, но и подворную опись домов и их владельцев. Тут Сазоновы, Вердеревские, Голощаповы, Белелюбские, Стерлиговы, Цемировы. «Смотрите, Иван Михайлович, ведь мы в нашем пансионе, – это все имена наших товарищей».
В Липецком уезде на чердаке села Борисовки нашел и потом напечатал во временник Общества Истории и Древности15 подобную же подворную опись города Дмитрова (Московской губернии), но без дальнейших имен.
* * *
Рязанскому пансиону, в особенности Крастелеву, обязан я возбуждением любознательности и привычкой к усидчивому труду.