Кондрат Булавин

Abonelik
Yazar:
Parçayı oku
Okundu olarak işaretle
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

– Ха-ха! – озлобленно рассмеялся Зерщиков. – Казак он вольный… Дурак ты, а не казак! Рази ж у нас с тобой может быть равность? Ведь ты ж у меня работаешь, и что я тебе скажу, то ты и сделаешь. Кормлю тебя, гультяя… Зараз вот возьму и прогоню тебя, так куда ты денешься, а? Уйдешь, а потом опять же ко мне придешь, будешь в ногах ползать и просить, чтоб взял на работу, потому как тебе жрать нечего будет… Ну, правду я говорю али нет?

Мишка насупленно молчал.

– Ты уж прикрути хвост-то, – миролюбиво проговорил Илья. – Говори спасибо, что я не сердитый и зла на тебя не имею, а то зараз же могу прогнать, а на твое место многие найдутся. Так-то вот… А вы что рты поразинули? – сердито накинулся он на табунщиков, прислушивавшихся к перебранке Мишки с хозяином. – Ай вам дела нету?

– Да ты же нас сам, хозяин, вернул, – сказал дед Никанор.

– Вернул, – проворчал Илья. – Слухайте, вот что я вам скажу. Вы вот, небось, на хозяина своего сердце имеете, зло содержите, а того в голову взять не можете, что хозяин-то ваш за вас же печется. Вот зараз приехали к нам, на Дон, стольники царские, чтоб перепись учинить всем беглецам да отправить их всех в кандалах на Русь, к вашим боярам. Вот я за вас и постоял. И отстоял. Уехали теперь те стольники царские в Москву ни с чем. А ежели б я за вас не постоял, так быть бы беде. Забрали б вас, батогов всыпали да клейма на лбах повыжгли, а кое-кому, навроде деда Никанора, – покосился он на старика, – так и язык повырезали б… Вот оно что. А теперь покель живите покойно, без опаски, лучше берегите мое добро да спасибо говорите, что заступился за вас…

– Спасет тебя Христос, хозяин! – поклонились поясно табунщики Зерщикову. – Спасибо, что упас от погибели.

– То-то же, – удовлетворенно усмехнулся Илья. – За мной вы никогда не пропадете. Завсегда за вас постою… Ну, идите теперь к коням.

Старый табунщик, дед Никанор, идя с Васькой к табуну, ехидно шептал:

– Ишь ты, упас он, старая лиса, а из каких таких умыслов?.. Да чтоб мы покорнее работали ему…

Глава VII

Леса дремучие, огромные и загадочные, как морские воды, простирались, казалось, до бесконечности по берегам реки Хопра, тая в острых запахах прели вечный холодный полумрак.

И в разбойных лесах, и в прорезающей их извилистой серебряной ленте реки, и в голубых покойных чашах озер была кипучая, неугомонная жизнь. В густых зарослях бродили медведи, олени, лисицы, шакалы. По лугам паслись косяки тарпанов, сайгаков[31]. По ветвям сновали белки. В камышах, у озер, копали ил дикие кабаны, пугая лебедей и бакланов.

В дуплах столетних деревьев трудолюбиво наливали в соты ароматный мед пчелы. В затхлой прели прошлогодней листвы рождалось множество сморчков, груздей. На полянах – изобилие разных ягод.

Природа здесь щедро давала человеку свои блага, и он умел пользоваться ими.

На крутом изгибе Хопра, на высоком берегу, обосновался небольшой Пристанский городок. Жители его – донские казаки – в свободное от походов время занимались охотой и рыбной ловлей.

На окраине городка Митька Туляй, беглый холоп из вотчины грибановского помещика Лопухина, построил себе неприхотливый курень и жил вольным казаком.

Судьба Митьки сложилась незадачливо. Он родился в селе Грибановке, Тамбовской губернии, в семье крепостного крестьянина Федора Туляя. Когда он был еще совсем маленьким парнишкой, в их селе вспыхнула какая-то жестокая эпидемия. Много тогда умерло в селе людей. Умерли и родители маленького Митьки. Мальчишка остался круглым сиротой. Вначале его из жалости кормило все село по очереди, а потом, когда он подрос, староста пристроил его подпаском к пастуху Луке.

Несколько лет он пас коров, пока не вырос и не возмужал. Однажды помещик Лопухин, объезжая поля, встретился с Митькой и, прельстившись атлетической фигурой парня, взял его к себе конюхом.

Митьке понравились новые обязанности, и он с ними справлялся хорошо – старательно холил господских лошадей, умело объезжал неуков. Лопухин похваливал своего нового конюха. Так, быть может, Митька и прожил бы свой век на господской конюшне, но случай резко изменил его судьбу.

Как-то Митька готовился объезжать чистокровного жеребца-неука, выведенного на господской конюшне. Жеребец был великолепный, породистый, и Лопухин, понимавший толк в лошадях, души в нем не чаял. Митька должен был объезжать лошадь под присмотром самого барина.

Как только Митька взобрался на спину жеребца, лошадь, как бешеная, сорвалась с места и, с налитыми кровью глазами, запрыгала, закрутилась, норовя сбросить с себя седока. Но Митьке не впервые было обучать лошадей. Он словно прирос к спине норовистой лошади. Чего только не делал жеребец, как только не ухищрялся скинуть Митьку, но все было тщетно. Митька крепко сидел, на жеребце, туго натянув поводья.

– Молодец, Митька! Молодец! – издали кричал помещик, наблюдая за Туляем. – Держись крепче! Держись!..

Но, видно, так уж было на роду написано Митьке, – случилась беда. Жеребец, не слушаясь поводьев, высоко задрав оскаленную морду, ничего не видя, ошалело помчался по полю. Митька с ужасом убедился, что жеребец скакал прямо к канаве. Сколько ни крутил Туляй морду лошади, стараясь повернуть ее от канавы, ничто не помогало. Лошадь упрямо мчалась на нее. Митька отпустил поводья, надеясь, что жеребец все-таки заметит препятствие, но было уже поздно, лошадь грохнулась в канаву. Митька, перекувырнувшись через голову, отлетел в сторону. Он так расшибся, что не сразу смог встать. Все же, стеная от боли, он с трудом поднялся и, пошатываясь, подошел к жеребцу.

Около жеребца уже крутился помещик Лопухин. Он силился поднять лошадь, но она лишь жалобно ржала, а подняться не могла – у нее был сломан позвоночник.

Когда помещик понял это, он от ярости заплакал.

– Ты, ты, подлец, виноват! – с визгом набросился он на едва стоявшего на ногах Митьку и жестоко избил его плетью.

Но этим Лопухин не ограничился. Вечером, когда жерёбец издох, Митьку в бесчувственном состоянии отнесли на конюшню и выпороли. Две недели боролся со смертью Митька. Могучий организм победил.

С тех пор Митька затаил страшную, непрощающую обиду на помещика. Он стал выискивать случай отомстить Лопухину.

Когда Митька поправился, он однажды ночью поджег господский дом, а потом бежал к казакам на Хопер и там прижился.

Теперь он оброс окладистой русой бородой. Ходил в новых липовых лаптях и сером мужицком зипуне.

Он приобрел лук, наделал стрел и, как все казаки, ходил стрелять зверей, птиц, ловил рыбу. Охота да рыбная ловля – вот и весь источник существования казака. На Дону запрещалось казакам заниматься земледелием. Цари платили донскому казачеству жалованье – деньгами, хлебом, сукном, порохом, вином и прочим. Но жалованья было мало, да и то, что получалось, большей частью оседало в карманах домовитых казаков. Маломощным казакам – гультяям, населявшим верховья Дона, почти ничего не доставалось.

Надо было изыскивать дополнительные источники к существованию.

Гультяи состояли почти исключительно из беглых холопов и крестьян центральных районов Руси. Это были люди, с детства привыкшие к земледельческому труду. Их тянула к себе земля. Многие из них, попав на Дон и зачислившись в казаки, пробовали в потайных местах украдкой пахать сохой землю, засевать небольшие участки. Но это было рискованное дело. Памятны были казни таких своевольцев. В 1702 году в Котовском городке за ослушание повесили трех гультяев, – они попробовали было тайно посеять хлеб. Но, несмотря на преследования, даже казни, душу русского хлебороба трудно было переломить. Находились смельчаки, которые все же сеяли хлеб.

Первые дни своего пребывания в городке Митька жил в восторженном состоянии. Все для него было ново, все его радовало и развлекало. Особенно приятно было сознавать, что он – свободный человек, независимый от помещика. Его увлекала охота, дававшая возможность жить, он ловил рыбу. Часто, лежа на топчане в своем курене, он посмеивался:

– Не сеем и не жнем, а весело живем… Оттого казак и гладок, что поел да на бок.

Но это продолжалось недолго. Радость его сменилась равнодушием ко всему. Все вокруг утратило свою привлекательность, стало обычным, будничным, как будто все, что он видел, было ему уже давно знакомо.

На охоту он стал ходить уже не с тем радостным чувством, как первое время, – ходил лишь для того, чтобы прокормить себя.

Как-то незаметно в сердце прокралась тоска. Митька стал чувствовать, что ему чего-то не хватает. Чувство это было неотвязное, неудовлетворенное, оно преследовало его повсюду.

Его крестьянская душа затосковала по земле, по ее тленному, влажному запаху. В воображении Митьки рисовались заманчивые картины волнующихся от ветра тучных ржаных нив.

Он тяжко вздыхал:

– Эх, заимел бы лошаденку, смастерил бы соху да и паханул бы. Эх, и паханул бы, ажно земля заскрипела б!..

А вскоре Митька затосковал и по другой причине. Даже во сне смутные желания стали беспокоить его.

Встревоженный, разгоряченный, ворочался он на своем жестком топчане, просыпался в поту и не мог уже больше заснуть. Митька мучительно ждал утра, проклиная нудную, медлительную ночь. Утро его успокаивало.

Митька решил, что без жены ему не обойтись. Но найти жену было не легко. Казаки жили суровой жизнью воинов и охотников, вечно были в походах, набегах или в степи и в лесу, на звериных тропах. Ежеминутно подвергались они опасности от сабли и стрелы кочевника или от клыков хищного зверя. В казачьем товариществе существовал обычай не связывать себя женитьбой. Казаку жена – помеха. Правда, сейчас этого обычая уже не придерживались строго, но казаки с трудом разыскивали себе жен. Женщин на окраинах государства – на Диком поле встречалось мало.

 

И оттого, что так трудно было найти жену, у Митьки появилось непреодолимое желание во что бы то ни стало иметь ее. Однако поиски ни к чему не приводили. Митька страдал, злился. Одиночество угнетало его.

«Хоть слепую бы какую отыскать, – огорчался он, – все б живой человек в хате был…»

Но однажды случай сразу изменил всю его жизнь.

Как-то на майдане гомонил станичный круг. Казаки разбирали тяжебные дела: оскорбления и обиды, нанесенные друг другу, несоблюдение постов, ослушание и тому подобной.

Писаных законов у казаков не было, и круг судил по стародавним казачьим обычаям.

Дел накопилось много. Круг уже примирил нескольких казаков, ссорившихся между собой, присудил двум казакам по пятнадцати плетей за то, что они в пятницу ели ирян[32]. А сейчас разбиралось довольно сложное дело пожилого казака Чикомасова. Оно заключалось в том, что, когда казаки собирались в Азовский поход, Чикомасов попросил у соседа, оставшегося дома, на время похода старую саблю. В бою с турками Чикомасов снял с убитого янычара ятаган, а старенькую саблю соседа бросил. Теперь, спустя несколько лет, сосед вдруг вздумал требовать свою саблю. Чикомасов не мог ее вернуть, а ятаган ему жалко было отдавать. Сосед пожаловался атаману, и теперь круг разбирал это дело.

Все было невыносимо скучно, томительно. Отойдя в сторону, молодые казаки играли в зернь[33], пили бражный мед.

Есаул провозглашал:

– А ну, послухай, честная станица, послухай атамана!

Атаман властно кричал:

– По нашему уразумению, атаманы-молодцы, надо Чикомасову всыпать десять плетей, чтобы не утаивал чужое добро, а ятаган отдал бы хозяину взамен сабли.

– В добрый час! – охотно согласились казаки.

Те казаки, которые занимались игрой в зернь, не слышали решения круга.

Есаул крикнул им:

– А вы, атаманы-молодцы, как разумеете?

– В добрый час! В добрый час! – торопливо откликнулись те, толком не поняв даже, о чем их спрашивают.

– В добрый час! – звонко крикнул и молодой казак – сын Чикомасова, бросая зернь.

– Ах ты, сукин сын! – ахнул от неожиданности отец. – Ты, стало быть, дьяволина, тож хочешь, чтобы твоего отца стебали плетями?

Сын изумленными глазами посмотрел на отца и, поняв свою оплошность, вскочил.

– Нет!.. Нет!.. – закричал он. – Я супротив того…

Казаки захохотали:

– Поздно, брат, спохватился… Голос ты свой уже подал. А ну, бери плеть, стебай отца.

Расталкивая толпу, в круг пробрался молодой казак в праздничном шелковом кафтане, ведя за руку смущающуюся разнаряженную казачку. Митька во время обсуждения дел в кругу, рассеянно прислушиваясь к спорящим голосам, покуривал трубку. При виде казака и казачки, проталкивавшихся в круг, он с любопытством придвинулся ближе.

Казак бросил наземь шапку, истово закрестился на восток, потом степенно поклонился кругу.

– Ты, Авдотья, будь мне жена, – сказал он казачке.

Казачка повалилась ему в ноги.

– А ты, Мотька, будь мне муж.

Казак поднял казачку и крепко поцеловал. Митька подавил в себе вздох.

– Будь по-вашему, – промолвил атаман и, подойдя к жениху и невесте, расцеловал их. – Будьте мужем и женой.

– В добрый час! – дружно гаркнул казачий круг.

Все полезли целоваться с молодыми. Митька завистливыми глазами смотрел на чернобровую казачку.

«Вот ведь, – думал он сокрушенно, – людям счастье, à мне, прям, хоть сгибай, бог талана не дает».

Он собрался было уходить домой, злой и раздраженный на свою незадачливую жизнь, как вдруг услышал вдали пронзительные вопли. Какой-то казак, пошатываясь и спотыкаясь, тащил по улице женщину. Она голосила на весь городок, цепляясь за кафтан казака и упираясь.

На кругу стали прислушиваться.

– Никак Сережка Воробьев, – хихикнул молодой парень.

– Он и есть, – подтвердил рябой казак.

– Это он свою турячку волокет, – засмеялся парень. – Должно, попьяну не мила стала.

Воробьев, маленький казачок, курносый, с рыжеватой бородкой, подтащил жену к кругу, заломил ухарски шапчонку на затылок и, откинув ногу, вызывающе хрипло крикнул:

– А ну, атаманы-молодцы, налетай кто хошь! Не люба мне стала… Ежели есть желающие – бери, владей, только магарыч добрый ставь!..

Митька пригляделся к плачущей женщине, сидевшей на корточках на земле, уткнувшись лицом в колени. Растолкав казаков, он рванулся к ней и прикрыл полой ветхого зипуна.

– Будь мне женой! – сказал он взволнованно и неуверенно.

– В добрый час!.. В добрый час, Митька! – весело откликнулись казаки.

– Магарыч, Митька, ставь, – хлопнул его кто-то по спине. – Видишь, какую жену тебе дали.

– Поставлю, – дрожащим от волнения голосом сказал Митька. – Ей-богу, поставлю!

Лицо его засияло в блаженной улыбке. Вот оно, счастье-то!

Вздрагивая от рыданий, турчанка продолжала сидеть на земле не шевелясь.

Митька мягко сказал ей:

– Вставай, голубица, пойдем. Теперь навроде я твой муж… Круг казачий поженил нас.

Таков уж был суровый казачий закон. Круг волен был развести с женой, круг мог и женить.

– Пойдем, говорю, милушка, в курень, – снова ласково сказал Митька турчанке. – Моя ты теперь вовек: моя жена. Понимаешь, что я тебе говорю-то?..

Но турчанка не обращала внимания наТуляя, не шевелилась и безутешно плакала.

К ней подошел атаман Шуваев, высокий рыжебородый казак:

– Слышишь, Матрена, ай нет?.. Тебе ведь говорят… Ступай вот с ним, – указал он на Митьку. – Он теперь твой муж. Круг приговорил.

Турчанка взглянула на Туляя и, поняв наконец, что случилось, в отчаянии бросилась к Сережке Воробьеву. Схватив его руку, целуя и обливая ее слезами, она нежно взмолилась, искажая русские слова:

– Мили мой!.. Мили, моя ж любит тибя… Моя не уйдет от тибя… Нет!.. Не уйдет!.. Возьми моя домой… Возьми!..

Прижимаясь щекой к его руке, она быстро заговорила по-турецки:

– Родной мой, желанный, не гони меня от себя. Я буду любить тебя еще нежней… Всю жизнь свою буду твоей рабой… Ноги твои буду целовать… Не гони, не отдавай меня. Если отдашь этому бородатому шакалу, – со страхом взглянула она на Митьку, – я утоплюсь…

Слова жены сквозь хмель проникли в сознание Воробьева. Он осмысленно взглянул на рыдающую женщину и ужаснулся тому поступку, который совершил спьяна. Судорожно схватив турчанку, он рванулся было с ней из круга, но законы казачьи суровы, обычаи нерушимы. Казаки тесно сомкнулись вокруг отрезвевшего Сережки.

– Пустите! Так вашу… – разъяренно закричал он, расталкивая казаков и пытаясь вывести жену из образовавшегося тесного кольца. – Пьян… пьян я… По пьянке сделал… Пустите!..

Но его с турчанкой снова втолкнули на середину круга.

– Да пустите ж, дьяволы! – в бешенстве взревел Сережка и с поднятыми кулаками бросился на казаков. – Говорю ж я вам, что по пьянке сдурил… Люба мне Матрена! Люба!.. Ей-богу, люба!..

Атаман Шуваев Ерофей, опустив на его плечо тяжелую руку, сурово проговорил:

– Ты что ж, Воробьев, смеяться, что ль, вздумал над кругом? Гляди, парень, а то плохо тебе будет. Круг может тебе и батогов горячих всыпать. Дело сделано, теперь не переделаешь.

Оттолкнув Воробьева от турчанки, он потянул ее за руку и подвел к растерянному Митьке Туляю.

– Вот теперь твой муж, – сказал атаман турчанке. – Люби его и слушайся.

Матрена стояла, опустив голову, всхлипывала. Досадуя на свою слабость, Сережка Воробьев принял разудалый вид и грубо крикнул Митьке:

– Эй ты, чертоплюй, а что дашь-то за нее?.. Думаешь, мне ее жалко? Вот еще! Только ты должон уплатить.

Но какие у Митьки богатства? За что он мог бы выкупить себе жену? У него были только сапоги, кафтан да случайно уцелевший серебряный рубль.

– Возьми вот кафтан зеленого сукна, – сказал он.

– Кафта-ан? – хрипло рассмеялся Воробьев. – Угорел, что ли, ты? На что мне сдался твой кафтан? Я за турячку, может быть, чуть жизни не решился в походе, а ты ка-афтан…

– Хочешь, сапоги еще впридачу дам?

– Какие? – деловито осведомился Воробьев.

– Новые, – оживился Митька. – Добрые!

– И рупь на пропой, – решительно заявил Воробьев.

– Ладно, – охотно согласился Митька. – Только ты погоди, я зараз отведу турячку в курень и принесу тебе кафтан с сапогами да рупь.

Распив обильный магарыч с казаками по случаю женитьбы, Митька, как православный, русский человек, не захотел жить невенчанным со своей турчанкой Матреной. Так ее назвали на Диком поле. Он попросил чернеца повенчать его с ней.

«Поп», беглый чернец, заупрямился.

– Она же басурманка, – сказал он. – Грех на душу не хочу брать.

– Да ведь она прозывается Матреной… Крещена православным именем, – убеждал попа Туляй. – Звать же ее по-нашему, православному – Матрена.

– А кто ее крестный отец и мать?

– А этого я, ей-богу, батюшка, не ведаю, – растерялся Митька. – Надобно б у Воробьева спросить, да он уехал на житье куда-то в низовья… А Матрену я пытал, да ведь она ж этого чоха-моха не понимает… Уж повенчай, батюшка, за ради бога, я тебе серну за это убью и приволоку.

Поп стал сговорчивей.

– И лису мне еще на шапку убей.

– Ладно, батюшка, убью и лису, только повенчай. Я тебе еще и пару зайцев принесу. Сам знаешь, охотник я лихой да удачливый.

– Приходи завтра с турячкой к часовне, – сказал поп. – Так и быть, уж возьму грех на душу – повенчаю. Отмолю бога, на ту зиму все едино думаю идти монахом в монастырь…

На следующий день Митька подстриг бороду и в кружок волосы на голове, надел чистую холстинную рубаху и велел недоумевающей турчанке идти с собой.

Шел он по улице, торжественно ступая и блаженно улыбаясь. Встречавшиеся казаки с удивлением смотрели на него, изумляясь его праздничному виду.

– Куда, Митька, собрался?

Туляй хитро усмехался.

– Э, браты, святое таинство совершать: венец с Матреной принимать. Сами ведь, небось, понимаете, совестно православному человеку не венчавшись жить с бабой…

– Оно хочь так, – соглашались казаки, – но у нас, на Диком поле, это дозволительно.

– Нехай хоть и дозволительно, – решительно возражал Туляй, – но не хочу я жить не по закону. Разве ж можно не по закону с бабой жить? Кто она мне – не то жена, не то полюбовница. А вот ужо повенчаюсь, буду знать, что она мне законная жена, богом данная…

– Да где там богом, – смеялись казаки. – Сережкой Воробьевым тебе данная и пропитая, а не богом…

– Бросьте мне глупые слова говорить, – злился Туляй. – Ежели бог не хотел бы мне ее дать, так Сережка не привел бы ее на круг. Все богом делается. Сами, небось, знаете пословицу: без бога – ни до порога…

– Ну, ладно, Митька, иди женись. В добрый тебе час!

– Спасет Христос на добром слове, – кланялся Митька и продолжал свой путь.

Глава VIII

В Пристанском городке жил бобылем немолодой казак из украинцев, участник многих походов, лихой рубака, Лукьян Хохлач. Человек он был степенный, рассудительный, всеми уважаемый, но, как и многие казаки на верховье, томился в жестокой нужде. Добывал себе пропитание неутомимой охотой.

Однажды после изрядной попойки Лукьян проснулся с тяжелой головой. Он поднялся с постели и начал шарить по углам куреня, разыскивая, что можно бы снести кабатчику. Мучительно хотелось опохмелиться, но углы были пусты. Оставалось только оружие.

Злой, обрюзгший, он сел на лавку, раздумывая над тем, что бы отдать: саблю, пистоль или сайдак с луком и стрелами? И, поймав себя на этой мысли, он свирепо выругался: разве ж пристойно казаку пропивать оружие? Самый последний человек тот, кто делает этакое.

В это время на улице послышался многоголосый говор и топот лошадей. Лукьян прильнул к оконцу, но сквозь мутную слюду ничего не было видно, мелькали лишь неясные тени. Хохлач подбежал к двери, распахнул ее. По улице ехали незнакомые казаки, судя по добротной одежде и оружию, из низовых станиц. Казаки верховых городков богато не одевались.

 

Ехавший сзади молодой казак, заметив лохматую белесую голову Хохлача, выглядывавшую из-за двери, остановился.

– Тпру, стой!.. Братуня, – позвал он Хохлача, – подь-ка сюда.

Лукьян нехотя подошел.

– Здорово ночевал, станичник! – приветливо поздоровался казак.

– Слава богу, – угрюмо буркнул Хохлач, исподлобья разглядывая нарядного всадника, одетого в синий суконный кафтан, расшитый серебром, и увешанного дорогим оружием.

– Что не весел, станичник? – спросил всадник.

– Голова раскалывается…

– Ай бесилы перехватил? – засмеялся казак.

Хохлач промолчал.

– На похмелье надоть выпить, – посоветовал казак, – сразу полегчает.

– Не на что, – уныло сказал Лукьян.

– Пропился? – расхохотался казак. – Люблю таких, ей-богу, люблю. Я сам такой… Уж ежели пить, так пить. Все пропью до ниточки, а потом все и добуду… Да ты, может, про меня слыхал? Гришкой Банником меня кличут.

– Не слыхал.

– Да как же так? – изумился Григорий. – Меня ж всякая собака на Поле знает… Ты, зальян[34], оружьишко-то не пропил?

– Да ты что, азиат тебя забери! – выругался Хохлач. – Можно ли казаку оружье пропивать?

– Молодец! – похвалил его Григорий. – Люблю таких. Вот тебе господь, люблю!.. Ежели есть у тебя аргамак, то седлай, поедем с нами… У нас, брат, вина да меду хоть залейся… На гульбу[35] мы приехали, у вас тут зверья много водится… А сами-то мы из низовых станиц… Поедем, брат, в обиде не будешь…

Хохлач при упоминании об охоте сразу же оживился, глаза его повеселели.

– Что ж, поедем, – согласился он.

Оседлав коня высоким персидским седлом, забрав в курене сайдак со стрелами и пистоль, он вскочил на лошадь.

– Тебя как, брат, зовут? – спросил Григорий.

Хохлач сказал.

– Ну, Лунька, погоди… Сейчас дам тебе лекарство, сразу болезнь твоя пройдет. – Григорий нагнулся к вьюкам запасной лошади, которую он вел с собою, и достал большую глиняную флягу: – Пей!

Хохлач, запрокинув голову, припал к ней губами. Григорий, улыбаясь, смотрел на него.

– Ну, как теперь? – спросил он у Луньки, когда тот вернул ф-ягу.

– Маленько в башке просветлело. Спасет тебя Христос, Гришка. Выручил.

– Теперь поедем, – хлестнул Гришка плетью лошадь.

Вскоре они нагнали казачий отряд, уже довольно далеко отъехавший от городка.

– Кондратий! Кондратий Афанасьевич! – закричал Григорий. – Погоди!..

Головной всадник, смуглолицый, статный казак, обернулся.

– Чего тебе?

– Провожатого вот взял из Пристанского городка, – показал Григорий на Хохлача.

– Добре, – усмехнулся Булавин, пристально вглядываясь в Лукьяна. – Чей будешь?

– Лунька, по прозвищу Хохлач.

– Под Азовом бывал?

– А как же.

– А Кондратия Булавина помнишь?

– Га, – обрадованно засмеялся Лунька. – Ведь это ж ты, односум?.. А я сразу-то и не признал… Здорово, брат!

Они обнялись и расцеловались.

Дорогой Лукьян Хохлач среди ехавших на охоту казаков узнавал многих своих знакомых, с которыми не раз бывал в походах.

Хохлач повел гулебщиков в такие места, куда редко проникал человек и где особенно много водилось зверья.

Исстари у казаков было заведено собираться ватагами человек в пятьдесят – сто и ехать на охоту.

Гульба была не только любимым развлечением казаков, но и одним из средств их существования. На гульбе они, один перед другим, выказывали ловкость, сноровку, упражнялись в меткости стрельбы из лука и ружья. Охота давала казакам и много прибыли. Охотой и рыбной ловлей они в основном и кормились.

Булавин уже давно задумал поехать поохотиться в леса близ Пристанского городка, славившиеся на все Дикое поле обилием дичи и зверья. В назначенный день по приглашению Кондрата съехались его друзья и отправились на гульбу.

Лукьян привел гулебщиков к курганам Двух братьев. Отсюда начинались раскинувшиеся на много десятков верст непроходимые девственные леса.

– Вот тут и будет наша гульба, – махнул плетью Лукьян на леса, – тут есть что пострелять.

– Ну и добре, коль так, – согласился Булавин и, соскочив с коня, крикнул: – Расседлывай коней, браты!.. Станем тут. С курганов все видать будет.

Казаки расседлали лошадей, стреножили их и пустили пастись. Назначив караульных, развели костры, поставили варить похлебку. А когда она сварилась, разостлали попоны, начали вечерять.

Булавин сидел в кругу друзей и односумов. Пошли шутки, побаски[36], веселый смех. Собрались тут все свои, близкие: дед Остап, старый домрачей со своей неразлучной домрой, Гришка Банников, с которым не расставался Булавин. Он очень любил этого парня за находчивость, русскую природную смекалку и удаль. Сидел в кругу Семен Драный, весь испещренный шрамами и рубцами в постоянных битвах с турками, крымцами, калмыками, домовитый казак из Старо-Айдарского городка, не один поход совершивший с Булавиным. Это был уже пожилой, суровый человек, невозмутимо спокойный и рассудительный. Был здесь и Никита Голый и Иван Павлов – односумы Кондрата по многим походам. Всех этих людей спаяла давнишняя дружба. Не раз они бывали вместе в набегах на Керчь, Кафу, Синоп, Тавриду. Не раз спасали друг друга от неминучей смерти в боях, не раз выручали один другого в трудные минуты. Дружба их была крепкая, нерушимая, проверенная долгими годами нелегкой жизни.

Лукьян Хохлач, сидя в их кругу, был несказанно рад случаю, сведшему его с боевыми друзьями. Вспоминали прошлые дни, беседовали допоздна, а ранним утром, чуть порозовел восток, все уже были на ногах.

Распоряжался Булавин. Он разбил ватагу на десять кошей, по десяти человек в каждом, назначил кошевых атаманов. Один кош был оставлен в лагере – нести охрану, пасти лошадей, готовить пищу. Остальные коши Булавин разослал на охоту.

Хохлач попал в кош Булавина. Зная эти леса, он повел казаков по знакомой ему звериной тропе в гущу леса.

Дед Остап, который по старости был оставлен в лагере, долго смотрел подслеповатыми глазами вслед всадникам, пока они не исчезли в зеленой листве леса.

– Пошли, господи, удачи! – перекрестился он.

В непроницаемом лесу царила ничем не нарушаемая, застоявшаяся тишина. Исполинские караичи и грабы, клены и тополи, дубы и ясени хранили величественный покой, позолоченные осенью листья, шурша о ветви, кружась и порхая, как бабочки, падали на землю.

Лучи солнца не могли пробить густые кроны древнего леса; холодная мгла вечно стояла у подножия неохватных стволов. Удушливо остер был запах прели.

Часто казакам преграждали путь густые, переплетенные заросли терна, бересклета, боярышника. Казаки слезали тогда с лошадей и саблями прочищали себе дорогу. От ударов клинков перезревшие гроздья калины тяжело падали на землю и сочились, казалось, кровью.

Ехали уже долго, а лес по-прежнему давил путников плотными стенами, и чудилось, что ему не будет ни конца ни края.

– Какая тут к чертям гульба! – выругался Булавин. – Завел ты, Лунька, нас в дремучий лес.

– Подожди, Кондратий, – ответил Лукьян Хохлач, – зараз выведу на хорошее место…

Хохлач оказался прав. Скоро лес стал редеть, мельчать, затем перешел в кустарник, и неожиданно перед взорами казаков открылась живописная долина, поросшая высокой, застарелой травой. Вправо, у выступившей лысой бугровины, блеснула голубая полоска озера, заросшего густым камышом и чаканом.

– Вот где гульба-то! – восторженно воскликнул Григорий Банников и вдруг, взвизгнув, стремительно помчался, на скаку расправляя аркан. Он увидел, как совсем близко от него, мелькая темными спинами в высокой траве, с шумом промчался косяк тарпанов.

– Погоди, Гришка! – раздраженно крикнул Кондрат.

Но Банников не слышал сердитого окрика атамана. При виде косяка диких лошадей его охотничье сердце не выдержало: пригнувшись к гриве несущегося аргамака, гикая и визжа, он не сводил горящих глаз с косяка. У Гришки был необычайно резвый аргамак, но не менее резвы были и тарпаны. Уже часа два тщетно гонялся за ними Гришка. Он страшно злился на свое легкомыслие – ведь знал же он хорошо, что надо тщательно подготовиться к охоте. А тут словно сам черт попутал его: как мальчишка глупый, бросился он за табуном. Но возвращаться к товарищам с пустыми руками стыдно – засмеют. И Гришка продолжал гнаться за тарпанами, мало надеясь на успех. Аргамак его покрылся пеной и тяжело дышал. Банников знал, что еще немного – и его лошадь падет, но упрямство владело парнем, и он, не переводя дыхания, продолжал мчаться на своем из сил выбивавшемся коне. В его душе теплилась маленькая искорка надежды на то, что тарпаны также выбились из сил и, может быть, счастливый случай поможет ему поймать одного из них. И судьба словно сжалилась над Гришкой. Когда он потерял уже всякую надежду нагнать тарпанов, косяк вдруг, чем-то напуганный, остановился и затоптался на месте.

Гришке достаточно было мгновения. Наметив одного из жеребчиков, он бросил аркан. Петля со свистом взвилась. Жеребец испуганно вздрогнул, шарахнулся. Но было поздно. Петля змеей обвилась вокруг его мускулистой шеи. Тарпан дико взвизгнул, взвился на дыбы, потом рванулся, чуть не сбив с седла Григория. Но рука Гришки, занемев, накрепко, как железная, держала намотанный конец аркана. Жеребец, чувствуя, как петля все туже и туже сжимает его шею, захрапел от удушья и свалился на землю. Табун рассыпался. Спрыгнув с лошади, Гришка мгновенно замотал концом аркана притихшему тарпану ноги. Тогда только тарпан бешено забился, пытаясь освободиться от туго стягивающих веревок, но это было ему уже непосильно.

31Косяк – точное значение: гурт кобыл с одним жеребцом; употребляется также в смысле – табун, стая. Тарпан – дикая лошадь. Сайгак – вид степной козы.
32Ирян – разведенное водой кислое молоко.
33Зернь – кости.
34Зальян – парень.
35Гульба – охота. Гулебщик – охотник.
36Побаска – анекдот, поговорка.