Kitabı oku: «История России в современной зарубежной науке, часть 1»
Предисловие
Процесс глубоких изменений в зарубежном россиеведении, начавшийся в 1990-е годы, продолжается и в настоящее время. Этот процесс – результат воздействия двух факторов: «внешнего» и «внутреннего». «Внешний» – неожиданный для многих распад СССР и появление новой России – вызвал взрыв интереса к ее истории, стремление переосмыслить ее прошлое, чтобы лучше понять настоящее, «заглянуть за горизонт», в будущее. Предпосылки для реализации такого стремления имелись. Идеологические барьеры пали. Зарубежные ученые впервые получили беспрепятственный доступ в центральные и местные архивы России и возможность свободного общения с российскими коллегами. Два десятилетия «досягаемости» архивохранилищ не пропали даром: стало своего рода «правилом хорошего тона» строить исследования на фундаментальной основе первоисточников. Неослабное внимание к «фактуре» способствовало необычайному расширению тематики работ, благотворно сказалось на их качестве, сообщив им бо́льшую глубину анализа, обоснованности аргументов и выводов. Этот эффект умножают творческое общение и сотрудничество отечественных и зарубежных историков, проявляющееся во все возрастающем участии в совместных конференциях, публикациях, чтении лекций и т.п.
На зарубежные исследования, помимо последствий «внешнего» фактора – обвала СССР, воздействует и «внутренний» фактор, развитие собственно гуманитарных наук, их «инфильтрация» и взаимодействие. «Внешний» фактор сыграл здесь роль катализатора, ускоряющего и усиливающего действие «внутренних» перемен.
«Внутренний» фактор – новые методологические подходы в исторических исследованиях – обусловил приоритеты в выборе тематики работ и характер анализа различных аспектов минувшего. Ныне в трудах историков широко используются идеи «лингвистического поворота», постмодернизма, возможности междисциплинарных исследований и т.д. Еще недавно господствовавшее социальное направление в западной историографии отступило на второй план, дав дорогу ее другому набирающему силу направлению – «культурной истории». Авторы все более делают акцент на культурную составляющую социальных и других процессов, происходивших в России. Существенно продвинулось изучение идентичностей, в том числе этнической, истории конфессий, значительное развитие получила гендерная история, на новый уровень вышло исследование политической и социальной истории, экономики, предпринимательства, нетривиальные суждения высказываются в ходе дискуссий о модернизации страны. Особое место уделено лингвистике, влиянию языковых процессов на сознание современников и на ход событий. Несмотря на то, что во многих работах подчеркивается уникальность российской истории, она все чаще рассматривается в европейском и мировом контексте. В литературе отмечены успехи и самой российской исторической науки, уходящей от штампов советского времени.
В целом зарубежное россиеведение – это бурно развивающаяся область науки, в которой предпринимаются серьезные попытки переосмысления российской истории. Уже появились монументальные труды, в которых прошлое страны – от истоков и до настоящего времени освещается во многом иначе, чем прежде. Яркий тому пример – трехтомная «Кембриджская история России» (Сambridge, 2006).
Цель настоящего сборника показать это, представив читателям обзоры и рефераты новейших зарубежных исследований. Рассматривается преимущественно англо-американская литература как «флагман» в изучении истории России.
Сборник построен по хронологически-тематическому принципу. Он открывается обзором новых интерпретаций российской истории по многим ее проблемам в широком временном диапазоне – от Киевской Руси до революций 1917 г.
Далее в сборнике – реферат книги С. Франклина и Дж. Шепарда, ведущих западных специалистов по раннему периоду истории России, ответы которых на трудные вопросы, связанные с историей возникновения Руси, весьма востребованы в науке.
Обзор литературы об Иване Грозном, Петре Великом и Екатерине Великой отражает резко возросшее в последние годы внимание иностранных ученых к личностям и деятельности этих выдающихся персонажей отечественной истории и современные западные представления об их роли в судьбе России.
Следующий обзор – о модернизации в России, ее теории и практике, теме, не теряющей своей актуальности. В работах 1990–2000-х годов многое корректируется и дополняется свежими идеями ученых.
Завершают сборник обзор и реферат, в которых показано, что история российского крестьянства – объект традиционно пристального внимания исследователей – обогащается новым видением многих ее аспектов.
Авторам сборника хотелось бы надеяться, что научная информация, которая содержится в нем, окажется полезной для специалистов и всех, кто интересуется российской историей и ее изучением за рубежом.
В.М. Шевырин
Переосмысление российской истории X – начала XX в. в зарубежной историографии
(Обзор)
В.М. Шевырин
Пусть не покажется читателю название этой работы настолько претенциозным или смелым, что он задался бы вопросом: так ли уж фронтально пересматривается в зарубежном россиеведении отечественная история? Да, так оно и есть: пересматривается беспрецедентно и об этом «открытым текстом» заявляют сами исследователи, подчеркивая необходимость «полной переоценки современной российской истории» (194, с. 203; 186, с. 6). И не только заявляют – слова «переосмыслить», «переосмысление» выносятся в названия немалого числа книг и статей (184, 185, 186, 187, 188 и др.). Но ограничиться констатацией этих фактов было бы чрезмерным сужением того громадного историографического поля, на котором идет пересмотр, переоценка прежних идей и представлений, господствовавших в научной литературе, во многих сборниках статей и монографиях. И становится совершенно очевидным, что это явление не какое-то легкое дуновение историографической моды, вызывающей эфемерную рябь на поверхности океана зарубежных исследований, но могучий «вал», порожденный глубинными, поистине «тектоническими» процессами, происходящими в науке.
Из многочисленных публикаций со всей определенностью следует тот факт, что «механизм» этих процессов «запустили» два сильнейших импульса. Первый – обвал СССР, сорвавший идеологические «заглушки», широко распахнувший двери архивов и убравший препоны к сотрудничеству российских и зарубежных ученых (126, 194, 237 и др.). И второй импульс, начавшийся ранее обвала, но мощно сдетонировавший от него, породил разительные метаморфозы в методологии истории. Результаты двух импульсов – качественное изменение историографических исследований.
1991 г. вызвал у исторического сообщества на Западе настоящую эйфорию, взрыв энтузиазма – «тоталитарная империя» рухнула, «кончина марксизма-ленинизма» стала явью, и им казалось, что новая Россия будет быстро интегрироваться в мировую рыночную систему, станет твердой приверженицей принципов и идеалов западной демократии и расстанется, наконец, со своими многовековыми претензиями на некий особый путь развития, с имперскими и мессианскими амбициями (103).
Историческое сообщество на Западе рукоплескало незабываемому 1991-му, который, как писала Г. Янг (ун-т Вашингтона), «мы так чтим». И это сообщество в большинстве своем пустилось пересматривать историю России, чтобы понять прошлое и в свете его увидеть настоящее и то, что «день грядущий нам готовит» (256, с. 95).
Г. Янг – историк советского периода, ее «епархия» начинается там, где кончается хронология нашего сборника. Интереснее поэтому свидетельство специалиста по истории именно дореволюционной России. Один из авторов и редактор первого тома «Кембриджской истории России» проф. М. Перри (Бирмингемский ун-т) авторитетно свидетельствует, что на развитие зарубежной историографии, «в том числе и допетровской России, самое серьезное влияние произвел обвал Советского Союза, знаменовавший конец марксистских подходов к изучению истории» (225, с. 11).
Новые подходы и западных, и российских специалистов к изучению истории настолько сблизили позиции ученых, что, полагает М. Перри, «с 1990-х годов можно даже говорить об определенной степени конвергенции между российской и западной историографией допетровского времени» (225, с. 12). И не только того времени – это свойственно и исследованиям истории России в целом. Произошел, по сути, известный «разрыв» между «старой» и постсоветской историографией. Потому-то, можно сказать, и взорвалась пространной статьей, опубликованной в первом номере «The Russian review» за 2007 г., Г. Янг, призвавшая «не фетишизировать» крах 1991 г., не приписывать его воздействию на этот разрыв – на пересмотр российской истории, исключительного, монопольного значения. По ее словам, многие утверждали, что советский крах был «решающим фактором» для изменения тематики исследований, выработки «новых теорий и концепций» (256, с. 95). И Янг увещевает своих коллег освободиться от этого наваждения, объективно оценить процессы, происходящие в современной западной историографии. Считая, что причины фетишизма, в большой мере, в своеобразном опьянении от свободы пользования российскими архивами, «золотого дна» для исследований, по определению ученых, она убеждает их: не все двери архивов открыты, и не все, найденное в них, может кардинальным образом изменить уже сложившиеся концепции.
Ситуация в историографии печалит Г. Янг и тем, что она вовсе не способствует умиротворению в сообществе историков, которое с 1960-х годов раздиралось острейшими спорами между сторонниками «тоталитарной модели», воплощавшей в себе дух «холодной войны» и ассоциирующейся с именами А. Улама, Б. Вольфа, З. Бжезинского, Р. Малиа, Р. Пайпса и «ревизионистами» или социальными историками, выступавшими против этой модели и в основу своих исследований положившими теорию модернизации, которая, по их мнению, давала возможность наиболее адекватного объяснения хода исторического процесса в России. То, что эта застарелая домашняя ссора разгорелась с новой силой, признает и старейший советолог Р. Дэниэлс (53, с. 231). После краха СССР «тоталитаристы» действительно встали в позу оракулов, чьи предсказания о неизбежной гибели социалистического Левиафана сбылись, и требовали «крови» ревизионистов, их покаяния, чтобы они поставили крест на «модернизации», хотя если 1991 г. кого-то и ударил больнее всего, то именно «тоталитаристов», отбросив, как ненужную «ветошь», некогда процветавшую советологию. Бывшие ревизионисты заняли более примирительную позицию: их появление в науке в 1960-е годы, их стремительный триумф в ней и господство в 1980-е годы – не чья-то прихоть, не случайность и не историографическая аберрация, а само веление времени – таков был и политический климат, и таково состояние науки, которое обусловило акцент на социальных исследованиях.
Само явление «ревизионизма» Г. Янг рассматривает как своего рода «гоголевскую шинель», из которой вышло новое поколение исследователей России, занимавшихся в основном ее культурной историей и впитавших новейшие научные идеи1.
Пытаясь освободить историографию от «фетишизации», Г. Янг упорно твердит, что новая культурная история и другие новации в исторической науке появились в ней раньше, чем произошел сдвиг 1991 г., и их значение для изменения и развития историографии, несомненно, бо́льшее, чем последствия советского обвала.
Однако Г. Янг не претендует здесь на лавры «первопроходца»: сознание того, что коллапс Советского Союза не был единственной или всеопределяющей, всеобъемлющей причиной пересмотра историографии России, давало о себе знать в научном сообществе и раньше. Делая эмфазу на сильном влиянии советского коллапса на исследователей всех периодов российской истории, Г. Янг в то же время признает, что «историки имперской России были менее склонны к тому, чтобы слишком подчеркивать его воздействие на историографию царской России» (256, с. 101). Они обращали внимание на то, что помимо этого воздействия, побуждающего «заново обдумывать» тематику их работ, на пересмотр истории имперской России уже до распада СССР влияли и изменения, произошедшие в других науках, и политические события в мире. Крах СССР существенно ускорил это переосмысление (256, с. 101–102). Тем не менее, по словам Г. Янг, «мы принижали» влияние на исторические исследования таких изменений в науке, как «лингвистический или культурный поворот», происходившие в ней и до краха СССР (256, с. 105). Она фиксирует повышенное внимание исследователей «к новой культурной истории», но констатирует, что нет точного и общепринятого определения термина «лингвистический или культурный поворот». В ее собственном толковании – это внимание к культурному контексту поведения человека, преимущественный анализ культурных форм (символов, ритуалов, дискурсов и т.п.) и понимание в духе постструктурализма того, как язык порождает новые знания, давая иной смысл тому, что мы понимаем как реальность (256, с. 106).
Действительно, обращение ученых к «новой культурной истории», к экспериментам с лингвистикой, «нарративом» и «дискурсом», идеями постмодернизма в 1990-х годах стало массовым явлением в исторической науке.
«Возрождение нарратива», начавшееся в науке еще в 1970-е годы, свидетельствовало о сдвиге на теоретическом уровне исторического мышления, заключающемся в переосмыслении самой природы истории. Для историков главным была выработка критериев для отбора фактов и событий, чтобы создать связность повествования. Суть «нарративной истории» усматривалась поэтому в том, чтобы проследить генетическую связь между историческими событиями. Исходя из этого они рассматривали как истинную историю о человеческом прошлом дискурсивный литературный стиль, часто используемый для изображения последовательности перемен в человеческом былом как способ представить минувшее в специфической форме рассказа. Нарратив здесь – основной путь исторического познания, так как всякий исторический текст является нарративным.
История как теоретическая дисциплина выступает, с точки зрения постмодернистского подхода, классической сферой возникновения и осуществления нарратива. В рамках понимания истории событие обретает смысл не на основе некоей «онтологии» исторического процесса, но в контексте рассказа о событии, связанного с процедурой его интерпретации. История трактуется постмодернизмом в качестве «нарратологии»: рефлексия над прошлым, по оценке X. Райта, – это всегда рассказ, «нарратив», организованный извне, путем внесенного рассказчиком сюжета, организующего повествование как таковое. Дискурс представляет собой необходимую часть социокультурного взаимодействия (11, с. 148, 327).
Современная историография отмечена поистине триумфальным шествием «новой истории» (т.е. истории интеллекта, менталитета, дискурсов и семантики). Это научное направление действительно зародилось давно, но в россиеведении широкое обращение к ней началось со времени развала СССР и именно на ее основе – ее подходов к познанию прошлого и методах его исследования – и происходит интенсивная «реинтепретация» российской истории.
Основополагающие принципы новой истории: тотальная широта охвата тематики, нестесненность догмами позитивизма и марксизма, первостепенное внимание к человеку и его культуре, синтезирующий универсализм – включение в орбиту исследования достижений других гуманитарных наук и, конечно же, особая «техника» работы с источником, с текстом, предполагающая его «дешифровку» изнутри, на «языке» оригинала (отсюда «лингвистический поворот» в социальных науках), – всё это действительно открывает перед учеными широкие горизонты минувшего и объясняет быстрое распространение «новой истории». Ныне все чаще употребляется термин «новая культурная история». Исследователи обращают пристальное внимание на человека и процессы развития культуры, происходящие в «своем времени» и в «своей» обстановке, что дает возможность изучать изменения ментальности, идентичности, материальной культуры, экономической, социальной и политической истории и, таким образом, увидеть в ретроспекции действие «культурной пружины» исторического процесса.
Все чаще в исследованиях по истории России используется и термин «постмодернизм», созвучный «новой культурной истории» прежде всего своим универсализмом, всеохватностью тематики и обращением к культурному измерению социального, к анализу всего многообразия языков культуры. Одно из проявлений перехода историков к постмодернизму – «лингвистический поворот». Зарубежные историки отнюдь не все и далеко не все принимают в постмодернизме, но тем не менее с большим оптимизмом смотрят на использование его методов, полагая, что в ближайшие десятилетия наиболее серьезные труды создадут именно те ученые, которые к дискурсам истории отнесутся как к дисциплине, подчиняющейся воздействию языка. По крайней мере, у его представителей есть убеждение, что постмодернизм – объективно существующая реальность, и необходимо «использовать все лучшее», что есть в нем, позволяющее изучать сюжеты, прежде не затрагивавшиеся в науке, и пересмотреть, по-новому интерпретировать историю (212, с. 261–262, 268).
Имеется и другой аспект современной востребованности «новой культурной истории» – она вобрала в себя то «перепроизводство» специалистов по России, которое вдруг обнаружилось после распада СССР.
У постмодернизма и его идей есть и откровенные противники. У Р. Дэниэлса, например, сама их терминология – «нарратив», «конструкция», «дискурс» вызывает род идиосинкразии – он не приемлет «тарабарщины» и радуется, когда она не очень заметна в работах по истории (53, с. 232). Сами апологеты постмодернизма порой дают повод для такой реакции. Так, во втором номере «The Russian review» за 2009 г. в крохотной рецензии (всего в одну страничку) ее автор, Э. Байфорд (Оксфорд), умудрился употребить слово «дискурс» 13 раз2.
Р. Дэниэлс и журнальный рецензент – это все-таки «антиподы», которые отражают крайности в зарубежной историографии. Большинство же ученых применяют положительные стороны новой методологии в своих исследованиях, в том числе и известные социальные историки – Ш. Фицпатрик, Л. Хеймсон, С. Смит и др. (74, 75, 97, 213). В их новых работах – симбиоз «социального» и того позитивного, что привнесли в науку новая культурная история и методологические новации. С. Смит, например, признает, что есть многое в российской истории, что можно понять, только используя эти новейшие подходы, в частности для определения идентичности – личной, классовой и т.д. В конце концов, считает он, в основе всех политических, экономических, социальных процессов – культурная среда, из которой они произрастают (213). Сам факт широкого распространения новой методологии, изменившихся подходов к исследованию истории – свидетельство объективного характера трансформации и в гуманитарных науках.
Начало постмодернизма датируется 1917 г., когда появилась книга Панновица о кризисе европейской культуры. Его возникновение – это реакция на воцарившийся хаос мировой войны и «классовых битв», приведших цивилизацию почти к краху, «закату Европы». Линейный прогрессизм позитивизма сломался в траншейно-окопной реальности 1914–1917 гг., оказался слишком «наивным» и несостоятельным, чтобы интеллектуальная элита могла дать ему индульгенцию на будущее. А новый торжествующий идол марксизма отпугивал эту элиту своей устрашающей «поступью Командора», своей железной однобокостью. Ни позитивизм, ни марксизм не давали объективного знания. И было ли оно в том хаосе, в той бессмыслице взаимоуничтожения, попрания гуманизма, одичания цивилизации, хлынувших из недр необъяснимого в реальность XX в. и затопивших его? Хаос постмодернизма был почти инстинктивным ответом на этот хаос, ответом растерянности и разочарования, но ответом лишь кажущимся иррациональным, на иррациональность реальности. В нем был и некий «анархизм», и хаотичность движения – внутренний хаос в хаосе безграничного, со временем лишь «упорядочивший» непостижимость истории как отражение непостижимости настоящего и будущего. Но по большому счету тогда это было и безотчетной попыткой выяснить, возможно ли разумное в безусловно иррациональном. Всплеск постмодернизма, его «второе дыхание» в гуманитарных науках в конце XX в., в том числе и в истории, свидетельствует о том, что его рождение в начале XX в. не было случайным. В Новое время постмодернизм стимулировал исследования в этих науках благодаря применению в них методов лингвистики, «нарратива» и «дискурса», обращения к культурной истории и т.д. Постмодернизм во многом и стал востребованным именно потому, что он уже в начале XX в. отразил еще подспудно уже шедший тогда, но теперь всем видимый процесс стремительного развития многообразных и противоречивых цивилизационных взаимосвязей на планете. Проявлением этого стало и то, что Янг назвала «ростом академической глобализации, расширением диалога между учеными» (256, с. 95). В этом же русле происходит и «инфильтрация», взаимопроникновение научных дисциплин. Симптоматично, что ведущий исторический журнал в США – «Slavic review» недавно обрел новое качество – стал журналом междисциплинарных исследований, которые успешно ведутся и в россиеведении3.
Используется весь арсенал имеющихся способов познания для воссоздания российской истории. При этом «мелкотемье», так распространенное ныне в западном россиеведении, отнюдь не огорчает западных ученых. Известный английский историк Д. Ливен убежден в том, что в некотором отношении «микроистория одной русской деревушки за какой-нибудь год в XVIII столетии» больше расскажет о важнейших аспектах российской истории, чем несколько общих работ, хотя и добротных, именно потому, что в этой маленькой теме, как в капле воды, может отразиться вся суть и все богатство и драматизм жизни того времени (226, с. 2).
Большим достоинством в западной историографии считается, если исследование «восстанавливает интимный человеческий контекст», что, например, отсутствовало «в работах по российской интеллектуальной истории». По мнению зарубежных историков, «успешная микроистория через исследование одного маленького сообщества» должна открывать «новое окно на намного более широкий мир»4.
Глубокое познание российской истории, признает Ливен, возможно лишь при тесном сотрудничестве с российскими коллегами. Это мнение разделяется многими зарубежными историками. Ливен однажды выразил то, что высказывается ими, хотя и не в столь яркой, эмоциональной форме, как это cделал он: «Будем молить Бога», чтобы международное сотрудничество с русскими «не стало жертвой изменения политических течений»5.
В целом зарубежные историки проявляют сдержанный оптимизм и в отношении будущего России, и ее исторической науки (2, 20 и др.). Но именно их стремление лучше узнать настоящее России и заглянуть в ее будущее побуждает их глубоко исследовать ее минувшее, пересматривая и отбрасывая все, что мешает теперь ее объективному видению. История России пересматривается тотально: от Киевской Руси до конца советской эпохи. Многие, казалось, еще недавно незыблемые представления подвергаются сомнению и переосмыслению, выдвигаются новые идеи. При этом тематика работ необычайно широка – от возвращения к старым сюжетам истории до еще не затронутых исследованиями, на первый взгляд, совсем незначительных эпизодов, но почти всегда – во всеоружии архивного материала и новой методологии. Появление множества новых по теме и по интерпретации работ во многом обусловлено мощным слоем архивных источников, который накоплен зарубежными учеными в результате их многолетних разысканий в российский архивах. Редко выходят в свет книги по отечественной истории, в которых бы не были привлечены архивные материалы. Порой в рецензиях указывается, какие именно архивные документы не использованы в работе6.
Так, «кирпичик к кирпичику», к настоящему времени построено большое здание современного россиеведения, и теперь история России в зарубежных исследованиях выглядит иначе, чем прежде.
Авторы сборника статей с характерным названием «Россия в европейском контексте. 1789–1914. Член семьи», изданного в 2005 г. (194), поставили своей целью пересмотреть общепринятое положение о России как стране, чья особая исключительность фатальным образом уводила ее в сторону от европейского пути развития и обусловила все проблемы в XX в. (194, с. 8, 97). Они приходят к выводу, что Россия при всех ее особенностях – «типичная европейская страна» (194, с. 6). Авторы сборника высказывают мнение о том, что, может быть, пришло время отказаться и от широко распространенного представления об «отсталости» России. По крайней мере, несмотря на безусловное удобство этого термина, им надо пользоваться осторожно и «четко объяснять, что мы решили обозначать им» (194, с. 9).
По-иному рассматривается и проблема модернизации России. Во-первых, теперь ее историю ведут из глубины российского Средневековья, которое тоже видится западными историками в гораздо более светлых тонах, чем прежде (56, 153). Во-вторых, влияние модернизации на российское общество, полагают современные историки, было более глубоким, чем это считалось раньше. В связи с этим в зарубежной литературе возникла полемика о том, верен ли в принципе прежде не вызывавший сомнения 200-летней давности тезис о расколе России на просвещенную и непросвещенную, отсталую и передовую (36, 85, 205). Культурная история занимает в современной историографии все более видное место, «выходя» на проблемы идентичности и в какой-то степени заменяя собой социальные, политические и экономические исследования (50, 86, 160, 161, 165, 189 и др.).
Первостепенное внимание историков привлекает тема «Россия как империя», рассматриваемая в тесной связи с национальной проблематикой, историей конфессий, внешней политики, дипломатии и войн (13, 111, 112, 132, 163, 173 и др.). Многое из того, что раньше в исследованиях было на первом плане, ушло на второй, в частности, изучение истории рабочего класса, социал-демократии, хотя и здесь появляются новые работы, в которых пересматривается история идей, событий, деятельности вождей (131). Тем не менее и эта тематика отодвинута в историографическую тень модными темами культурной истории, в частности историей гендера (45, 86, 88, 105 и др.), в которой находит свое место и такая «экзотическая» тема, как появление в России женской филантропии (191).
Практически все проблемы минувшего России находятся в «разработке» зарубежной историографии. Появляются и обобщающие труды по российской истории. Самый заметный из них – трехтомная «Кембриджская история России», в которой представлено впечатляющее «панно» российской истории (225, 226, 227).
Основное внимание в этом издании обращено на исследование развития Российского государства и общества – на политические, экономические и социальные проблемы. В нем, как пишет редактор первого тома М. Перри, представлены «современные интерпретации серьезных ученых». Цель книги – «продвинуть знание и понимание» допетровской истории России (225, с. 1).
Этому служит и экскурс М. Перри в историографию. Признавая большое значение последствий 1991 г. для обновления историографии, она отмечает, что «старые привычки умирают трудно», и многие российские историки, особенно старшего поколения, продолжают работать почти в прежнем ключе. Но и положительные особенности советской историографии – детальное изучение источников и их публикация в академических изданиях – живы. И не все то новое, что вошло в жизнь после 1991 г., оказалось позитивным. Экономический кризис начала 1990-х годов неблагоприятно воздействовал на материальные условия и возможности российских архивистов, библиотекарей, ученых. Отмена цензуры вызвала моду на эксцентричные теории о прошлом. Появились публикации, рассчитанные на то, чтобы вызвать сенсацию. Но после того, как худшие последствия экономического кризиса были преодолены, положение стало меняться. Появились новые публикации источников. Вышли в свет интересные монографии российских ученых, переиздан ряд классических трудов историков дореволюционной России, осуществлены переводы серьезных работ зарубежных ученых. Многие российские исследователи, особенно молодые, быстро приобщились к новейшим тенденциям в западной историографии; можно даже говорить об определенной степени конвергенции между российской и западной историографией допетровского периода начиная с 1990-х годов (225, с. 12). Движение новых идей и подходов не было односторонним: в последние десятилетия существования Советского Союза работы московско-тартуской школы семиотики были высоко оценены на Западе – теории некоторых ученых (Б.А. Успенского, М. Бахтина и А.Л. Гуревича) были восприняты не только специалистами по российской истории, но и других наук. В прошлом десятилетии мощное воздействие оказал на российских и западных историков западный постмодернизм. Наряду с новыми подходами разрабатывается и новая тематика, например гендерная история, и такие сюжеты, как ритуал и церемонии.
Характеризуя исторические источники допетровского периода М. Перри находит, что письменные источники разнообразны и информативны. Для изучения самой ранней истории России привлекаются археологические материалы. Ценный источник – монеты и печати. Материальные свидетельства прошлого, включая искусство и архитектуру, все более используются учеными, что дает им новое понимание символики культурных систем. Весьма важные свидетельства о прошлом оставили иностранцы, посетившие Россию, и российские «невозвращенцы» (князь Андрей Курбский в XVI в. и Григорий Котошихин в XVII).
Касаясь дискуссионных проблем, М. Перри отмечает, что некоторые старые дебаты потеряли свою остроту. Критики догматических марксистских подходов теперь почти не слышны, как и российских ламентаций об искажениях и фальсификациях «буржуазной» историографии. «Вечные» же дискуссии, например между «норманистами» и их оппонентами, продолжаются.
Объяснение поведения Ивана Грозного с точки зрения того, был ли он «безумным или плохим», сменяются подходом к оценке его деятельности с точки зрения культуры и семиотики. Некоторые дискуссии, которые, казалось, уже умирали, неожиданно обрели новую жизнь. Дебаты о характере и степени влияния монголов на учреждения Московии были оживлены книгой американского историка Д. Островского (166). Споры о природе Московии в XVI и XVII вв. были пролонгированы М. По, выступившим с критикой гарвардской школы историков по проблеме соотношения деспотических особенностей и неофициальных способов взаимодействия между правителем и элитами.