Kitabı oku: «Политическая наука №3 / 2015. Социальные и политические функции академиических и экспертных сообществ», sayfa 2
Такая позиция показывает, насколько близки друг другу аргументы Кремля и американских реалистов-консерваторов. Это касается тезисов об искусственной природе Украины как государства, нелегитимном характере смены власти в Киеве, неспособности санкций оказать эффект на поведение Кремля, негативной оценки роли М. Саакашвили на посту президента Грузии и пр. В том же русле Пол Старобин [Starobin, 2014, p. 21–29] считает, что США должны прекратить тешить себя иллюзиями, регулярно предсказывая скорый упадок России. Многие в Кремле согласились бы с ним в том, что отношение к России должно быть делом не эстетического вкуса, а холодного расчета. Из такой логики следует, что для этого надо перестать представлять Россию как страну, принципиально несовместимую с западными подходами к политике. Россия, безусловно, является для США соперником, однако не выходящим за пределы западного опыта конфликтного, но управляемого взаимодействия с державами, оспаривающими западную гегемонию.
Отказывая России в захватнических планах, Якуб Григель и Весс Митчел [Grygel, Mitchell, 2014, p. 37–44] считают, что своими действиями в Украине В. Путин просто хотел проверить систему безопасности, сконструированную США. Это, безусловно, недружеские, но по-своему объяснимые действия, требующие для своего понимания опыта управления рисками и реакциями на угрозы времен «холодной войны». Еще один американский реалист, Николас Гвоздев [Gvosdev, 2014, p. 14–26], предлагает пойти на прагматичный компромисс с Кремлем через «нейтрализацию» украинского вопроса. Он воспроизводит многие кремлевские аргументы о геополитической и экономической значимости Украины для России, но при этом намекает фактически на возможность раздела не только сфер влияния, но и самой Украины.
Возможность Кремля найти общий язык и выстроить систему коммуникации с некоторыми силами в странах Запада усиливается регулярно дающей о себе знать нормативной зависимостью России от Запада, что заставляет Москву разрабатывать свою систему политических посланий, адресованную западным странам, – в частности, через Валдайский или Селигерский клубные форматы [Мийссен, 2012, p. 132–157]. Евроцентричность значительной части политической элиты России отмечает, например, Дмитрий Шляпентох [Shlapentokh, 2014]: для него отрицание рядом консервативных фигур, приближенных к Кремлю, привлекательности европейских ценностей балансируется перманентным тяготением России к Европе как к потенциальной стратегической союзнице. Даже уже упоминавшийся А. Дугин эпистемологически зависим от западных концепций, и разорвать эту связь не в силах даже самая жесткая националистическая риторика. Альянс Кремля с европейскими правыми – та часть евразийского проекта А. Дугина, которая оказалась в настоящее время политически востребованной и реализуемой на практике.
Таким образом, российский гегемонистский дискурс и производная от него «мягкая сила» встраиваются в структуры международной анархии, идентифицируемые реализмом как ключевая характеристика международных отношений. В этом контексте знание и понимание тех дискурсов, с помощью которых Россия описывает свои «ролевые идентичности» – от «общего европейского дома» до «консервативного поворота», – помогает восстановить как линии преемственности, так и точки разрыва между ними. Структура российского внешнеполитического дискурса показывает, что некоторые из аргументов Кремля вполне могут найти аналоги в западных академических кругах, что вносит дополнительную интригу в дискурсивное противостояние России и Запада, свидетелями которого мы сейчас являемся.
Что касается второй модели «мягкой силы», основанной на модели governmentality, то она строится на совершенно другой логике, а именно на возможности управления на расстоянии процессами, протекающими в странах – объектах «мягкой силы». В этом смысле governmentality – как способ трансграничного трансфера знаний и управленческих технологий – является неотъемлемой частью механизмов глобализации и, более конкретно, «глобального управления» [Weidner, 2009, p. 390]. Принципиальным при этом остается ключевое положение Мишеля Фуко о том, что стратегическая цель governmentality – расширение спектра возможностей вовлеченных в нее социальных и профессиональных акторов, а значит – расширение пространства свободы. Именно «мягкие» технологии корректирующего воздействия на страны-объекты – в виде системы стимулов, создания совместных информационных и аналитических площадок, применения рейтинговых приемов и т.д. – делают governmentality эффективным способом содействия развитию на основе определенного нормативного порядка. Как уже говорилось, именно так действует ЕС, в том числе в рамках программы «Восточное партнерство», реализуя – при самом активном участии европейских эпистемологических сообществ – модель либеральной «нормативной силы».
Соответственно, специфика governmentality как формы мягкой силы состоит в создании условий не для геополитического доминирования посредством навязывания определенного способа действий, а для возможности сделать рациональный выбор в максимально свободных для этого условиях и нести за этот выбор ответственность. Как и любой тип «мягкой силы», governmentality – через передачу экспертного знания, разработку стандартов и механизмов оценки проектов, индикаторов развития и пр. – прежде всего формирует и инвестирует в среду, в рамках которой могли быть реализованы либеральные принципы «надлежащего управления» (good governance) [Joseph, 2009, p. 416].
Заключение
Исходя из упомянутого в начале статьи «лингвистического поворота», можно резюмировать, что смысл взаимодействия государства и эпистемологических сообществ состоит в возникновении «гетерогенных дискурсивных зон» [Widder, 2004, p. 416], в которых формируются политические и управленческие практики и модальности власти. Роль мозговых центров и научно-аналитических институтов при этом состоит в выработке повестки дня и в контроле за ней [Gallarotti, 2011, p. 29]. Иными словами, экспертиза в качестве своей основной функции производит «дискурсивные структуры легитимации» [O'Mahony, 2010, p. 65] определенного нормативного порядка, либерального или консервативного.
При этом было бы значительным упрощением сводить роль тех или иных школ внутри политико-академического комплекса к обслуживанию меняющихся идеологических потребностей элитных групп [Shakleyina, Bogaturov, 2004, p. 38]. Их система идейных предпочтений может меняться в течение одного политического цикла от неолиберальной стратегии встраивания в глобально доминирующие структуры до атаки на них с консервативных антизападных позиций, в чем можно найти подтверждение обозначенной выше гипотезе о государстве как институте, который присваивает и управляет когнитивными и эпистемологическими ресурсами (идеями, концепциями, стратегиями), но не производит их.
Возвращаясь к исходным теоретическим положениям моего анализа, можно утверждать, что для обеих моделей коммуникации между «знанием» и «властью» ключевым компонентом является социальное конструирование признания и легитимации экспертного знания в процессе сложных взаимодействий между ними [Cross, 2013, p. 159]. В первом случае объектом легитимации становятся идеологемы, которые циркулируют на рынке политических идей и которые можно использовать для строительства «мостов» с академическими сообществами других стран, придерживающихся аналогичных или схожих позиций. Во втором случае легитимируются технические нормы и управленческие практики, не лишенные нормативного фундамента, но переносящие акцент на постполитические компоненты властных отношений. Это – две параллельные реальности, которые многое объясняют в неспособности России и Европы говорить на одном языке.
Список литературы
Зубаревич Н. Четыре России отменяются // Новая газета. – М., 2014. – 20 декабря. – Режим доступа: http://www.novayagazeta.ru/politics/66622.html (Дата посещения: 15.04.2015.)
Крутихин М. Газпром – не коммерческая организация, а инструмент политики // Новая газета. – М., 2014. – 8 октября. – Режим доступа: http://www.novayagazeta.ru/economy/65619.html (Дата посещения: 15.04.2015.)
Медведев С. Слово суверена: почему для понимания Путина нужен немецкий философ // Forbes. – М., 2014. – 15 мая. – Режим доступа: http://www.forbes.ru/mneniya-column/vertikal/257241-slovo-suverena-pochemu-dlya-ponimaniya-putina-nuzhen-nemetskii-filoso (Дата посещения: 15.04.2015.)
Немцов Б., Мартынов Л. Зимняя Олимпиада в субтропиках. – М., 2013. – Режим доступа: http://www.putin-itogi.ru/zimnyaya-olimpiada-v-subtropikax/ (Дата посещения: 15.04.2015.)
Тольц В. Петербургское востоковедение начала ХХ века и критика европейской науки о Востоке // Форум новейшей восточноевропейской истории и культуры. – М., 2012. – № 2. – С. 41–69.
Точка зрения: Участие ученых в политике // Постнаука. – М., 2013. – 29 августа. – Режим доступа: http://postnauka.ru/talks/16221 (Дата посещения: 15.04.2015.)
Умланд А. «Евразийские» проекты Путина и Дугина – сходства и различия: об истоках и роли правоэкстремистского интеллектуализма в неоавторитарной России // Форум новейшей восточноевропейской истории и культуры. – М., 2012. – № 2. – С. 401–407.
Шнирельман В. Хазария, Апокалипсис и «Мировая Закулиса»: как преподавательница французского бросила вызов Западу // Форум новейшей восточноевропейской истории и культуры. – М., 2012. – № 2. – С. 100–110.
Casula Ph. Sovereign democracy, populism, and depoliticization in Russia. Power and discourse during Putin's first presidency // Problems of post-Communism. – Washington, D.C., 2013. – Vol. 60, N 3. – P. 3–15.
Cross M.K.D. Rethinking epistemic communities twenty years later // Review of international studies. – Kent, 2013. – Vol. 39, N 1. – P. 137–160.
Edkins J. Ethics and practices of engagements: Intellectuals as experts // International relations. – N.Y., 2005. – Vol. 19, N 1. – P. 64–69.
Gallaroti G. Soft power: what it is, why it's important, and the conditions of its effective use // Journal of political power. – Abingdon, Oxfordshire, 2011. – Vol. 4, N 1. – P. 25–47.
Golubchikov M. Literature and the Russian cultural code at the beginning of the 21 st century // Journal of Eurasian studies. – Oxford, 2013. – N 4. – P. 107–113.
Grygel J., Mitchell W. Limited war is back // The national interest. – N.Y., 2014. – September – October. – P. 37–44.
Gunter H. Post-Soviet emptiness (Vladimir Makanin and Viktor Pelevin) // Journal of Eurasian studies. – Oxford, 2013. – N 4. – P. 100–106.
Gvosdev N. Ukraine‘s ancient hatred // The national interest. – N.Y., 2014. – July – August. – P. 16–24.
Heathershaw J. Of national fathers and Russian elder brothers: Conspiracy theories and political ideas in post-Soviet Central Asia // The Russian review. – N.Y., 2012. – N 71, October. – P. 610–629.
Joseph J. Governmentality of what? Populations, states and international organizations // Global society. – Abingdon, Oxfordshire, 2009. – Vol. 23, N 4. – P. 413–427.
Joseph J. The limits of governmentality: social theory and the international // European journal of international relations. – L., 2010. – Vol. 16, N 2. – P. 223–246.
Larson D.W., Shevchenko A. Russia says no: Power, status, and emotions in foreign policy // Communist and post-Communist studies. – Oxford, 2014. – Vol. 47, Iss. 3–4. – P. 269–279.
Lane D. Soft power, dark power, and academic cooperation // Дискуссионный Валдайский Клуб. – 2014. – 10 November. – Mode of access: http://valdaiclub.com/russia_and_the_world/73844.html (Дата посещения: 15.04.2015.)
Laruelle M. Conspiracy and alternate history in Russia: A nationalist equation for success? // The Russian review. – N.Y., 2012. – N 71. – P. 565–580.
March L. Nationalism for export? The domestic and foreign-policy implications of the new 'Russian idea' // Europe-Asia studies. – L., 2012. – Vol. 64, N 3. – P. 401–425.
Mearsheimer J. Why the Ukraine crisis is the West's fault // Foreign affairs. – N.Y., 2014. – September – October. – Mode of access: https://www.foreignaffairs.com/articles/russia-fsu/2014-08-18/why-ukraine-crisis-west-s-fault (Дата посещения: 27.05.2015.)
Merlingen M. Foucault and world politics: Promises and challenges of extending governmentality theory to the European and beyond // Millenium: Journal of international studies. – L., 2006. – Vol. 36, N 1. – P. 181–196.
O'Mahony P. Habermas and communicative power // Journal of power. – Abingdon, 2010. – Vol. 3, N 1. – P. 53–73.
Raikka J. On political conspiracy theories // The journal of political philosophy. – Oxford, 2009. – Vol. 17, N 2. – P. 185–201.
Simes D. Reawakening an Empire // The national interest. – N.Y., 2014. – July – August. – P. 5–15.
Shakleyina T., Bogaturov A. The Russian realist school of international relations // Communist and post-Communist studies. – Oxford, 2004. – N 37. – P. 37–51.
Shlapentokh D. The great friendship: Geopolitical fantasies about the Russia / Europe alliance in the early Putin era, (2000–2008) – The case of Alexander Dugin // Debatte: Journal of contemporary Central and Eastern Europe. – L., 2014. – Vol. 21, N 1. – P. 49–79.
Starobin P. The eternal collapse of Russia // The national interest. – N.Y., 2014. – September – October. – P. 21–29.
Voeten E. What do policymakers want from academics // The Washington Post. – Washington, D.C., 2013. – 25 September. – Mode of access: http://www.washingtonpost.com/blogs/monkey-cage/wp/2013/09/25/what-do-policymakers-want-from-academics/ (Дата посещения: 15.04.2015.)
Weidner J. Governmentality, capitalism, and subjectivity // Global society. – Abingdon, Oxfordshire, 2009. – Vol. 23, N 4. – P. 387–411.
Widde N. Foucault and power revisited // European journal of political theory. – Thousand Oaks, Calif., 2004. – N 3–4. – P. 411–432.
Политическая наука в институтах РАН: институциональное измерение и наукометрические показатели 1
В.С. Авдонин
Советская, а позже российская политическая наука с момента своего становления была самым тесным образом связана с академическими институтами. Здесь работали многие ее создатели, формировались исследовательские программы, начинало складываться научное сообщество, возникала и собственно институционализация. Об этом говорится в целом ряде публикаций историко-научного, мемуарного и науковедческого характера [Воробьев, 2004 а; Пляйс 2007; Черкасов, 2000 и др.], где академический исток политологии в современной России раскрыт весьма убедительно и достаточно подробно. Сложнее дело обстоит с объяснительными компонентами, относящимися к проблематике последующего развития политической науки в России. Как правило, в работах на эти темы в целом констатируется восходящий тренд ее развития, особенно в рамках ряда субдисциплин, а также отмечаются различные проблемы интерналистского и экстерналистского характера [Воробъев, 2004 b; Ильин, 1999; Шестопал, 1999; Патрушев, 2004; Пляйс, 2002; Политическая наука в современной России… 2004; Политическая наука в России… 2006; 2008 и др.]. При этом тема академической доминанты и роли академических институтов в развитии политической науки, столь важная на этапе становления, если и не исчезает совсем, то начинает звучать приглушенно2. Значит ли это, что академическая составляющая в этом развитии ослабевает? С чем это может быть связано? Какое влияние это может оказать на экспертные возможности политической науки в России в перспективе? Эти и другие подобные вопросы, на наш взгляд, актуальны сегодня, а ответы на них пока не очевидны – особенно если учитывать проблемный контекст, созданный институциональной реформой академической науки, проводящейся властью в последние годы.
В данном материале мы намерены уделить внимание следующим сюжетам. Во‐первых, отметить основные вехи процесса академической институционализации политической науки в постсоветский период; во‐вторых, рассмотреть формальную структуру этой институционализации, представленную в институтах РАН в настоящее время; в‐третьих, охарактеризовать особенности этой институциональной организации в аспекте влияния на институционализацию отечественной политической науки, в том числе на научное обеспечение ее экспертных возможностей. При этом не ставится задача подробного историографического исследования процесса ее становления или описания текущего состояния в жанре справочного пособия или эмпирического исследования в духе социологии науки. В анализе этой проблематики предполагается использовать в основном методы институционального рассмотрения форм организации науки, а также количественные методы наукометрии, в отдельных случаях обращаясь к методам исторического и тематического обзора.
Проблемы институционализации политической науки в Академии наук в постсоветский период
Советская модель институционализации науки через государственную Академию наук в современных исследованиях рассматривается неоднозначно. По ней высказываются как критические [Хромов, 2002; Мейсен, 1990; Белановский, 2005], так и противоположные им суждения3. С нашей точки зрения, важно подчеркнуть, что при всех недостатках она строилась с учетом ряда важных черт академизма, выделяемых как в историко-научной литературе [Пономарева, 1999], так и в литературе классической мертоновской традиции социологии науки [Меrton, 1972; Merton, 1977; Storer, 1966; The Cambridge history of science, 2003; Парсонс, 2002; Мирская, 2005; Мотрошилова, 2010; Философия науки, 2010; Социология науки, 2010]. Прежде всего, это конституирующая и координирующая роль академий в развитии науки, обеспеченная адекватным природе самой науки авторитетом академического знания; более рельефно выраженные в академии признаки науки как таковой: автономия и этос науки, престиж научной профессии, фундаментальность и строгость академического знания и др.
Несмотря на серьезные проблемы, конфликты и даже трагические эксцессы (репрессии против ученых, разгром ряда научных школ, направлений и др.), академическая модель организации науки сохранялась в СССР длительное время и демонстрировала заметные на мировом фоне успехи советской науки. За академической наукой были закреплены в основном функции фундаментальных исследований, координирующие и направляющие функции в науке, она отличалась и большей автономией и свободой поиска на переднем крае исследований, связями с мировой наукой, обладала рядом статусных привилегий.
Академическая модель после ряда экспериментов в целом была распространена и на общественные науки, хотя здесь имелась своя специфика, связанная, прежде всего, с идеологической природой советского политического режима. Общественные науки жестче контролировались идеологически и были теснее интегрированы с партийным идеологическим аппаратом. Но академическая модель организации науки находила проявление и здесь, создавая определенные возможности для автономии исследований и свободы научного поиска. В ряде исследований о послесталинском развитии советских социальных наук предложена концепция о формировании в них своего рода двухуровневой структуры научной рациональности: ритуального и догматизированного уровня в теории и относительно автономного и свободного поиска на уровне эмпирических исследований конкретных проблем [Brie, 1997]. В первую очередь это было характерно для социальных наук в Академии. Хорошо известны примеры из истории советской социологии, философии, права, науки международных отношений и др., когда академические исследования конкретных и даже фундаментальных проблем вступали в конфликт с догмами официальной идеологии, что влекло санкции против ученых и порождало фронду официальному обществоведению в недрах Академии наук [Черкасов, 2004; Davydova, 1997; Галкин, Патрушев, 2000 и др.].
Формировавшаяся в академических институтах советская политическая наука в полной мере отличалась этими чертами, поскольку выступала в качестве альтернативы политическому учению официального марксизма-ленинизма. Ее становление шло постепенно и получило активное развитие только в условиях перестроечных реформ, когда она сама стала выступать интеллектуальным ресурсом реформаторов [Политические институты и процессы, 1986]. Включение общественных наук Академии в перестроечный курс было очевидным и составляло его важный ресурс [Лаптев, 2001; Медведев, 2010].
Академические экономисты, правоведы, социологи и представители только возникавшей политической науки, несомненно, внесли определенный вклад в формирование курса реформ в этот период. Его неудача, провал перестройки, закончившейся кризисом и развалом советской системы, требуют отдельного разговора и выходят за пределы данной статьи.
Кризис в науке после распада СССР обычно связывают с кризисом государственного финансирования. Несомненно, этот аспект имел огромное значение и для науки в целом, и для академической науки в особенности, так как поставил ее на грань выживания [Мирская, 2000; Лесков, 2001]. Но кризис имел и другие аспекты и не сводился только к сокращению финансирования. Он затрагивал и сложившуюся модель академической организации науки. Для нового политического режима Академия наук теряла значение в качестве традиционного ключевого звена организации науки по целому ряду причин. Это были как стратегические причины, вытекающие из общей концепции рыночных реформ, предполагавшей усиление рыночного регулирования, в том числе и в области управления наукой, так и различные ситуативные факторы экономического, политического и даже персонального характера. Среди последних можно, например, отметить такое обстоятельство, как выбор после некоторого колебания Ельциным новой команды реформаторов и экспертов, которая, в отличие от предшествующей группы, действовавшей при Горбачёве, была значительно меньше связана с Академией наук. Радикальный курс рыночных реформ встречал критику в лице ведущих академических ученых-экономистов (академики Абалкин, Львов и др.), что усиливало отчуждение между властью и Академией наук. В целом обществоведческая часть Академии скорее оппонировала проводимому реформаторскому курсу, не поддерживая, прежде всего, его радикальный характер и критикуя экономические и политические просчеты, что стимулировало власть к поиску альтернативных способов экспертизы политических решений.
Для политической науки, которая формировалась в академических институтах, эта ситуация была в целом неблагоприятной. Разумеется, на нее разрушительно действовал финансовый кризис в Академии. Но также положение осложняло и нарушение коммуникации с властными структурами в плане востребованности политологической экспертизы. Это происходило в условиях, когда неопределенность и проблемы в практической политике нарастали, а спрос на политическую информацию и ее анализ был очень велик. Но он удовлетворялся большим количеством разнородных и ситуативно ориентированных экспертов, среди которых представители академических институтов занимали далеко не главное место [Социальные исследования в России, 1998; Политическая наука в России… 2008]. В условиях высокой политической динамики и приоритета ситуативных, текущих оценок формировались секторы неакадемической политической аналитики и вузовской политологии.
Столкнувшись с этими проблемами, политическая наука, формировавшаяся в Академии, перенесла центр тяжести на более свойственные академизму задачи: исследование долговременных тенденций политической трансформации, анализ проблем теории и методологии политических исследований, знакомство с мировой политической наукой и зарубежным опытом, презентация классики политической мысли. Акцент на эти тематические направления был заметен в работе академических институтов в области политической науки в 90‐е годы [Ильин, 1999; Отечественная политология… 2001; Политические институты… 2001; Казанцев, 2001 и др.]. И хотя он не решал проблем востребованности академической политической науки и не способствовал институционализации в ней развитого поля политического консалтинга, все же позволил преодолеть к концу 90‐х наиболее острую фазу кризиса.
Часто здесь указывают на то, что социальные науки в Академии, в том числе и политическая, смогла найти дополнительный источник поддержки в виде зарубежных грантов [Социальные исследования в России, 1998; Политическая наука в России… 2008]. И это действительно так, поскольку она имела более тесные связи с мировой наукой, и это дало определенные преимущества в соискании грантов. Но тут важно отметить и особенность этой грантовой поддержки. В отличие от проектов вне Академии, тематика которых в большей мере зависела от грантодателей, проекты ученых академических институтов, как правило, были ориентированы на интересы самих исследователей, учитывая их высокую квалификацию и компетентность. Многие фонды предпочитали выдавать гранты компетентным профессионалам в соответствии с их интересами и не навязывать им свою тематику [Sozialwissenschaft in Russland, 1997]. Все это позволило академической политической науке выживать без радикальной смены исследовательских форматов с академических на прикладные.
На рубеже 2000‐х годов наблюдалось некоторое оживление политической науки в академических институтах, появилась тенденция к ее консолидации и восстановлению лидирующих позиций в отечественной политической науке. В этом ключе пыталось действовать руководство РАПН, в состав которого входило много академических ученых, и существовавший тогда профильный Институт сравнительной политологии4. Можно добавить, что это происходило на фоне некоторого сближения (или компромисса) власти и Академии наук, что иногда связывают с крупными постами в правительстве академика Е.М. Примакова и его важной ролью в переходе власти от Ельцина к Путину5.
В целом этот тренд не принес существенных результатов, предлагавшиеся проекты во многом не реализовались, в 2005 г. был упразднен путем слияния с другими институтами и Институт сравнительной политологии. После некоторой стабилизации и смягчения финансового кризиса в академической науке к ней опять стали предъявлять претензии и требовать реформирования6. Анализировать все аспекты и факторы этих процессов здесь не представляется возможным. Ограничимся общим суждением, что тогда (в середине 2000‐х), несмотря на отдельные неблагоприятные моменты, в политической науке в Академии просматривался тренд на ее сохранение в качестве основной части отечественной политической науки и консолидирующего ядра научного сообщества. Прошедшие десять лет, однако, показали, что отношение власти к политической науке в Академии не улучшалось. Скорее, росло скрытое недовольство сохранением академической автономии науки в условиях активно укреплявшейся бюрократической вертикали. Негласный компромисс 2000‐х был нарушен, и в 2013 г. на фоне усиления консервативных и авторитарных черт правящего режима власть начала проблемную и сомнительную реформу РАН, создающую для политической науки в институтах Академии новое усложнение ситуации.
Политическая наука в организационной структуре институтов РАН
В настоящее время в РАН нет какого‐то отдельного профильного учреждения или института, в котором была бы сосредоточена деятельность в области политической науки. Она представлена в 18 учреждениях, входящих в структуру четырех отделений Академии и Президиума: Отделения общественных наук, Отделения глобальных проблем и международных отношений, Отделения историко-филологических наук, Президиума РАН, Уральского отделения, а также Санкт-Петербургского и Южного научных центров7. Здесь речь идет, прежде всего, о формальной институционализации политической науки, т.е. о тех институтах, где имеются отдельные подразделения, центры, группы и сектора, тематически связанные с политической наукой. Кроме того, в институтах Академии есть исследователи и проекты, ориентированные на тематику политической науки, но не входящие формально в специализированные подразделения, а ведущие работу в рамках других, смежных подразделений. Институционализация политической науки, таким образом, представлена в институтах РАН как в виде «жесткой», формальной, так и «мягкой» или слабоформализованной моделей.
Базовым для политической науки в Академии считается Отделение общественных наук, включающее Секцию философии, социологии, психологии, политологии и права, которая курирует работу четырех институтов, где имеются структурные подразделения, работающие в области политической науки.
Ведущая роль в политических исследованиях в этом отделении принадлежит Институту социологии. Здесь создан профильный для политической науки Центр политологии и политической социологии. В его составе работают четыре отдела: Отдел анализа социальных и политических процессов; Отдел сравнительных политических исследований; Отдел политических отношений; Отдел сравнительного изучения политических систем. Исследования по политической науке ведутся и в ряде других непрофильных подразделений института. Институт дает весомую часть объема академических публикаций по политической науке, здесь также базируется ряд ведущих изданий политологического профиля.
Второй важный для политической науки институт этого отделения – Институт философии. Здесь имеются два профильных сектора: Сектор философских проблем политики и Сектор истории политической философии. Кроме того, в Институте базируется Факультет политологии Государственного академического университета гуманитарных наук (ГАУГН), имеющий в своем составе четыре кафедры.
Два других института Отделения – Институт социально-политических исследований и Институт государства и права – и в плане публикационной активности, и в плане занятых исследованием политики сотрудников имеют для политической науки в Академии уже меньшее значение. Хотя в них есть структурные подразделения и авторы, выпускающие работы по этой тематике, их число невелико, и к тому же самостоятельный статус политической науки здесь выражен слабее. В первом случае она сближается с социологией, во втором – с юридическими науками. В Институте государства и права, который сыграл важную роль в становлении политической науки в СССР и в современной России, на базе этих традиций формировалось субдисциплинарное направление юридической политологии, представленное в ряде секторов и отделов этого института. Но в настоящее время оно столкнулось с трудностями, осложнившими его институционализацию в Академии8.
В трех институтах этого Отделения (за исключением Института государства и права) работают аспирантуры, докторантуры и диссертационные советы, присуждающие ученые степени по политическим наукам.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.