Kitabı oku: «Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории», sayfa 10
Я согласен с общим правилом герменевтики, расходящимся с основным общим правилом, которое предлагают сторонники новой критики, – что изучение (иллокутивных) намерений автора должно стать необходимым условием интерпретации смысла3 его произведений. Это, в свою очередь, влечет за собой дальнейший вопрос о правилах интерпретации, на котором я и хотел бы в заключение остановиться: возможно ли сформулировать какие-либо общие правила о том, как изучать эти намерения? Конечно, существуют известные трудности когнитивного плана, связанные с постижением намерений других людей. Полагаю, однако, что, не сбрасывая со счетов этих трудностей, можно сформулировать по меньшей мере два таких общих правила.
Первое из предлагаемых мной правил таково: сосредоточьтесь не только на самом тексте, который пытаетесь интерпретировать, но и на господствующих традициях, определяющих подход к затронутым в произведении проблемам и темам. Это правило предполагает, что любой писатель, как правило, осознанно участвует в коммуникативном акте. Поэтому какими бы намерениями ни руководствовался данный писатель, эти намерения должны быть обусловлены именно в том отношении, что их можно распознать как нацеленные на поддержание определенной точки зрения, на высказывание своего мнения на определенную тему и т. д. Таким образом, в свою очередь, чтобы понять, чтó какой-то автор пытался сделать, высказывая определенную идею или довод, мы должны прежде всего разобраться, знаком чего могла служить эта конкретная идея в рамках трактовки этой конкретной темы в этот конкретный период времени.
Данное правило применимо и как исследовательский, и как эвристический инструмент, позволяющий проверить, насколько правдоподобно приписывать писателю то или иное намерение в том или ином его произведении. Правда, любая попытка применить это правило к художественному произведению рискует или выглядеть очень примитивной, или оказаться чересчур сложной. Однако его можно легко проиллюстрировать примером из истории философии. Вспомните спор о том, вправе ли мы сказать, что английские законоведы XVII века сознательно сформулировали доктрину о юридическом пересмотре закона165. На самом деле я полагаю, что те мыслители были ограничены в своих намерениях кругом идей, которые от них, вероятно, ожидали услышать, и, таким образом, набором уже существовавших понятий и критериев их использования. Поэтому вопрос, были ли юристы XVII века провозвестниками доктрины, которая позже приобрела политическую значимость, или речь идет попросту о случайном сходстве в терминологии, можно решить, ответив на другой вопрос: была ли идея пересмотра закона в ее позднейшем и общеизвестном значении среди идей, доступных тогдашней публике, для которой правоведы XVII века и писали? Если нет (что, полагаю, можно показать), то данный вопрос утрачивает всякий смысл, не говоря уже о правдоподобии.
Другое предлагаемое мной правило следующее: сосредоточьтесь на картине мира писателя, на сфере его подкрепляемых практическим опытом убеждений. Это правило основано на логической взаимосвязи между нашей способностью приписывать определенные намерения субъектам действия и тем, что мы знаем об их убеждениях. Данное правило также применимо и как критический, и как эвристический инструмент. Поскольку пример из литературы, опять же, оказался бы слишком сложным, вновь обратимся к истории философии. Недавно Макферсон, интерпретируя «Два трактата о правлении» Локка, приписал последнему конкретное намерение, – намерение отстоять рациональность неограниченного накопления капитала [Macpherson 1962: 206–209]. Если бы Локк в своем труде действительно был намерен сделать именно это, его мировоззрение должно было включать в себя по крайней мере следующие убеждения: что окружающее его общество стало привержено неограниченному накоплению капитала; что данная практика нуждается в идеологическом обосновании; и, наконец, что ему приличествует взять эту функцию на себя. В работе Макферсона примечательным образом не предпринимается никаких попыток продемонстрировать, что Локк придерживался всех этих убеждений или хотя бы одного из них. Более того, благодаря недавним исследованиям у нас есть веские основания полагать, что Локк не разделял последней из перечисленных посылок, и нет никаких поводов думать, что он разделял первые две166. (В любом случае первое утверждение звучит не слишком правдоподобно.) Однако если у Локка не было таких убеждений (а возможно, что и не могло быть), он не мог при написании своего труда руководствоваться намерением, которое приписывает ему Макферсон. В этом и состоит критическая, а также эвристическая ценность этого второго предлагаемого правила.
Таким образом, я постарался обрисовать два пункта своих разногласий с отношением сторонников новой критики к общим герменевтическим правилам. Во-первых, я предпринял попытку показать, что для того, чтобы истолковать текст, необходимо обратиться к другим факторам, помимо самого текста. Я высказал предположение, какие именно другие факторы стоит принять в расчет. Таким образом, я попытался перенести фокус обсуждения с представления о тексте как об обособленном объекте на представление о тексте как об объекте, связанном с его создателем, – иными словами, на вопрос о том, что он пытался сделать, создавая свой текст.
© Пер. с англ. Татьяны Пирусской
Литература
[Aiken 1955] – Aiken H. D. The Aesthetic Relevance of the Artists’ Intentions // Journal of Philosophy. 1955. Vol. 52. № 24. P. 742–753.
[Anscombe 1957] – Anscombe G. E. M. Intention. Oxford: Basil Blackwell, 1957.
[Austin 1962] – Austin J. How to Do Things with Words / Ed. by J. O. Urmson. Oxford: Oxford University Press, 1962.
[Bateson 1953] – Bateson F. W. The Function of Criticism at the Present Time // Essays in Criticism. 1953. Vol. 3. № 1. P. 1–27.
[Black 1971] – Black M. Reading a Play // The Human World. 1971. Vol. 1. P. 12–33.
[Bloomfield 1972] – Bloomfield M. W. Allegory as Interpretation // New Literary History. 1972. Vol. 3. № 2. P. 301–317.
[Brooks 1949] – Brooks C. The Well Wrought Urn. London: D. Dobson, 1949.
[Cioffi 1963/1964] – Cioffi F. Intention and Interpretation in Criticism // Proceedings of the Aristotelian Society. 1963/1964. Vol. 64. P. 85–106.
[Close 1972] – Close A. J. Don Quixote and the “Intentionalist Fallacy” // British Journal of Aesthetics. 1972. Vol. 12. № 1. P. 19–39.
[Dunn 1969] – Dunn J. The Political Thought of John Locke. Cambridge: Cambridge University Press, 1969.
[Gang 1957] – Gang T. M. Intention // Essays in Criticism. 1957. Vol. 7. № 2. P. 175–186.
[Hancher 1972] – Hancher M. Three Kinds of Intentions // Modern Language Notes. 1972. Vol. 87. № 7. P. 827–851.
[Hirsch 1972] – Hirsch E. D., Jr. Three Dimensions in Hermeneutics // New Literary History. 1972. Vol. 3. № 2. P. 245–261.
[Hough 1966] – Hough G. An Essay on Criticism. London: Duckworth, 1966.
[Hungerland 1955] – Hungerland I. C. The Concept of Intention in Art Criticism // Journal of Philosophy. 1955. Vol. 52. № 24. P. 733–742.
[Iser 1972] – Iser W. The Reading Process: A Phenomenological Approach // New Literary History. 1972. Vol. 3. № 2. P. 279–299.
[Jones 1964] – Jones H. M. The Relevance of the Artist’s Intentions // British Journal of Aesthetics. 1964. Vol. 4. № 2. P. 138–145.
[Kemp 1964] – Kemp J. The Work of Art and the Artist’s Intentions // British Journal of Aesthetics. 1964. Vol. 4. № 146–154.
[Kenny 1964] – Kenny A. Action, Emotion and Will. London: Routledge; Kegan Paul, 1964.
[Kuhns 1960] – Kuhns R. Criticism and the Problem of Intention // Journal of Philosophy. 1960. Vol. 57. № 1. P. 5–23.
[Leavis 1953] – Leavis F. R. The Responsible Critic, or The Function of Criticism at Any Time // Scrutiny. 1953. Vol. 19. № 3. P. 162–183.
[Leavis 1969] – Leavis F. R. Lectures in America. London: Chatto and Windus, 1969.
[Lodge 1964] – Lodge D. The Critical Moment, 1964 // Critical Quarterly. 1964. Vol. 6. № 3. P. 266–275.
[Macpherson 1962] – Macpherson C. B. The Political Theory of Possessive Individualism: Hobbes to Locke. Oxford: Oxford University Press, 1962.
[Richards 1929] – Richards I. A. Practical Criticism. London: Routledge; Kegan Paul, 1929.
[Righter 1972] – Righter W. Myth and Interpretation // New Literary History. 1972. Vol. 3. № 2. P. 319–344.
[Savile 1968/1969] – Savile A. The Place of Intention in the Concept of Art // Proceedings of the Aristotelian Society. 1968/1969. Vol. 69. P. 101–124.
[Skinner 1969] – Skinner Q. Meaning and Understanding in the History of Ideas // History and Theory. 1969. Vol. 8. № 1. P. 3–53.
[Skinner 1970] – Skinner Q. Conventions and the Understanding of Speech Acts // Philosophical Quarterly. 1970. Vol. 20. № 79. P. 118–138.
[Skinner 1971] – Skinner Q. On Performing and Explaining Linguistic Actions // Philosophical Quarterly. 1971. Vol. 21. № 82. P. 1–21.
[Smith 1948] – Smith R. J. Intention in an Organic Theory of Poetry // Sewanee Review. 1948. Vol. 56. № 4. P. 625–633.
[Strawson 1971] – Strawson P. F. Meaning and Truth // Strawson P. F. Logico-Linguistic Papers. London: Methuen, 1971. P. 131–146.
[Trilling 1951] – Trilling L. The Liberal Imagination. London; New York: Doubleday, 1951.
[Urmson 1968] – Urmson J. O. The Emotive Theory of Ethics. London: Hutchinson, 1968.
[Ushenko 1953] – Ushenko A. P. The Dynamics of Art. Bloomington: University of Indiana Press, 1953.
[Valdés 1972] – Valdés M. J. Toward a Structure of Criticism // New Literary History. 1972. Vol. 3. № 2. P. 263–278.
[Wimsatt, Beardsley 1946] – Wimsatt W. K., Jr., Beardsley M. C. The Intentional Fallacy // Sewanee Review. 1946. Vol. 54. № 3. P. 468–488.
Джон Гревилл Агард Покок
The state of the art
(Введение к книге «Добродетель, торговля и история»)167
I
Из десяти статей, входящих в эту книгу, девять были впервые напечатаны в 1976–1982 годах, хотя две или три были написаны для устных выступлений задолго до публикации. <…> Вся подборка состоит из исследований по истории политического дискурса в Англии, Шотландии и Америке главным образом между Английской революцией 1688 года и Французской революцией 1789 года, а в третьей части рассматриваются отголоски этой истории на протяжении полувека после последнего события. Эта работа велась в то время, когда восприятие «британской истории» продолжало меняться и «история политической мысли» подвергалась интенсивному изучению и переоценке. И хотя настоящее издание мыслится скорее как практика, чем теория соответствующей области исторической науки, необходимо обозначить нашу позицию по отношению к изменениям, которые происходят в истории политической мысли. А описать практику и ее импликации (особенно когда они находятся в процессе изменения) невозможно без того, чтобы не задействовать и в какой-то мере исследовать язык теории.
Я уже использовал два термина – история политической мысли и история политического дискурса, – и они отчетливо не тождественны друг другу. Первый из них встречается как в этой работе, так и в номенклатуре научных институций и журналов в силу своей узнаваемости и конвенциональности. Кроме того, он помогает направить наши усилия в правильное русло, да и неуместным его не назовешь. Очевидно, что он предполагает изучение таких видов деятельности, как мышление мужчин и женщин; их речь самокритична, ориентирована на самосовершенствование и часто возвышается до уровня теории, философии и науки. Тем не менее изменения, которые произошли в этой области историографии за последние два десятилетия, можно охарактеризовать как движение от подчеркнутого внимания к истории мысли (или, точнее, идей) к акценту на ином явлении, лучшим наименованием которого, вероятно, будет «история речи» («history of speech») или «история дискурса» («history of discourse»), хотя оба этих термина проблематичны и небезупречны. И прежде чем перейти к практике, необходимо объяснить истоки этого изменения и его последствия.
Если смотреть из Кембриджа, то некоторые начала этого движения могут быть обнаружены в лингвистическом анализе, которым занимались философы в 1950‐е годы, когда мысли описывались как пропозиции, располагающие ограниченным набором способов обоснования; другие – в теориях речевых актов (разрабатывавшихся в Оксфорде и одновременно в других местах), в которых мысли, как правило, представлялись в виде высказываний, воздействующих на тех, кто их услышал, а также на тех, кто их произнес. В обоих подходах внимание обращалось на многообразие того, что можно сказать или счесть сказанным, и на разнообразие лингвистических контекстов, определяющих, что можно сказать, но в то же время находящихся под влиянием того, что уже было сказано. Вполне очевидно, как историки политической мысли работали с предложенным им в такой форме восприятием; но, оглядываясь назад, любопытно отметить – и, возможно, это свидетельство того, сколь сложно добиться от философов, чтобы они заговорили о тех же вещах, что и историки, – что серия «Философия, политика и общество» («Philosophy, Politics and Society»), которую Питер Ласлетт начал выпускать в 1956 году, была почти целиком посвящена анализу и исследованию политических утверждений и проблем и почти полностью пренебрегала определением их исторического статуса и историографией политической аргументации168. Парадоксальным образом в то же самое время, когда Ласлетт писал: «По крайней мере на настоящий момент политическая философия мертва» [Laslett 1956: vi], – история политической мысли, включая философию (если философия вообще может быть включена во что-то), переживала довольно стремительное возрождение, не в последнюю очередь благодаря тому же Ласлетту. Именно его работа по изданию Роберта Филмера [Filmer 1949] и Джона Локка [Locke 1963] стала для многих, включая автора настоящей работы, теоретической и исторической рамкой, задававшей координаты их собственных исследований.
Так начала формироваться историческая наука с особыми акцентами: во-первых, на разнообразии идиом169, известных как «языки», на которых может вестись политическая дискуссия (в качестве примера можно привести язык обычного права, легший в основу того, что мы сегодня называем «античным конституционализмом» [Pocock 1957]); а во-вторых, на участниках политических дискуссий как акторах истории, реагирующих друг на друга в разнообразных лингвистических, политических и исторических контекстах, придававших реконструируемой истории их дискуссий богатую фактуру. Переиздание трудов Филмера в 1679 году вызвало столь же лингвистически различные отклики, что и первый трактат Локка «О правлении» или «Рассуждения о правительстве» («Discourses on Government») Алджернона Сиднея; и в то же время отзывы совершенно иного рода, сформулированные теми, кто высказывался по поводу «Freeholder’s Grand Inquest»170, а не «Patriarcha»: полемика между Уильямом Петитом и Робертом Брэди или редакция сочинений Джеймса Харрингтона его сподвижником Генри Невиллом [Robbins 1969]. Можно проследить сплетения и расплетения всех этих нитей в истории дискуссии; здесь начинает возникать история акторов, производивших высказывания и отвечавших на чужие высказывания в едином и тем не менее многообразном лингвистическом контексте. Вопрос, почему это выглядело как революция в истории политической мысли, требует описания состояния дел в науке прежнего времени, что сложно сделать, не избрав себе мальчиков для битья. Однако сразу нужно сказать, что с тех пор всегда существовала ощутимая (и удовлетворяемая) потребность в новых описаниях истории политической мысли и ее границ, в определении ее практики в более строгих исторических терминах.
Как правило, предполагается, что во время оно политическая теория и история политической мысли переплелись и что появление аналитической и лингвистической философии (крайне антиисторичной) помогло разделить их. Но если лингвистические философы не занимались написанием истории, то и историки не спешили заниматься философией речевых актов и пропозиций. Автор настоящего текста отдает себе отчет в том, что он не столько учился у участников серии «Philosophy, Politics and Society», сколько осознал, что уже давно учится у них; а остальное – границы этого метода – приходилось осваивать на практике. Анализ научных исследований эпохи бурного перехода от Поппера к Куну и далее, конечно, важен, но только в середине 1960‐х годов с появлением работ Квентина Скиннера историки политической мысли начали формулировать логику собственного исследования, и она привела их в те области, где соприкасалась с философией языка. Началась дискуссия, которая и сегодня порождает большое количество сильных работ171. Было бы затруднительно и, вероятно, бесполезно пытаться проследить ее во всех тонкостях или писать ее историю; однако необходимость показать нынешнее состояние дел (the state of the art)172 вынуждает нас коротко очертить ее основные характерные черты.
Как известно, профессор Скиннер в разное время сделал два различных заявления по поводу тех задач, которые должны ставить перед собой историки такого рода. В первом из них он подчеркнул, что важно реконструировать интенции, которые автор стремился реализовать в своем тексте, – возражения на этот тезис не дезавуировали его, но указали на необходимость в некотором отношении пойти дальше. Например, был поставлен вопрос, можем ли мы вывести авторские интенции из текста, не оказавшись в плену герменевтического круга. Ответ в том, что такая опасность действительно существует, когда у нас нет никаких свидетельств авторских интенций помимо самого текста; на практике так действительно случается, но далеко не всегда. Свидетельства, пусть ненадежные и обманчивые, но все же полезные, можно найти в других трудах того же автора или в его личной переписке; похвальная привычка хранить письма ученых бытует у антикваров уже сотни лет. Чем больше свидетельств соберет историк при построении своей гипотезы об авторских интенциях, каковые потом можно будет применить к тексту или опробовать на нем, тем больше у него шансов вырваться из герменевтического круга или других подобных кругов, которые соорудят его критики в попытке его обезоружить.
Более проницательное возражение касалось того, можно ли сказать, что mens auctoris существует независимо от sermo, иными словами, можно ли изолировать набор интенций как существующий в сознании автора, прежде чем ему будет дан ход при написании и публикации текста. Разве интенции возникают не уже претворенными в тексте? Как автор может знать, что он хочет или собирается сказать, до того, как увидит, что он сказал? Самопознание – это всегда взгляд в прошлое, и каждый автор – сам себе сова Минервы. Описанные в предыдущем абзаце свидетельства можно при случае собрать, чтобы показать, что у автора, о котором известно достаточно, был некоторый набор возможных действий, позволявших реализовать различные интенции, и что то действие, какое он совершил, и те интенции, какие при этом были реализованы, могут отличаться от тех действий, какие он мог бы совершить или даже намеревался совершить. Однако возражение, с которым мы имеем дело, глубже. Вопрос даже не столько в том, могут ли интенции существовать в принципе до своего выражения в тексте, сколько в том, можно ли сказать, что они существуют отдельно от языка, на котором написан текст. Автор существует в исторически заданном мире, постижимом только при помощи определенных исторически заданных языков, а доступные ему модусы речи предоставляют ему набор возможных интенций, обеспечивая его способами их выражения. На этом месте возникают вопросы, связанные как с langue, так и с parole, – вопросы и языкового контекста, и речевого акта.
Это, конечно, было частью позиции Скиннера. Его утверждение о реконструкции авторских интенций отчасти по своей цели являлось деструктивным: его задачей было исключить из рассмотрения те авторские интенции, которые автор не мог бы иметь и реализовать из‐за отсутствия подходящего языка, и, соответственно, он использовал другой язык, выражающий и реализующий другие интенции. Поэтому метод Скиннера подталкивает нас к реконструкции языка автора не меньше, чем к реконструкции его интенций, побуждает к тому, чтобы воспринимать его живущим во вселенной langues, которые придают смысл тем paroles, что он в них реализует. Это ни в коей мере не сводит автора к простому выразителю собственного языка; но чем сложнее и даже противоречивее оказывается языковой контекст, в который помещен автор, тем богаче и амбивалентнее становятся речевые акты, которые автор способен произвести, и тем больше вероятность, что они повлияют на языковой контекст и вызовут изменения в нем самом. В этот момент история политической мысли становится историей речи и дискурса, историей взаимодействия langue и parole; при этом собственно гипотеза заключается не в том, что история политической мысли – это история дискурса, а в том, что у нее есть история именно благодаря тому, что она становится дискурсом.
Тем не менее внимание, несомненно, в какой-то мере сместилось от концепта интенции к речевому действию. На уровне теории это отражено в работах Скиннера о речевых актах, на уровне практики – в его тезисе, высказанном в «Основаниях современной политической мысли» (это второй из двух тезисов, упомянутых ранее), что если мы хотим построить историю политической мысли на строго исторических принципах, то у нас должны быть способы узнать, что «делал» автор («was doing»), когда он писал или публиковал данный текст [Skinner 1978: xi173, xiii174]. В двух словах, заключенных в кавычки, содержится богатство смыслов. В разговорном английском языке вопрос, что «делал» актор («was doing»), часто означает вопрос, «что замышлял» («what he was up to»), т. е. «к чему он клонил» и «чего он добивался» («playing at» и «getting at»). Другими словами, какова была (порой скрытая) стратегия его действий? Понятие интенции, конечно, не было отставлено, как следует в том числе из идиомы – любимого выражения Скиннера, – которая описывает автора совершающим тот или иной «ход» (move). Но также мы считаем возможным спросить, «знал ли» сам актор, «что делает», подразумевая возможность дистанции между намерением и действием или между осознанием действия и самим действием. Спрашивать об этом значит спрашивать, что это был за результат, кому и в какой момент он стал явным, а также оказаться перед фактом, что действия, совершенные в контексте неоконченного времени, порождают открытый ряд последствий. Таким образом, вопрос, что делал автор, может иметь огромное количество ответов, и даже теоретически вероятно (хотя и говоря метафорически), что автор еще не закончил это делать. Нам, однако, не нужно задаваться вопросом, есть ли у истории настоящее (что, по-видимому, отрицает Майкл Оукшот [Oakeshott 1983]175), чтобы увидеть, как мудро поступил Скиннер, употребив имперфект (imperfect continuous tense). Во французском языке подошел бы перфект будущего времени условного наклонения (future conditional perfect), но сказать, «что автор (как оказалось) сделал бы?», значит смотреть на будущее (для нас – прошлое), исходя из того, что он делал, а это не то же самое, что спросить, исходя из нашего настоящего, «что он сделал [на настоящий момент]» или (с позволения Оукшота) «что он делает [в данный момент]». Неясно, закончено ли действие автора, но ясно следующее – и использование будущего условного времени подчеркивает это, – что мы начали задумываться о косвенных действиях автора, его посмертных действиях, его действиях, опосредованных цепочкой последующих акторов. Таково обязательное следствие признания равенства контекста с действием, langue с parole. В возражение Скиннеру говорилось, что слова автора не принадлежат ему одному, а язык, который он использует для выражения своих интенций, может быть заимствован у него и использован другими для других целей. В некоторой степени это свойство самой природы языка. Язык, который он использует, уже находится в употреблении: использовался и используется, чтобы выражать интенции, отличные от его собственных. В такой момент сам автор является экспроприатором (использующим чужой язык в своих целях) и новатором (воздействующим на язык таким образом, чтобы вызвать мгновенное или продолжительное изменение в том, как этот язык используется). Но как он поступил с другими и с их языком, так же поступят и с ним. Может случиться так, что изменения в окружающих его лингвистических конвенциях, которые он пытался внедрить, не помешают языку употребляться конвенциональным образом, и этого может быть достаточно, чтобы свести на нет или исказить эффект от его высказывания. Но даже если автору удастся его нововведение, т. е. совершенный речевой акт вынудит других отвечать на него каким-то образом, до того не общепринятым, из этого не следует, что ему удастся управлять и этими ответами. Возможно – и чаще всего так и бывает, – что они припишут его фразе и его новаторству такие последствия, выводы и ограничения, которые автор не имел в виду или не желал признавать, и ответят именно на них, причем их ответ будет обусловлен этими приписанными качествами и будет воспроизводить или изменять те конвенции речи, которые, как им кажется, были прямо или косвенно затронуты его подлинной или приписанной ему фразой. Причем до сих пор мы представляли себе только действия современников автора, откликающихся на его слова, т. е. существующих в том же лингвистическом и историческом контексте. Языкам же свойственны как изменчивость, так и непрерывность. Даже когда их использование в определенных контекстах приводит к изменениям, сами контексты, в которых произошли изменения, изживаются, но языки продолжают существовать и навязывают акторам в последующих контекстах те ограничения, неизбежным, но непредсказуемым ответом на которые являются новации и изменения. Более того, сам текст сохраняет высказывания автора в жестком, буквальном виде и транслирует их в следующие контексты, где они требуют от всех, кто на них откликается, интерпретацию, которая – сколь бы она ни была радикальной, искаженной и анахроничной – не существовала бы, если бы текст не оказал воздействия на ее авторов. Таким образом, то, что «делал автор», – это, помимо прочего, реакция других на его текст, которую он не мог контролировать или предвидеть, в том числе и в контекстах, значительно отличающихся от тех, внутри коих он делал то, о чем знал, что он это делает. Формула Скиннера определяет момент взаимодействия parole и langue в истории, но как момент незавершенный, с открытым концом.