Kitabı oku: «Семь Чудес Рая», sayfa 3
Для чего все это?
Ты спросила меня.
Для чего все это?
Но на этот вопрос
Даже Он не имеет ответа.
Художник жил на окраине города, в одиночку занимая чердак трехэтажного доходного дома с фасадом, украшенным французскими балконами и лепниной, тем, что выходит на улицу, и обветшалыми, потрескавшимися от ветра, дождя и времени остальными тремя сторонами – этакая атласная жилетка, спина которой беспощадно изъедена молью, но пуговицы все еще держатся и даже блестят, а атлас не лоснится ввиду аккуратного и почтительного к нему отношения.
Хозяин дома, обладавший талантом извлекать прибыль буквально из ничего, достаточно будет сказать, что в солнечную погоду опустить жалюзи на окна предлагалось постояльцам за отдельную плату, равно как и во время дождя закрыть фрамуги, поскольку все приводилось в движение хитроумными механизмами, изобретенными и выполненными скрягой собственноручно, долго искал применение пустовавшему чердачному пространству, высота которого, около шести футов, не позволяла использовать его в качестве жилого, и искренне обрадовался художнику, согласившемуся проживать, согнувшись в три погибели, лишь бы дешевле. После недолгих переговоров сошлись на весьма скромной цифре. Хозяин же себе в актив записал то, что хотя бы мальчишки перестанут лазить на крышу, а голуби гадить на вполне приличный деревянный настил.
Художник, худощавый молодой человек среднего роста, перемещался по своему жилищу, втянув голову в плечи, что позволяло не биться лбом о балки стропил и при этом не гнуть спину. Правда, такая осанка, войдя в привычку, придавала ему испуганный, болезненный вид. За, как уже сказано, невеликую плату художник получил в свое распоряжение, помимо нестерпимой духоты в полдень и невыносимого грохота капель при ливне, а также кошачьих воплей по ночам и бесконечного голубиного воркования в утренние часы, площадь всего здания с тремя слуховыми окнами и шестью дымоходами, от которых тянуло домашним теплом и кухонными запахами, спасавшими от голода и, вполне возможно, отчаяния.
Мастерская художника ограничивалась размерами чердака исключительно в непогоду. Когда же над городом светило солнце, молодой человек выбирался на крышу, и весь мир, сколько хватало глаз и воображения, был его пленэром. Работал он много и самозабвенно, но, судя по тому, что картины его не имели ни малейшего успеха, был бездарен. Впрочем, одна влиятельная и немолодая особа однажды обратила внимание на его пейзаж. Правда, как выяснилось позже, интерес представлял сам автор, а не его произведение. Необременительные и нечастые встречи с ней в приватной обстановке позволяли художнику покупать краски, кисти и немного еды, но совершенно уничтожали в нем то естественное, парящее, светлое, что водит рукой мастера, создающего волшебные слепки жизни.
В один из таких вечеров, вернувшись к себе после рандеву с мадам, все еще неся на теле гнет ее пухлых рук, молодой человек, вглядываясь в таращащие на него из темноты свои белесые глазницы картины, эти безжизненные маски прожитого, нелепые эманации гордыни, дурно прорисованные эскизы самости, решил расстаться с жизнью (а заодно и с мадам), не приносящей ни радостей, ни горестей, уставший от вечного балансирования между уговорами о величии и реальностью ничтожества, уводящего все дальше от вожделенного искусства в потный мир складок кожи и простыней.
Художник выбрался на кровлю через слуховое окно и всерьез задумался, где с точки зрения композиции лучше распластать свое тело – на улице, ярко озаренной фонарями, или на задворках, под мягким светом луны, где его бледность наверняка будет более гармонична.
– Я думаю, с правого фасада лучше всего, – резко прервал столь возвышенные размышления насмешливый голос.
– Отчего же? – вздрогнув, спросил художник, разглядывая незваного гостя – высокую черную фигуру, контрастно выделяющуюся безупречной осанкой на фоне звездного неба.
– Вы закончите свое существование в выгребной яме, где, собственно, вам и место, – черная фигура указала вниз тростью, видимо, выцеливая место падения.
– А вы не слишком учтивы… – художник сделал многозначительную паузу, давая возможность собеседнику представиться.
– Зовите меня незнакомец, – ответила черная фигура. – Я учтив с равными, но таких немного.
Молодой человек постепенно приходил в себя. Разговор, пусть даже в таком ключе, успокаивал и отвлекал от суицидальных мыслей:
– Как вы оказались здесь?
– Я оказываюсь где хочу, – коротко ответил незнакомец. Лица его не было видно, но художнику показалось, что собеседник улыбнулся, и от этой улыбки холодок пробежал по спине.
– Вы помешали мне сделать то, что я собирался, – дрожащим непонятно почему голосом произнес юноша, – но я рад этому. Как мне отблагодарить вас?
Художник надеялся, что надменный господин, вымакав его в грязи унижения, откажется от услуг нищего начинающего рисовальщика, и на этом неприятный разговор будет закончен. Он было уже направился в свои скромные чертоги, как вдруг услышал:
– У меня предложение к вам.
Изумленный экс-самоубийца замер на месте. Внизу, в подворотне, как-то уж слишком жалобно завыл пес.
– Луна, молодой человек, не дает покоя многим, – спокойно произнес незнакомец из слухового окна.
Каким образом ему удалось переместиться в пространстве с такой прытью, художник не успел сообразить, мозг отказывался понимать происходящее, а уж тем более как-то реагировать на него. Ко всему прочему луна спряталась в этот момент за тучу, и черный человек опять остался без лица.
– Проходите в мастерскую, – улыбнулся он, хозяйским жестом приглашая внутрь. И снова художника накрыла вторая волна холода, острой ладонью проскребя от лопаток до копчика.
– Я хочу купить все ваши картины.
Молодой человек не поверил ни глазам, ни ушам, а заодно и ногам, которые послушно повели его в его же жилище, повинуясь при этом чужой воле. Незнакомец прогуливался среди картин, согнувшись пополам, что, впрочем, никак его не смущало. Он подолгу останавливался возле каждого холста, словно пытаясь узреть то, чего там не было. Наконец, обойдя три с половиной десятка мольбертов, черный гость, как эксперт, мнение которого не обсуждается ни кем и даже им самим, заявил:
– Они все пусты, все ваши работы – это мазки и линии, без единого намека на дыхание и сердцебиение. То, на что вы потратили силы и время – просто краски, нанесенные на ткань, полное отсутствие жизни. Прекрасно сделано, место им в аду, я покупаю все.
– Вы желаете унизить меня…– начал было художник, но незнакомец не дал договорить.
– Отнюдь, с точки зрения искусства, причем любого, ваши труды ничтожны, но промасленный холст – отличное топливо для жаровень под грешниками. Он повернул свое черное лицо взглянуть на художника и захохотал глубоким грудным смехом, от которого взмыли в ночное небо стаи голубей с соседних крыш.
– Что вам угодно? – дрожа от негодования и сжимая до боли кулаки, прошептал молодой человек.
Странный и страшный посетитель, присев, поднял с пола горсть птичьего помета, которая тут же засияла золотым блеском. Бросив горсть слитков к ногам художника, он учтиво произнес:
– Я хочу заказать у тебя… портрет.
– Ваш портрет – это черная клякса, несложная работа, столько не стоит, – дерзко ответил юноша, устрашаясь своих слов по мере их произнесения.
– Речь не обо мне, – сверкнул красными огнями в глазницах незнакомец, – речь о лике Бога. При этом он странно дернулся, словно волна судороги прошлась по всему телу, от пят до макушки.
– Вы ошиблись чердаком, я не иконописец, – продолжил дерзить молодой человек, не переставая при этом погружаться в объятия неизъяснимой тревоги.
– Мне и не нужен праведник, следующий надуманным канонам, причащающийся по утрам и всякое движение кисти соизмеряющий с тем, что скажет духовник, – незнакомец поморщился, словно хватил лишку лимона. – Мне нужен бездарь, отчаявшийся, на грани помешательства и в шаге от грехопадения, то есть ты.
Художнику явно не понравилась такая характеристика – насчет бездаря черный наглец, конечно, прав – его работы не трогали людей: скользнув взглядами, они проходили мимо, равнодушные к пейзажам и натюрмортам. Что же касается умопомрачения, его не было, суицидальные помыслы, не спорю, имели место, но шагать в пустоту, скорее всего, я не стал бы.
Незнакомец, дождавшись окончания внутреннего диалога, равнодушно спросил:
– Так что насчет моего заказа? – и нагнулся за новой порцией помета, удваивая ставки.
– Нет, – отрезал художник. – Бога писать не стану. Ни для вас, ни для кого-либо еще. Уходите, я хочу спать.
Нисколько не смущаясь таким ответом, незнакомец выудил из… непонятно из какого места своей черной фигуры холстину, свернутую в рулон.
– Здесь три шедевра великого… Впрочем, к чему имена, я отдаю их тебе, ставь свою подпись и входи в историю.
Он протянул сверток художнику. Молодой человек развернул первый холст и обомлел:
– Да ведь это же…
– Да-да, он самый. Чувствуется рука, не правда ли? – лукаво поглядывая на реакцию художника, промолвил незнакомец.
– Откуда это у вас?
– Купил у автора.
– За голубиный помет? – начал злиться юноша.
– Помет был куриный, кажется, но золото настоящее, – незнакомец развел руками. – Что скажешь?
– Это подмена и это подло, – вспыхнул художник.
– Это шанс, – спокойно ответил черный искуситель.
Немыслимая буря разносила все в сердце юноши, принципы ходили ходуном, устои и мораль трещали, грозя вот-вот рухнуть на дно, утаскивая за собой и заповеди Божьи, – столь велико было желание вот так просто, в одночасье, изменить жизнь. Известность, слава, богатство, почитание и обожание на одной чаше весов и честь – на другой, такая слабеющая, кровоточащая, охрипшая.
Незнакомец с истинным наслаждением наблюдал происходящее с художником. Его не просто забавляло это действо, оно напитывало его, смачивало засохшее и смазывало трущееся, разглаживало смятое и выпрямляло согбенное. Как опытный искуситель, он развернул перед трепещущим юношей еще одно полотно и тот, застонав от восторга, сдался:
– Что я должен сделать?
– Всего лишь написать лик Божий, отбросив каноны и образы, что знакомы тебе, – незнакомец улыбался, – под мою диктовку.
Нервная рябь покрыла лицо молодого человека, искажая тонкие пересохшие губы – не так ли страдал Адам, поднося к устам яблоко познания?
– Зачем тебе это?
Не иначе Змий, обернувшись загадочным посетителем чердака, свесился с ветвей райского древа или, наоборот, выполз из самой глубокой расщелины Аидова царства, и преспокойно, даже нравоучительно, произнес:
– Все просто. Кто видел Бога? Никто. Никто не знает, как он выглядит, значит, если его изобразить так, как надо мне, для остального мира он станет именно таким.
– Но ведь это… – художник не находил слов.
– Не так ли ведет себя любой человек? – резко прервал его незнакомец. – В своем воображении всяк рисует себе своего Бога, удобного и благостного, когда жизнь удачна и сытна, или строгого и безжалостного, если судьба полна бед и испытаний. Бога исказили, он стал тысячеликим, а мне нужен лик моего Бога.
– В таком случае почему вы сами не возьмете холст и краски? – удивился обескураженный таким напором юноша.
Снова незнакомец сжался, неестественно быстро и сильно, затем столь же молниеносно распрямился, будто плоть его была бумажной и сжималась рукой твердой и невидимой:
– Я не художник, я не могу сам.
– Но позвольте, – изумился молодой человек, – вы только что прочли мне лекцию о вольностях рода человеческого в части изображения Творца, притом что большинство людей рисовать не умеют.
– Я не часть его, в этом смысле я не художник, – почти взорвался черный человек, – а посему не представляю его себе никак.
– Вот так поворот, – выдохнул художник. – Я хочу это запечатлеть.
– Что именно? – пришло время удивиться незнакомцу.
Но юноша уже не слышал его – он метался по чердаку вокруг черной неподвижной фигуры в поисках кисти и красок, опрокидывая выставленные картины, забывая о низких балках, оставляющих пылающие пятна на лбу, бормоча под нос: «Где же, ну где же они?»
Незнакомец с раздражением разглядывал мечущуюся худосочную тень, выставляя вперед свою трость всякий раз, когда художник проносился в непосредственной близости, но тому удавалось каким-то непостижимым образом увернуться от подножки и продолжить безумный галоп. Наконец черному надоело безуспешно тыкать тростью в пространство, и он просто сверкнул красными глазами, от чего внутренне окрыленный чем-то юноша сбился с шага и с грохотом приземлился на последний оставшийся в живых пейзаж с изрядно подмоченной репутацией старожилы среди уличных картин, выставленных на продажу. Изгиб реки и частично песчаный берег были проткнуты пальцами их создателя, а крона сосны, венчавшей этот берег, и вовсе оказалась на носу художественной особы. Подобное резкое торможение охладило пыл искателя холста и красок; он вспомнил, что гонорар от последней встречи с мадам выражался в бутылке вина и двух багетах – денег за оказанные услуги он не получил.
– Мне нужны краски, – со слезами на глазах произнес он, обращаясь к незнакомцу.
– Ты не ответил на мой вопрос, – спокойно парировал тот.
– Мне пришла мысль, что Бог сам пишет свой портрет – он сам хочет понять, как выглядит на самом деле, а я хочу запечатлеть это, – голос художника дрожал от возбуждения. – Мне нужны краски.
Незнакомец молча поднял с пола три безымянных шедевра, свернул их, и холсты поглотила тьма его фигуры, затем он бросил короткий взгляд на золотые слитки, рассыпанные невдалеке, и те, почернев, превратились через мгновение в кучку помета. Совершенно неаристократично сгорбившись, он направился к слуховому окну.
– Краски, – пошевелил губами художник, снимая с носа сосну и освобождая от измазанных грязью пальцев русло рисованной реки.
– Там, в углу, – просто сказал незнакомец и исчез в проеме звездного неба.
Художник творил всю ночь. Его пальцы обрели гибкость лиан, руки – легкость крыльев, мысли – чистоту родника, а глаза – невиданную зоркость, различая отдельные волокна холстины и атомарную структуру красок. Волосяной же пучок кисти, оставаясь единым, включал в работу каждый волосок, удерживая на себе ту ценнейшую каплю, что требовалось уложить точно на свое место, не смешивая с другими.
Художник создавал образ столь важной для него мысли с закрытыми глазами, видения сердцем было достаточно – впервые в жизни понятие «счастье» обрело плоть, кровь, запах и вкус. Утром, прижимая свое детище к груди, он поспешил на бульвар, где обычно пропадал целыми днями в надежде выручить хоть пару монет за написанные им картины.
Едва он занял свое привычное место, к нему подошел высокий жгучий брюнет в котелке и длинном плаще цвета чернеющей бездны и таких же черных очках.
– Что у вас, молодой человек, покажите? – сказал он повелительно и указал тростью на сверток в руках художника.
– Лик Божий, – с гордостью ответил мастер и снял с картины рогожку.
Холст был абсолютно белый, как первый снег, еще не коснувшийся земли, как свадебное платье невесты, еще не пошитое, а только в девичьих мечтах, как парус судна на горизонте, когда ждешь на берег того, кого любишь. Кроме этого истинного искреннего цвета на холсте не было ничего.
– Я беру ее, – сказал высокий господин и достал из кармана увесистый кошель. – Она стоит всех сокровищ мира, но это все, что я взял с собой.
– Благодарю вас, – улыбаясь, ответил художник и, спрятав картину в рогожу, протянул ее покупателю. Элегантно одетый мужчина не менее элегантно принял драгоценное приобретение и, повернувшись спиной к молодому человеку, слегка цокнул тростью о мостовую: – Незнакомец, ты где?
Тут же к нему подбежал ретривер, радостно размахивая хвостом и тыкаясь в полы плаща. Получив от господина кусочек сахара, он подставил золотистую башку под свободную руку и взял для верности в зубы трость.
– Веди домой, – сказал хозяин, и парочка неторопливо отправилась в сторону городской площади.
Бархан забвения
«Кто помнит свой урок, друзья?» —
Спросил, собравшихся у храма
Священник и услышал «Я»
Из уст новорожденного Адама.
***
Бархан забвения вырастает над могилой первочеловеков, песчинка к песчинке сбиваются плотно события, наслаиваются друг на друга разногласия, склеиваются взаимной неприязнью, придавливая собой останки «Сошедших-из-Рая» суетливостью земного бытия, и только ветер, что находит силу свою в самом центре пустыни, срывает с погребения тех, что едва улеглись на него и не успели еще закостенеть намертво, сохраняя внутри любовь, а значит, и способность рассыпаться, быть подвижными, но таковые в меньшинстве, и бархан продолжает расти.
Мы бредем к нему, увязая в песках времени, каждый своим путем, обжигая утомленные ноги раскаленными частицами собственных страхов, треволнений, обид и одиночества, называя сей мучительный процесс жизненной дорогой, напоминающий муки ада, отчего-то ожидаемые нами в конце этой самой дороги. Не есть ли представление о финале сублимацией самого бытия в нашем исполнении? Не творим ли мы собственными руками то, чего начинаем страшиться с самого появления на свет, переживая по поводу потерянного рая, забыв о нем изначально, в ожидании адского горнила, с неподъемными цепями и тлеющими углями?
***
– Ты счастлив, Адам? – спросила Ева, глядя на мужа, задумчиво наблюдающего за перемещением солнца по небосводу.
Проведя здесь, на Земле, после изгнания из рая три столетия, Адам многому научился, в том числе и фокусам со временем – задерживать дневное светило в зените, а затем резко стряхивать его в закат стало одним из любимых развлечений первого человека (справедливости ради надо отметить, что подобные экзерсисы супруг Евы устраивал в личном пространстве, поэтому остальные жители планеты ничего особенного не замечали).
– А что это, счастье? – отвлекся Адам от своего занятия и повернулся к жене. Ева выглядела сейчас, как и в день изгнания из сада: внешность ее не претерпела изменений благодаря стараниям Адама, который не забывал и о себе. На фоне сменившихся уже пяти поколений они считались вечно молодыми, потомки так и называли их – вечными.
Ева знала, о чем спрашивала. Для нее рай навсегда остался вожделенным. Это было место, где она родилась, где встретила Адама, где был уют и достаток. Возвращение в сад – вот счастье, именно этого она ждала все время пребывания здесь, на Земле; это было предметом снов ночью и усилий днем. Ева раскрыла рот сказать об этом Адаму, но муж опередил ее:
– Пора уходить, Ева.
– В каком смысле? – удивилась она.
– Пора возвращаться, – Адам отпустил солнце, и оно рухнуло на зубцы западных гор.
– В рай? – восторженно захлопала в ладоши Ева и начала скакать самым неподобающим ее возрасту образом.
– К отцу, – спокойно ответил Адам, глядя на подпрыгивающую, как сайга, жену. – В этом есть счастье.
Ева застыла на месте:
– Он покинул сад вместе с нами, вернувшись к Нему, мы можем не попасть в рай.
– Мы отправимся к Нему, где бы Он ни был. – Адам протянул руку: – Пойдем.
– Я хочу в рай, – в глазах Евы блеснул недобрый огонек.
Адам вздохнул:
– Ты же знаешь, я научился договариваться со временем, но не с желаниями. Могу только обещать встречу с отцом в последний момент, когда мы расстались, не больше.
– Это был миг изгнания, мы были у врат рая, с внешней стороны, – Ева нетерпеливо топнула ногой: – Я хочу внутрь.
– Ева, если ты не подашь мне руку, мы окажемся в разных местах. Время тесно связано с материей, переход порознь разлучит нас, – рука Адама все еще была протянута. – Ну же.
– Я не властна над временем, но со своими желаниями управлюсь, – Ева вздернула брови и сложила руки на груди. – Я хочу в Рай.
Солнце, уже наполовину погрузившееся в пасть горной гряды, вылетело обратно к зениту, словно пущенное из пращи и ухнуло, не останавливаясь, за линию восточных равнин, погрузив мир во тьму, но всего лишь на миг, чтобы снова вспыхнуть над головой Адама и Евы ярким пятном и скрыться из глаз, воскрешаясь таким манером в своем бешенном танце еще триста раз.
***
Ева лежала на бархатной траве, воздух, ароматизированный цветочными и фруктовыми нотками, приятно щекотал ноздри, теплый ветерок мягко обволакивал расслабленное тело.
«Господи, я в раю», – подумала она и услышала голос:
– Здравствуй, Ева.
Женщина вздрогнула – рядом никого не было, но она поняла, что отец здесь. Ева попыталась стыдливо прикрыть обнаженное тело руками:
– Почему я нага?
– Рай не предусматривает сокрытие сути от других, в том числе ношение одежд, уродующих изначальные формы, – просто ответил голос.
– Но я уже не могу, как раньше, – закапризничала Ева. – Я хочу прикрыться.
– Яблоко познания надкушено, сок его пропитан вестью о сути и структуре, но всякое знание обременено ответственностью, с ней тебе придется отныне находиться в раю.
Ева задумалась: ходить по саду голой, а вдруг кто-нибудь увидит ее трехсотлетнее тело…
– С телом все в порядке, оно первозданно, – улыбнулся голос, – но вот сознание твое, с ним придется поработать.
– Тебе? – обрадовалась Ева.
– Нет, твоему потомству женского рода, – голос умолк на мгновение. – Вечная попытка приукрасить уже прекрасное и принизить великое – нелегкий путь.
– Не ты ли создал меня такой? – возмутилась Ева и, подойдя к ближайшему древу с крупными золотистыми листьями начала обрывать нижние ветки, подумывая, чем бы их скрепить.
– Я создал потенциал, – неторопливо ответил голос, – но не направление. Дарованная мной свобода выбора – это точка в мире, позволяющая определять себя как центр. Я дал возможность двигаться, родил импульс, а куда отправиться, мои творения решают сами.
– Что я сделала не так? – почти безразлично сказала Ева, заканчивая платье из листьев, стянутое лианой.
– Можно немного убрать на талии, – серьезно ответил голос, – а в остальном… Так или не так – категория земная, но не райская.
– В таком случае, – Ева приняла обычную для нее уверенную позу, при этом все-таки подтянув лиану на поясе до упора, – просто подожду Адама здесь, а на Земле женщины сами разберутся со своими желаниями.
– Все так, – голос шевельнул порывом ветра волосы Евы, – только Адама тебе не дождаться здесь, как и женщинам не получить ответа там.
– Адам не в раю? – Ева неподдельно испугалась.
– В раю, но не в этом.
– Я хочу к нему, – Ева закрыла глаза и ясно представила себе мужа рядом – она всегда делала так для управления желаниями. Затем она резко распахнула веки – пусто.
– Управление – земная сила, в раю это любовь, других рычагов здесь нет, – голос наполнился теплом: – Ева, ты в раю после вкушения яблока, Адам же – в раю до вкушения, между вами стена непонимания. Вы возвели ее для своих потомков.
– Но почему, – Ева готова была разрыдаться – нонсенс для сада.
– Ты спрашивала, что не так? Нужно было принять руку Адама, и сейчас вы пребывали бы вместе, – голос удалился так же внезапно, как и появился.
Ева осталась одна, и слезы ее, невиданные доселе под сводами дивных древ, вечно зеленых и плодоносящих, пали на Землю редким скупым дождем, что случается в тех краях раз в сто, а может быть, и двести лет, но которому никто не удивился, ибо люди под ним предавали раскаленным пескам тела усопших Адама и Евы.
***
Адам сразу же ощутил присутствие рая: тело, лишенное одежд и болячек, парящее невесомое чистое свободное сознание – будто и не было трехсот лет разлуки.
– Время – поразительная вещь, – не удержав своих восторгов, прокричал он что было сил.
– И спорить не о чем, друг мой, – эхом отдалось сверху.
Адам радостно воскликнул: «Отец!» и поднял голову. На ветвях фруктового древа, словно развалившись на подушках, возлежал Змий. Рептилия со свойственной ей ухмылкой прошипела:
– Отец сейчас в другом раю, беседует с Евой.
– В каком же раю, по-твоему, я? – Адам прекрасно помнил, что доверять изумрудным глазам нельзя.
– Мы с тобой в раю до вкушения, а они – после, – Змий свалился с ветки безвольным шнурком, зацепившись за нее в последний момент самым кончиком хвоста так, что его квадратная башка с высунутым беспокойным языком оказалась прямо напротив Адамова лица: – Кусай яблоко и отправляйся к ним.
– Ты опять за свое, – Адам улыбнулся, – не меняешь методов.
– А зачем? – Змий подтянул упругое тело обратно на ветвь – все работает.
– Обойдусь без яблока, научился договариваться со временем, – Адам горделиво подмигнул искусителю. Тот спиралью вытянулся вдоль своего ложа: – Ты знаешь такое время, а райское, – и он свернулся в кольцо, – таково.
– И что это значит? – не понимая, к чему клонит Змий, беспечно спросил Адам.
– Яблоко познания – точка отсчета, через которую не перепрыгнуть. Возвращение к отцу для Адама возможно только вместе с Евой. Все твои потомки, земные мужи, обречены на поиски Бога в отрыве от жен, а это скитания вечные и пустые. Целое разделилось на части не для того, чтобы обрести целостность частично, но воссоединением частей.
– Слова твои лживы, как и в тот раз, когда я отлепился от отца и был изгнан, – Адам глубоко и часто дышал: – Нет доверия речам твоим, таким же извилистым, как и тело твое. Найду отца, пусть сотру стопы свои до костей.
И, разъяренно сорвав несколько листьев с яблони, он отправился прочь. Змий сверкнул изумрудными бусинами и соскользнул по стволу в шелковистую траву, там, возле корней, свернулся клубком и прошипел себе под нос:
– Далеко не уйдешь в поисках своих, бродить тебе кругами около яблони вечно.
***
Бархан забвения слишком велик. Его покатый горб начинает закрывать солнце уже в полдень, но тень, обманчивым лепестком падающая к подножию, не приносит избавления от жары, и мужчина в стремлении к истине покидает иллюзорную зону комфорта, унося с собой возможности осуществить то, чего страстно желает женщина, входящая в этот миг в сумрак бархана с другой стороны, неся на руках младенца-Бога, свет истины, часть целого, дабы передать это тому, чью уходящую спину даже не успевает заметить.
– Где ты, Адам? – звучит голос Евы из-за стены райского сада.
– Где же ты, Ева? – вторит ей Адам оттуда же.
Над барханом взметается песчаный смерч, раскручивается, разворачивая свою плеть все шире и яростней, бросая вниз колкие золотистые хвосты отчужденности, уединения и горести. Жена носит в себе Бога, слышит глас его, но не видит, муж стремится к Богу, но видит его в искусителе и оттого слышит шипение, но не музыку; оба же они пребывают в страдании и недоумении, а причиной всему смещение во времени, ибо сойтись мужское и женское в единое божественное должны осознанием, но стоят спинами друг к другу, а меж ними пустило корни древо познания с яблоком раздора, и прежде Евы был Адам, но прежде Адама плод истины предложен был Еве, а кто из них первым вкусил мякоть его, уже не важно, ибо это и послужило смещением, ведь должны были вкушать вместе.
Когда же постигнет хоть один идущий простоту закона единения и, впустив в себя обе энергии (инь и ян), уравновесит их, рассыплется бархан забвения, расступятся пески самости и откроются останки первочеловеков – не кости полуистлевшие, но лики прекрасные и телеси юные, один подле другого, Адам и Ева, рука в руке.