Kitabı oku: «Некто Гитлер: Политика преступления»
Sebastian Haffner
Anmerkungen zu Hitler
© 1978, 1998 by Kindler Verlag GmbH, München. Published by permission of Rowohlt Verlag GmbH, Reinbek bei Hamburg, Germany
© Н. Л. Елисеев, перевод, статья, комментарии, 2018
© Н. А. Теплов, дизайн обложки, 2018
© Издательство Ивана Лимбаха, 2018
* * *
После дуэли
Эту книгу логично было бы издать в комплекте с «Историей одного немца» того же автора, написанной в 1938–1939 годах и опубликованной в Германии в 2000-м1. Потому что эта книга диалогична и антитетична по отношению к той первой книге антифашиста, эмигранта из гитлеровской Германии, немецкого патриота и пруссака-либерала Раймунда Претцеля (1907–1999), ставшего в Великобритании публицистом и историком Себастьяном Хафнером.
Та первая книга, оставшаяся лежать в столе до самой смерти Хафнера и опубликованная его сыном Оливером Претцелем, описывает опыт интеллигента в фашизирующемся, то есть звереющем на глазах, обществе и объясняет, почему он, немецкий, прусский патриот, не увидел для себя никакого иного выхода, кроме эмиграции. Объяснение Хафнера парадоксально, но верно: именно потому, что патриот.
Невмочь стало жить в стране, культурой и историей которой ты гордишься, среди народа, неотвратимо превращающегося в шайку отвязного хулиганья и вызывающего брезгливый страх у других народов.
Позволю себе большую цитату из первой книги Хафнера, через шесть десятков лет ставшей последней по иронии истории и его собственной судьбы:
Добровольно совершить эту операцию – внутреннее отсечение себя от собственной страны – есть акт библейского радикализма: «Если твой глаз соблазняет тебя – вырви его!» Очень многие, почти решившиеся на этот шаг, все-таки его не сделали, и с той поры их души и мысли так и спотыкаются; эти люди в ужасе от тех преступлений, что совершаются от их имени, но они не в силах отрешиться от своей ответственности за них и тщетно бьются в сетях мнимо неразрешимого конфликта: должны ли они принести в жертву своей стране свой взгляд на вещи, свою мораль, человеческое достоинство и совесть?
Ведь то, что они называют «невиданным подъемом Германии», показывает, что приносить эти жертвы выгодно, что за такие жертвы вознаграждают. Они не замечают того, что нации, как и человеку, нет пользы, если они приобретут весь мир, но потеряют душу. Они не замечают и того, что своему патриотизму, или тому, что называют патриотизмом, они приносят в жертву не только себя, но и свою страну.
Ибо Германия перестала быть Германией, и это сделало прощание неизбежным. Немецкие националисты сами ее разрушили. Стало ясно как день: отказ от собственной страны ради сохранения верности себе – это только внешняя сторона конфликта. Подлинный мучительный конфликт, разумеется, скрытый за великим множеством фраз и плоских доводов, разыгрывался между национализмом и верностью своей собственной стране.
Германия, та, которую я и подобные мне люди считали «нашей страной», была, в конце концов, не просто большая или очень большая клякса на географической карте Европы. Наша страна имела совершенно определенные характерные черты: гуманность, открытость всему миру, глубокая основательность философии, неудовлетворенность миром и самим собой; отважная решимость вновь и вновь браться за неподъемное дело, отказываться от него и снова браться, самокритика, любовь к истине, объективность, высокая требовательность к себе, точность, многоликость, некоторая неповоротливость, удивительным образом соединенная со страстью к свободнейшим импровизациям, медлительность и серьезность, но в то же время творчество, созидание, когда, шутя и играя, рождают на свет всё новые и новые формы, которые затем отбрасываются прочь как негодные попытки; уважение ко всему своеобычному и своеобразному; незлобивость, великодушие, сентиментальность, музыкальность, но прежде всего великая свобода: нечто парящее, безмерное, не покоряющееся чему бы то ни было и ничем не связывающее себя. Втайне мы гордились тем, что наша страна в духовном отношении – страна безграничных возможностей. И во всяком случае это была та страна, с которой мы чувствовали прочную связь, та Германия, которая была нашим домом.
Эта Германия уничтожена и растоптана немецкими националистами, и наконец стало понятно, кто ее смертельный враг: немецкий национализм и «германский рейх». Тот, кто хранит верность Германии; тот, кто хочет и дальше принадлежать этой стране, должен иметь мужество для осознания этого факта и всех его последствий2.
Про эту операцию по «внутреннему отсечению себя от собственной страны», про этот «акт библейского радикализма» Хафнер и рассказывает в «Истории одного немца». Отвечает для себя самого на вопрос: почему не остался там, где «его народ, к несчастью», но (уточним широко известную ахматовскую цитату) с большим энтузиазмом «был»? Собственно, первая книга и начинается с ответа на этот вопрос:
История, которую я собираюсь рассказать здесь, – история своеобразной дуэли.
Это дуэль между двумя совсем не равными противниками: невероятно мощным, безжалостным государством и маленьким, безымянным, неизвестным частным человеком. Она разыгрывается не на поле брани, каким принято считать политику; частный человек отнюдь не политик, тем более не заговорщик и не «враг государства». Частный человек все время в обороне. Он ничего не хочет, кроме как сберечь то, что он считает своей личностью, своей собственной личной жизнью и своей личной честью. Все это постоянно подвергается невообразимо брутальным, хотя и довольно неуклюжим атакам со стороны государства, в котором частного человека угораздило жить и с которым ему поэтому приходится иметь дело.
Жесточайшими угрозами государство добивается от частного человека, чтобы он предал своих друзей, покинул свою любимую, отказался от своих убеждений и принял бы другие, предписанные сверху; чтобы здоровался не так, как он привык, ел бы и пил не то, что ему нравится; посвящал бы свой досуг занятиям, которые ему отвратительны; позволял бы использовать себя, свою личность в авантюрах, которые он не приемлет; наконец, чтобы он отринул свое прошлое и свое «я» и при всем этом выказывал бы неуемный восторг и бесконечную благодарность.
Ничего этого частный человек не хочет. Он совсем не готов к нападению, жертвой которого он оказался. Он вовсе не прирожденный герой и уж тем более не прирожденный мученик. Он обыкновенный человек со многими слабостями, да к тому ж еще продукт опасной эпохи – но всего того, что навязывает ему государство, он не хочет. Вот поэтому он решается на дуэль – без какого бы то ни было воодушевления, скорее уж недоуменно пожимая плечами, но с тайной решимостью не сдаваться. Само собой, он много слабее своего противника, зато увертливей. Мы увидим, как он совершает отвлекающие маневры, уклоняется, внезапно делает выпад, как он увиливает и, в шаге от гибели, избегает тяжелых ударов. Надо заметить: самого себя он держит именно что за обычного человека без каких-либо героических или мученических черт. И все же в конце концов он бросает борьбу или, если угодно, переносит ее в другую плоскость.
Государство – это германский рейх, частный человек – я. Схватка между нами, наверное, заинтересует зрителей, ведь любое состязание интересно. (Я надеюсь, что заинтересует.) Но я рассказываю все это не только для развлечения. Другое, более важное намерение лежит у меня на сердце.
Моя личная дуэль с Третьим рейхом далеко не единичное явление. Тысячи и сотни тысяч таких дуэлей, в которых частный человек пытается защитить свое «я» и личную честь от атак сверхмощного, враждебного человеку государства, вот уже шесть лет разыгрываются в Германии – каждая в абсолютной изоляции, в полной безвестности. Некоторые из дуэлянтов – они героичнее, жертвеннее меня – не отступили и оказались в концлагерях, в пыточных подвалах; им, в будущем, несомненно, поставят памятники. Про-чие, те, кто слабее меня, сдались много раньше, чем я уехал; сейчас они или недовольно ворчащие резервисты штурмовых отрядов, или уполномоченные нацистской партии в жилых кварталах. Мой случай как раз усредненный вариант между двумя этими крайностями. На нем хорошо видно, каковы шансы у человека и человечности в нынешней Германии.
Следует признать, что они довольно безнадежны3.
Точка. С прусской основательностью и безапелляционностью, с юридической дотошностью (недаром он окончил юрфак и работал в Верховном апелляционном суде Пруссии) Себастьян Хафнер прочертил два маршрута, по которым вынуждена катиться жизнь и судьба человека, оставшегося в тоталитарном государстве. Либо жертвенный героизм, либо вместе со всеми – в помойную яму всемирного позора.
Потом, когда страна (даст бог) выберется из ямы, можно оправдываться (главным образом перед самим собой): я ведь был не первым учеником, а где-то в середине строя, – но это уже дело твоей сильно покореженной совести, сильно травмированной души. Если совесть у тебя есть, а душа достаточно сильна, ты не сможешь не дать себе ответ: виновен. В той или иной степени, но… виновен. Генерал Бласковиц, мелькнувший на одной из страниц книги, лежащей перед вами, будучи генерал-губернатором оккупированной Польши, бомбардировал Берлин рапортами о безобразиях, чинимых SS, гестапо и айнзацгруппами на подведомственным ему территориях, даже арестовал несколько особо отличившихся эсэсовцев, был снят с должности, отправлен во Францию. (А эсэсовцы, само собой, освобождены.) После войны был привлечен к ответственности на Нюрнбергском процессе. После первого же допроса, еще не арестованный, уже выслушавший от адвоката: «Да все нормально, генерал… Скорее всего, даже оправдают…» – покончил жизнь самоубийством. Потому что совесть была. Душа была жива. Стыд был.
То есть если хочешь сохранить душу и тело живыми, – беги, кролик, беги… Пистолет в кусты и наутек. У тебя дуэльный «Лепаж», а у них… зенитный комплекс. Когда Хафнер писал «Историю одного немца», Оруэлл только задумывал «1984», но выводы и у Хафнера, и у Оруэлла схожи. Человек слаб. Нельзя требовать от него героизма. Нельзя ставить на героизм человека. Сломаться может любой. И никого нельзя упрекать за то, что тот сломался. Себя? Сколько угодно. Но не другого.
Вот такую книжку написал в 1938–1939 годах немецкий эмигрант в Великобритании. Так объяснил свой выбор. Повторюсь, оставил неопубликованной. С той поры для него прошло сорок лет. В 1978 году (после дуэли) он попытался ответить на другие вопросы: кто он – тот, из-за которого мне пришлось бежать из своей страны? Кто смог превратить мою Германию, народ Гете и Гейне, Фонтане и Вирхова, в шайку оголтелого, зверского хулиганья? Как ему это удалось? Некоторые механизмы расчеловечивания Хафнер в первой книге разбирает. Например, он неплохо анализирует яд «товарищества». Честное слово, если в школах России до сих пор проходят «Тараса Бульбу», то после страстного монолога сыноубийцы Тараса я бы советовал учителям и учительницам ознакомить подростков вот с этим текстом:
Днем не было времени думать. Днем не представлялось возможности быть отдельно существующим «я». Днем товарищество было счастьем. Вне всякого сомнения, в таких «лагерях» процветало своего рода счастье – счастье товарищества. Это было счастьем – утром вместе со всеми бежать «по пересеченной местности», а после пробежки вместе со всеми стоять в душевой под сильными струями горячей и холодной воды; счастье – делиться со всеми посылками, которые ты получал из дома, и вместе со всеми делить ответственность за те или иные проступки; счастье – помогать друг другу в бесчисленных мелочах и доверять друг другу во всех делах армейского дня; счастье – затевать вместе со всеми веселые, мальчишеские потасовки, этакую гимназическую кучу-малу; ничем не отличаться друг от друга в широком, грубовато-нежном потоке надежной мужской дружбы, мужской доверительности… Кто посмеет отрицать, что все это счастье? Кто посмеет отрицать, что в человеческой душе живет настоятельная потребность, жажда этого счастья и что в нормальной, гражданской, мирной жизни этого счастья как раз и не сыскать?
Я, во всяком случае, не осмелюсь. Зато я совершенно точно знаю и утверждаю со всей возможной резкостью: это счастье, этот дух товарищества может стать одним из ужасающих средств расчеловечивания – и в руках нацистов как раз и стал таковым. Это – великая приманка, лакомая наживка нацизма. Алкоголем товарищества, который, конечно, нужен человеческому душевному организму в умеренных дозах, они споили немцев, довели до настоящей белой горячки. Они сделали немцев товарищами везде и во всем, с самого беззащитного, некритического возраста они приучали немцев к этому наркотику: в гитлерюгенде, в штурмовых отрядах, в рейхсвере, в тысячах спортивных лагерей и союзов из человека вытравлялось нечто совершенно незаменимое, то, что не может и не должно быть оплачено счастьем товарищества.
Товарищество неотделимо от войны. Подобно алкоголю, товарищество – одно из сильных утоляющих боль и печаль средств, к которым прибегают люди, вынужденные жить в нечеловеческих условиях. Товарищество делает невыносимое «выносимей». Оно помогает выстоять перед лицом смерти, грязи и горя. Оно опьяняет. Оно позволяет забыть потерю всех даров цивилизации, замещая все эти дары собой. Товарищество освящено жестокой нуждой и горькими жертвами. Но там, где оно отделено от жертв и нужды, там, где оно существует только во имя самоценного опьянения и удовольствия, там оно становится пороком, и ровным счетом ничего не меняет то, что оно на некоторое время делает счастливым. Оно портит и развращает человека так, как его не может испортить ни алкоголь, ни опиум. Оно лишает человека способности жить своей собственной, ответственной, цивилизованной жизнью. Оно, по существу, и есть мощное антицивилизационное средство. Всеобщее распутство товарищества, которым нацисты соблазнили немцев, унизило этот народ до самой последней степени.
Нельзя упускать из виду, что товарищество действует как яд на до ужаса важную сторону души человека. Еще раз: яды могут делать счастливыми; душе и телу могут быть нужны яды; в какой-то ситуации яды незаменимы и полезны. Несмотря на все это, они остаются ядами.
Товарищество – чтобы начать с самого главного – полностью устраняет чувство личной ответственности, как в гражданском, так и в религиозном смысле, что значительно хуже. Человек, живущий в условиях товарищества, не знает заботы о своем собственном, отдельном существовании, он исключен из суровой жизненной борьбы. У него есть койка в казарме, довольствие, униформа. Его день расписан по минутам. Ему не нужно ни о чем заботиться. Он не подчиняется жестокому закону «каждый за себя»; его закон великодушно-мягок – «все за одного». Ведь это наглая ложь, что законы товарищества якобы суровее, чем законы индивидуальной, гражданской жизни. Законы товарищества как раз отличаются расслабляющей мягкостью, и они оправданы только в том случае, если речь идет о солдатах на реальной войне, о людях, обреченных погибнуть: лишь пафос смерти извиняет это чудовищное освобождение от индивидуальной ответственности. Кто не знает, как тяжело храбрым воинам, привыкшим к мягким подушкам товарищества, найти свое место в жестоких условиях гражданской жизни.
Однако гораздо хуже то, что товарищество снимает с человека ответственность за себя самого перед Богом и перед совестью. Человек делает то, что делают все. У него нет выбора. У него нет времени на размышления (разве что он, на свою беду, проснется ночью один-одинешенек). Его совесть – это его товарищи, она дает ему отпущение всех грехов, пока он делает то же, что все4.
Опять-таки с прусской (юридической) дотошностью, с прибавлением личного психологического (чтобы не сказать лиро-эпического) опыта разобран один из механизмов превращения человека в зверя. И опять-таки: как же ему (Гитлеру) удалось загнать целую страну, целый народ в такой угол, из которого выход только в казарму или в концлагерь? (И в том и в другом случае – в смерть?) Как ему до определенного этапа вообще все удавалось? Попытки ответа уже мелькали в первой книге не известного почти никому тридцатилетнего немецкого эмигранта, начинающего колумниста английской газеты «Observer»:
Одним из искушений было бегство в иллюзию: чаще всего в иллюзию превосходства. Те, что поддавались этому искушению, – в основном пожилые люди, – смаковали дилетантизм и некомпетентность, которых, конечно, хватало в нацистской государственной политике. Опытные профессионалы чуть ли не ежедневно доказывали себе и другим, что все это не может долго продолжаться, они заняли позицию знатоков, потешающихся над чужим невежеством; они не разглядели самого дьявола благодаря тому, что сосредоточенно всматривались в какие-то детские, незрелые его черты; свою полную, абсолютно бессильную сдачу на милость победителей они, обманывая самих себя, маскировали мнимой позицией наблюдателя, смотрящего на все не то что со стороны, но – свысока. Они чувствовали себя полностью успокоенными и утешенными, если им удавалось процитировать новую статью из «Таймс» или рассказать новый анекдот. Это были люди, которые сначала абсолютно убежденно, а позднее со всеми признаками сознательного, судорожного самообмана из месяца в месяц твердили о неизбежном конце режима. Самое страшное настало для них в тот момент, когда режим консолидировался и когда его успехи нельзя было не признать: к этому они не были готовы. В первую очередь на эту группу с весьма хитрым и точным психологическим расчетом был обрушен ураганный огонь статистического хвастовства; именно эта группа составила основную массу капитулировавших с 1935 по 1938 год. После того как стало невозможно, несмотря на все судорожные усилия, удерживаться на позиции профессионального превосходства, эти люди капитулировали безоговорочно. Они оказались не способны понять, что как раз успехи нацистов и были самым страшным в их диктатуре. «Но ведь Гитлеру удалось то, что до сих пор не удавалось ни одному немецкому политику!» – «Как раз это-то и есть самое страшное!» – «А, ну вы – известный парадоксалист» (разговор 1938 года)5.
Вот это «самое страшное» хорошо бы исследовать, понять, когда дуэль окончена, когда твоего противника (вместе с твоей страной) добили англо-американские бомбы и русские штыки. Здесь же есть и личный, обидный для гордого образованного пруссака мотив. Как же так! Вот я и мои друзья учимся, развиваемся, читаем книжки, спорим, грызем гранит науки, и вдруг откуда-то появляется необразованный безумец и побеждает всех нас и ставит нас перед выбором: или в казарму, или в концлагерь, или в эмиграцию? Кто же он? Спустя тридцать лет после его позорного поражения и самоубийства в одной из стран-победительниц (Великобритании) появляются книги, его реабилитирующие (например, книги Дэвида Ирвинга), в другой стране-победительнице (СССР) растут и ширятся близкие ему настроения. (Этого Хафнер мог и не знать. Хотя… еще в 1973 году Михаил Агурский в сборнике «Из-под глыб» писал «о национал-социалистской опасности в Советском Союзе» – его статья так именно и называлась.)
Хорошо бы вглядеться в этого пусть и на исторический час, но победителя. Внимательно посмотреть на поверженного врага. Да и повержен ли он? Хафнер не был поклонником Бертольта Брехта, но его стихи с перефразировкой знаменитого крика Агриппины, матери Нерона, своим убийцам «Бейте в живот! Он еще может родить другого гада», конечно, знал. И со всей прусской основательностью и юридической дотошностью в гада всмотрелся.
Антитеза
По таковой причине ясно, что книга, которая перед вами, не просто диалогична по отношению к первой книге Хафнера, она ей антитетична. Уж больно главные герои разные. Если говорить в терминах близкой нам литературы (впрочем, и для Хафнера, образованного европейца, эта литература была не чужой), то «История одного немца» – толстовская книга, тогда как «Некто Гитлер» книга из мира Достоевского, мира жуткого, изломанного, гибельного.
Главный герой «Истории одного немца» – герой Толстого: то ли Андрей Болконский, то ли Пьер Безухов, то ли Константин Левин или Нехлюдов. Человек, стремящийся жить по правде и совести, ищущий истину, старающийся «не свернуть с тропинки чести» (Стефан Георге). Человек, старательно анализирующий свои поступки, старающийся понять, где и почему он оступился. Он, а не его страна и не его народ.
Главный герой книги «Некто Гитлер» – герой Достоевского: то ли Смердяков, то ли Верховенский, то ли Раскольников, с выстриженной наотмашь совестью, да и карамазовские черты в нем нет-нет да и проглядывают. Человек страсти и безумных, бредовых идей; человек жуткой, но веры. Веры настолько жуткой и в такие бесчеловечные вещи, что порой закрадывается сомнение: этот сгусток воли и энергии точно человек? «Исчадие ада» по отношению к нему не кажется плоской метафорой.
Самое удивительное, что и историософия одной книги абсолютно антитетична историософии другой. Историософия первой вполне толстовская. Всякий, кто внимательно читал философские страницы «Войны и мира», посвященные поиску «интеграла истории», с их ненавистью и презрением к политике и политикам, особенно с их убеждающей и убедительной уверенностью в том, что все исторические личности, все эти «великие люди» не более чем пена на волнах исторического потока: не от них зависит его направление, не они это направление определяют, – с ходу обнаружит толстовский исток в «Истории одного немца»:
Звучит парадоксально, но все же фактом является то, что действительно большие исторические события разыгрываются между нами, безымянными пешками, затрагивают сердце каждого случайного, частного, приватного человека, и против этих личных и в то же время охватывающих массы решений, которые их субъекты порой даже не осознают, абсолютно бессильны могущественные диктаторы, министры и генералы. Знак, характерный признак этих решающих исторических событий – то, что они никогда не проявляются как массовые; дело в том, что масса, как только она становится таковой, утрачивает способность к действию: настоящее историческое событие всегда проявляется как частное, личное переживание тысяч и миллионов одиночек.
Я говорю не о каких-то туманных исторических конструкциях, но о вещах, чей в высшей степени реальный характер невозможно оспорить. Что, к примеру, было причиной поражения Германии и победы союзников в 1918 году? Высокое полководческое искусство Фоша и Хейга и отсталая стратегия Людендорфа? Ни в коей мере! Главной причиной было то, что «немецкий солдат», то есть безымянная десятимиллионная масса, внезапно не захотела, как прежде, жертвовать своей жизнью во время каждого наступления и оборонять свои позиции до последнего бойца. Где произошло это решающее изменение? Не на тайных бунтовских сходках немецких солдат, но в сердце каждого из них, каждого в отдельности. Большинство из солдат едва ли сумели бы найти подходящие выражения, чтобы рассказать о происшедшей с ними перемене; это в высшей степени сложное, судьбоносное в полном смысле слова, психологическое явление каждый из них выразил бы разве что возгласом: «Дерьмо!» Если бы среди солдат нашлись бы обладающие даром слова и если бы их спросили о случившемся, то каждый рассказал бы о множестве в высшей степени случайных, в высшей степени частных (а также и не слишком интересных и не слишком значительных) мыслей, чувств и переживаний; здесь оказались бы письма из дома, личные отношения с фельдфебелем, соображения насчет кормежки и размышления о войне, ну и (поскольку каждый немец немного философ) о смысле и ценности жизни. Не мое дело анализировать психологические процессы, решившие исход той войны, однако думаю, они представляют интерес для всех, кто считает, что рано или поздно эти процессы – или подобные им – должны быть описаны6.
Для Хафнера, пишущего про Гитлера, а не про частного человека, оказавшегося в государстве Гитлера, этот толстовский подход принципиально не верен. Куда вернее подход Достоевского, немало страниц «Дневника писателя», посвятившего именно политическим играм своего времени. Вот совершенно антитолстовские рассуждения Хафнера из его книги о Гитлере:
[Другая] трудность заключается в господствующей сегодня тенденции по возможности приблизить историю к точным наукам. То есть отыскивать закономерности, прежде всего в экономическом и социальном развитии, преуменьшать роль политического элемента в истории, личного элемента в политике и, соответственно, личности, «великого человека» в истории. Гитлер в эту тенденцию, естественно, не вписывается, и ее приверженец сочтет недостойной для серьезного историка задачу выяснять, что́ один человек, целых пятнадцать лет действовавший в политике, сделал правильно, а что́ неправильно, и при этом еще исследовать его индивидуальные черты, да к тому же если это столь непривлекательная личность, как Гитлер. Уж слишком это старомодно!
Однако стоит заметить: как раз феномен Гитлера доказывает, что современная историография находится на ложном пути – как, впрочем, и феномен Ленина или Мао. С той только разницей, что они оказали непосредственное влияние лишь на историю своих стран, тогда как Гитлер толкнул весь мир в совершенно новом направлении – разумеется, не в том, в каком он хотел; это и делает его случай таким сложным и таким интересным.
Для серьезного историка невозможно утверждать, будто без Гитлера история XX века была бы такой, какой она была. Конечно, нельзя со стопроцентной уверенностью сказать, что без Гитлера Вторая мировая война вовсе не началась бы; но совершенно очевидно, что без Гитлера она, если бы и началась, была бы совсем другой – вполне возможно, с другими альянсами, фронтами и результатами. Сегодняшний мир, нравится нам это или нет, – результат деятельности Гитлера. Без Гитлера не было бы разделения Германии и Европы. Без Гитлера американцы и русские не оказались бы в Берлине. Без Гитлера не было бы государства Израиль. Без Гитлера не было бы деколонизации – по крайней мере, такой быстрой и катастрофической; не было бы азиатского, арабского и африканского освобождения и не было бы такого понижения статуса Европы. Вернее сказать, всего этого не было бы без ошибок и поражения Гитлера. Потому что хотел он совсем другого7.
Для изменения историософского подхода XX век дал много поводов. Еще в 1938 году можно было утешать себя… да, наверное, все же утешать рассуждениями о том, что Гитлер и подобные ему монстры не более чем пена на океанском гребне истории, но в 1978 году такие рассуждения уже «не канали». В 1978 году актуальными оказались не рассуждения о том, что «действительно большие исторические события разыгрываются между нами, безымянными пешками, затрагивают сердце каждого случайного, частного, приватного человека, и против этих личных и в то же время охватывающих массы решений, которые их субъекты порой даже не осознают, абсолютно бессильны могущественные диктаторы, министры и генералы», но слова Солженицына, писанные за восемь лет до книги Хафнера в романе «Август Четырнадцатого»: «И тут бы утешиться нам толстовским убеждением, что не генералы ведут войска, не капитаны ведут корабли и роты, не президенты и лидеры правят государствами и партиями, – да слишком много раз показал нам XX век, что именно они»8.
И вот это «да слишком много раз показал нам XX век, что именно они» становится одной из невысказанных тем книги Хафнера о Гитлере, о том человеке, который выгнал Хафнера из его родной страны, заставил жить в том городе (Лондоне), на который его, Хафнера, страна сыпала бомбы, за что и получила потом ад с небес, названный американскими и английскими военными по-библейски «Операция „Гоморра“». Потому что «грех приходит в мир, но горе тому, через кого приходит грех». В XX веке было предостаточно политических психопатов (судя по всему, фашизм и коммунизм – политические ответы на психопатологические вызовы этого века), но никто из них не доходил до такого дистиллированного, очищенного бесчеловечья и зверства, до Освенцима и Колымы, как Гитлер и Сталин. По этой причине в них стоит вглядеться. В России до сих пор никто не вгляделся в Сталина так, как вгляделся в Гитлера немец Хафнер, посему стоит описать, как именно Хафнер вглядывался в того, кому поначалу проиграл дуэль.
Вглядывание
Есть еще одно принципиальное отличие «Истории одного немца» и, скажем так, «Истории другого немца». Первая книга Хафнера – многофигурная. Это настоящий роман с диалогами, спорами, фактурными персонажами: тут и отец главного героя, и друг, эмигрировавший раньше него, и богемная Тэдди, и верная «Чарли», и интеллектуалы-фашисты, бывшие приятели «одного немца», ставшие опасными врагами, с которыми ухо над держать востро.
«Некто Гитлер» – книга одиночества. Один-единственный герой или скорее антигерой. Только он – и никого вокруг. Только его комплексы, его действия, его рассуждения. Это очень подходит ему, солипсисту и волюнтаристу, уверенному в том, что «мир – это его представление о мире», а если не так, то тем хуже миру. Гитлер закапсулирован. Не раз и не два Хафнер пишет: этот его поступок, это его решение – загадочны, почти необъяснимы. Разумеется, он приводит разные объяснения той или иной загадки, потом дает свое, достаточно обоснованное, но это не означает, что не может быть других:
<…> о Гитлере последних месяцев сложилась некая легенда, которая отнюдь не приукрашивает его, но в известном смысле снимает с него ответственность за агонию Германии 1945 года. Согласно этой легенде, Гитлер в конце войны был только тенью самого себя прежнего, тяжело больным человеком, человеческой развалиной, лишенной прежней решительности и силы и будто в параличе глядящей на катастрофу, обрушившуюся на него и его страну. Согласно этой легенде, с января по апрель 1945 года он потерял всякий контроль над происходящим и, оторванный от мира, дирижировал из своего бункера армиями, которых не существовало, метался от внезапных приступов бешенства к летаргической резиньяции, среди руин Берлина фантазировал об окончательной победе. Он был слеп к окружающей его реальности – это верно, но верно по отношению к Гитлеру любого периода его жизни.
В этой апокалиптической картине пропущена важнейшая деталь. Конечно, состояние здоровья Гитлера в 1945 году было не самым лучшим; конечно, он постарел, и после пяти военных лет нервы его были на пределе (как, впрочем, и у Рузвельта с Черчиллем), конечно, он пугал свое окружение все большей угрюмостью и все более частыми приступами бешенства. Но искушение эффектно нарисовать конец Гитлера пеплом и серой в духе «гибели богов» мешает увидеть то, что Гитлер последних месяцев войны еще раз обрел невероятную энергию и потрясающую силу воли, причем это был наивысший расцвет его энергии. Некоторое ослабление воли, некий паралич, падение в бездумную летаргию скорее можно заметить в предшествующий период, в 1943 году (именно тогда Геббельс с тревогой писал в своем дневнике о «кризисе вождя») и в первом полугодии 1944 года. Но перед лицом неизбежного поражения Гитлера словно гальванизировало. Его рука могла дрожать (последствия покушения 20 июля 1944 года), но хватка этой дрожащей руки была все еще – или снова – стремительна и смертельна. Решимость стиснувшего зубы бойца и яростная активность физически очень ослабевшего Гитлера с августа 1944-го по апрель 1945-го в некотором смысле поразительны9.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.