Kitabı oku: «Блеск и нищета русской литературы (сборник)», sayfa 2
Уроки чтения
Был чей-то день рождения, не помню… Собрались писатели, художники, так называемая вторая культурная действительность. Хозяин в шутку предложил:
– Давайте объявим конкурс на лучшее… постановление.
Художник Енин1 голосом знаменитого диктора Левитана произнес:
– Отмечая шестидесятилетний юбилей Советского государства, ленинский Центральный Комитет выносит постановление: «НЕЛЬЗЯ!..»
Слово взял поэт Антипов:
– Ленинский Центральный Комитет постановляет также: «За успехи в деле многократного награждения товарища Брежнева орденом Ленина – наградить орден Ленина орденом Ленина!»
Высказался и прозаик Машков:
– В целях дальнейшего усиления конспирации групком инакомыслящих постановляет…
Машков дождался полной тишины, оглядел собравшихся и хмуро закончил:
– Именовать журнал «Континент» журналом «КонтинГент»…
Кто-то рассмеялся. Я задумался.
Действительно, конспираторы мы неважные.
Звонит приятель:
– У тебя есть… ну, этот… «Дед Архип и Ленька»? Достань. Можешь достать?
– Да зачем тебе? Ты что, Горького перечитываешь?
– Какой ты, ей-богу!.. Да «Архипелаг» мне нужен, «Архипелаг ГУЛАГ», по-нашему – «Архип»…
Ведь знаем, что телефонные разговоры прослушиваются. Ведь обыски были у знакомых. Кто-то работы лишился, а кто-то и сидит…
Вот уже третий год я читаю одну нелегальщину. К обычной литературе начисто вкус потерял. Даже Фолкнера не перечитываю. Линда Сноупс, мулы, кукуруза… Замечательно, гениально, но все это так далеко…
Снабжает меня книгами, в основном, писатель Ефимов. То и дело звоню ему:
– Можно зайти? Долг хочу вернуть…
Наконец Ефимов рассердился:
– Мне тридцать человек ежедневно звонят, долги возвращают… Меня же из-за вас посадят как ростовщика… Придумайте что-нибудь более оригинальное…
В «Континенте» появляется мой рассказ. Об этом знают все. Да я и не скрываю. В борьбе тщеславия с осторожностью побеждает тщеславие.
Заглянул на книжный рынок. Хожу, присматриваюсь. Мелькнула глянцевая обложка «Континента». Так и есть, одиннадцатый номер. Мой. С моим бессмертным творением.
– Сколько? – интересуюсь.
Маклак, оглядываясь, шепчет:
– Тридцать…
Затем, нахально усмехнувшись, добавляет:
– А с автора – вдвойне!..
«Континент» в Ленинграде популярен необычайно. Любым свиданием, любым мероприятием, любой культурно-алкогольной идеей готов пренебречь достойный человек ради свежего номера. Хотя бы до утра, хотя бы на час, хотя бы вот здесь перелистать…
Вспоминается несколько занятных историй. И даже в каком-то смысле показательных.
«Континент» стал печатать записки Лосева. В одной из глав был упомянут редактор детского журнала Сахарнов, функционер и приспособленец. (В Ленинграде шутили: «Почти однофамилец, «НО» мешает…») В записках говорится, как редактор журнала наедине с Лосевым превозносил Солженицына. Печатая, естественно, в своем журнале разных там Никольских и Козловых…
Как-то захожу в редакцию. Навстречу Сахарнов.
– Привет, – говорит, – есть разговор.
Заходим к нему, садимся.
– «Континент», где обо мне написано, читали?
– Нет, – солгал я.
– Читали, читали… Я же знаю… В коридоре Пожидаевой рассказывали…
Редактор вздохнул, снял трубку, положил на кучу гранок.
– Как вы думаете, может у нас что-то измениться?
– Где, в редакции?
– Да не в редакции, а в государстве.
– Вряд ли, – уныло сказал я.
Тут же опомнился и добавил с большим подъемом:
– Никогда.
– А я не исключаю, – задумчиво произнес Сахарнов, – не исключаю… Экономика гибнет, сельское хозяйство загнивает… Не исключаю, не исключаю… Я этот номер «Континента» буду хранить… Я у Лосева справку возьму…
– Какую справку?
– Что я восхищался Солженицыным. Вы полагаете, не даст мне Лосев такой справки? Даст. Он честный, непременно даст. И буду я по-прежнему редактировать журнал. А вы – короткими рецензиями перебиваться, – закончил Сахарнов.
Помню, меня его цинизм даже развеселил.
Был у меня знакомый юрист. В последние годы – социолог. Выгнали из коллегии адвокатов. Кого-то не того рвался защищать. Хороший человек, однако пьющий. Назовем его Григоровичем.
Взял у меня однажды Григорович номер «Континента».
– Домой, – спрашиваю, – едешь?
– Домой, прямым ходом, не беспокойся…
– Смотри, поосторожнее…
По дороге Григорович встретил знакомого. Заглянули в рюмочную – понравилось. Потом зашли в шашлычную. Потом на лавочке в сквере расположились…
Очнулся Григорович в вытрезвителе. Состояние – как будто проглотил ондатровую шапку. Портфель отсутствует. А в портфеле – номер «Континента»…
Слышит: «Григорович, на выход!»
Выходит из камеры. Небольшой зал. Портрет Дзержинского, естественно. За столом капитан в форме. Что-то перелистывает. Батюшки, «Континент» перелистывает…
Григорович испугался. Стоит в одних трусах…
– Присаживайтесь, – говорит капитан.
Григорович повиновался. Сиденье было холодное…
– Давайте оформляться, Григорович. Получите одежду, документы… Шесть рублей с мелочью… Портфель… А журнальчик…
– Книга не моя, – перебил Григорович.
– Да ваша, ваша, – зашептал капитан, – из вашего портфеля…
– Провокация, – тихо выкрикнул обнаженный социолог.
– Слушайте, бросьте! – обиделся капитан. – Я же по-человечески говорю. Журнальчик дочитаю и отдам. Уж больно интересно. А главное – все правда, как есть… Все натурально изложено… В газете писали: «антисоветский листок…» Разве ж это листок? И бумага хорошая…
– Там нет плохой бумаги, – сказал Григорович, – откуда ей взяться? Зачем?
– Действительно, – поддакнул капитан, – действительно… Значит, можно оставить денька на три? Хотите, я вас так отпущу? Без штрафа, без ничего?
– Хочу, – уверенно произнес Григорович.
– А журнал верну, не беспокойтесь.
– Журнал не мой.
– Да как же не ваш?!
– Не мой. Моего друга…
– Так я же верну, послезавтра верну…
– Слово офицера?
– При чем тут – офицера, не офицера… Сказал, верну, значит, верну. И сынок мой интересуется. Ты, говорит, батя, конфискуй чего-нибудь поинтереснее… Солженицына там или еще чего… Короче, запиши мой телефон. А я твой запишу… Что, нет телефона? Можно поговорить с одним человеком. Я поговорю. И вообще, если будешь под этим делом и начнут тебя прихватывать, говори: «Везите к Лапину на улицу Чкалова!» А уж мы тут разберемся. Ну, до скорого…
Так они и дружат. Случай, конечно, не типичный. Но подлинный…
Дело было в шестидесятом году.
Жил в Ленинграде талантливый писатель Успенский. Не Глеб и не Лев, а Кирилл Владимирович. И жил в Ленинграде талантливый поэт Горбовский. Его как раз звали Глебом. Что, впрочем, несущественно…
Был тогда Горбовский мятежником, хулиганом и забулдыгой.
А Кирилл Владимирович – очернителем советской действительности. В прозе и устно. (Над столом его висел транспарант: «Осторожнее. В этом доме аукнется – в Большом доме откликнется!»)
Однажды Горбовский попросил у Кирилла Владимировича машинку. Отпечатать поэму с жизнеутверждающим названием «Морг».
Успенский машинку дал. Неделя проходит, другая. И тут Кирилла Владимировича арестовывают по семидесятой. И дают ему пять строгого в разгар либерализма.
Отсидел, вышел. Как-то встречает Горбовского:
– Глеб, я недавно освободился. Кое-что пишу. Верни машинку.
– Кирилл! – восклицает Горбовский. – Плюнь мне в рожу! Пропил я твою машинку! Все пропил! Детские счеты пропил! Обои пропил! Ободрал и пропил, не веришь?!
– Верю, – сказал Успенский, – тогда отдай деньги. А то я в стесненных обстоятельствах.
– Кирилл! Ты мне веришь! Ты мне единственный веришь! Дай я тебя поцелую! Хочешь, на колени рухну?!
– Глеб, отдай деньги, – сказал Успенский.
– Отдам! Все отдам! Хочешь – возьми мои единственные брюки! Хочешь – последнюю рубаху! А главное – плюнь в меня!..
Прошло десять лет. Горбовский разбогател, обрюзг. Благоразумно ограничил свой талант до уровня явных литературных способностей. Стал, что называется, поэтом-текстовиком. Штампует эстрадные песни.
Как-то раз Успенский позвонил ему и говорит:
– Глеб! Раньше ты был нищим. Сейчас ты богач. И к тому же не пьешь. У тебя полкуска авторских ежемесячно. Верни деньги за машинку. Хотя бы рублей сто.
– Верну, – хмуро сказал Горбовский.
Прошло еще два года. Терпенью наступил конец. Успенский снял трубку и отчеканил:
– Глеб! У меня в архиве около двухсот твоих ранних стихотворений. Среди них есть весьма талантливые, дерзкие и, мягко говоря, аполитичные. Не привезешь деньги – я отправлю стихи в «Континент». Уверяю тебя, их сразу же опубликуют. За последствия не отвечаю…
Через полчаса Глеб привез деньги. Мрачно попрощался и уехал на какой-то юбилей.
Его талантливые стихи все еще не опубликованы. Ждут своего часа. Дождутся ли…
Сентябрь. Вена. Гостиница «Адмирал». На тумбочке моей стопка книг и журналов. (Первые дни, уходя, механически соображал, куда бы запрятать. Не дай бог, горничная увидит. Вот до чего сознание исковеркано.)
Есть и последний номер «Континента». Через неделю он поедет в Ленинград со знакомым иностранцем. В Ленинграде его очень ждут.
Сентябрь 1978 года
Вена
Рыжий
Поэты, как известно, любят одиночество. Еще больше любят поговорить на эту тему в хорошей компании. Полчища сплоченных анахоретов бродят из одной компании в другую…
Уфлянд любит одиночество без притворства. Я не помню другого человека, столь мало заинтересованного в окружающих. Он и в гости-то зовет своеобразно.
Звонит:
– Ты вечером свободен?
– Да. А что?
– Все равно должен явиться Охапкин (талантливый ленинградский поэт). Приходи и ты…
Мол, вечер испорчен, чего уж теперь…
А встречает радушно. И выпивки хватает (явление при нынешнем алкогольном размахе – уникальное). И на рынке успел побывать – малосольные огурцы, капуста… И все-таки чуткий услышит:
«С тобой, брат, хорошо, а одному лучше…»
Я об Уфлянде слышал давно. С пятьдесят восьмого года. И все, что слышал, казалось невероятным.
…Уфлянд (вес 52 кг) избил нескольких милиционеров…
…Уфлянд разрушил капитальную стену и вмонтировал туда холодильник…
…Дрессирует аквариумных рыб…
…Пошил собственными руками элегантный костюм…
…Работает в географическом музее… экспонатом…
…Выучился играть на клавесине…
…Экспонирует свои рисунки в Эрмитаже…
Ну и, конечно, цитировались его стихи.
Уфлянда можно читать по-разному. На разных уровнях. Во-первых, его стихи забавны. (Это для так называемого широкого читателя.) Написаны энергично и просто. И подтекст в них едва уловим:
…В целом люди прекрасны.
Одеты по моде.
Основная их масса
Живет на свободе…
Есть такое филологическое понятие – сказ. Это когда писатель создает лирического героя и от его имени высказывается. Так писал Зощенко (не всегда). Так пишет Уфлянд. Его лирический герой – простодушный усердный балбес, вполне довольный жизнью:
…Каждый Богу помогает,
Исполняя свой обряд.
Люди сена избегают,
Кони мяса не едят.
Гости пьют вино с закуской.
Тот под лавку загудел.
Тот – еврей. Тот, вроде, – русский.
(Каждый свой избрал удел…)
В сфере досужих интересов героя – политика, народное хозяйство:
…Неверностью итогов в каждой смете,
заведомо неправильными данными,
не бюрократы ль извели до смерти
товарищей Калинина и Жданова?..
Герой не чужд искусству:
…Что делать, если ты художник слабый?
Учиться в Лондоне, Берлине или Риме?
Что делать, если не хватает славы?
Жениться на известной балерине?..
Личная жизнь героя многогранна:
…Она меня за жадность презирает,
поэтому-то я с другой живу.
Когда моя жена белье стирает,
я повторяю, глядя на жену:
«Ты женщина. Ты любишь из-за денег.
Поэтому глаза твои темны.
Слова, которыми тебя заденешь,
еще людьми не изобретены…»
В общем, сказ, ирония, подвох… Изнанка пафоса… Знакомая традиция, великие учителя. Ломоносов, Достоевский, Минаев, Саша Черный, группа Обэриу… Мрачные весельчаки обериуты долго ждали своих исследователей. Кажется, дождались (Мейлах, Эрль). Дождется и Уфлянд. Я не филолог, мне это трудно…
Повторяю, Уфлянд человек загадочный. Порою мне кажется, ему открыт доступ в иные миры. Недаром он так любит читать астрономические книги.
Все говорят – экстраверт, интроверт. Экстраверт – это значит – душа нараспашку. Интроверт – все пуговицы застегнуты. Но как часто убогие секреты рядятся в полиэтиленовые одежды молчаливой сдержанности. А истинные тайны носят броню откровенности и простодушия…
Семейная драма Уфлянда тоже неординарна. Жена его, добрая милая Галя, попрекает мужа трудолюбием:
– Все пишет, пишет… Хоть бы напился!..
Мало кто замечает, что Уфлянд – рыжий. Почти такой же, как Бродский…
Может, вылепить его из парадоксов? Веселый мизантроп… Тщедушный богатырь… Не получается. Две краски в парадоксе. А в Уфлянде больше семи…
Помню, сижу в «Костре». Вбегает ответственный секретарь – Кокорина:
– Вы считаете, это можно печатать?
– Вполне, – отвечаю.
Речь идет о «Жалобе людоеда». Молодой людоед разочарован в жизни. Пересматривает свои установки. Кается:
Отца и мать, я помню,
Съел в юные года,
И вот теперь я полный
И круглый сирота…
– Вы считаете, эту галиматью можно печатать?
– А что? Гуманное стихотворение… Против насилия…
Идем к Сахарнову (главный редактор). Сахарнов хохотал минут пять. Затем высказался:
– Печатать, конечно, нельзя.
– Почему? Вы же только что смеялись?
– Животным смехом… Чуждым животным смехом… Знаете что? Отпечатайте мне экземпляр на память…
Почувствовал я как-то раз искушение счесть Уфлянда неумным. Мы прогуливались возле его дома. Я все жаловался – не печатают.
– Я знаю, что нужно сделать, – вдруг произнес Уфлянд.
– Ну?
– Напиши тысячу замечательных рассказов. Хоть один да напечатают…
Вот тут я и подумал – может, он дурак? Что мне один рассказ! И только потом меня осенило. Разные у нас масштабы и акценты. Я думал о единице, Уфлянд говорил о тысяче…
Наконец-то появилась эта книжка2. Двадцатилетний труд легко умещается на ладони… И в стандартном почтовом конверте. Пошлю друзьям во Францию… Увидит ли ее сам автор? (Он живет в Ленинграде.)
В конце же, цитируя Уфлянда, хочу многозначительно и грустно спросить:
А чем ты думаешь заняться,
Когда настанут холода?..
Соглядатай
Года три назад шел я по Ленинграду со знакомой барышней. Нес в руках тяжелый сверток. Рукопись Халифа «ЦДЛ» на фотобумаге.
(С автором мы тогда не были знакомы. Знал, что москвич. А следовательно – нахал. Фамилия нескромная. Имя тоже не без претензии. Но об этом позже…)
Захожу в телефонную будку – позвонить. Барышня ждет у галантерейной витрины. Вижу – к ней подходят двое. Один что-то говорит и даже слегка прикасается.
Я выскочил, размахнулся и ударил ближайшего свертком по голове.
Парень отлетел в сторону. Но и сверток лопнул. Белые страницы разлетелись по Кубинской улице.
Тут я, надо признаться, оробел. И так с государством отношения неважные. А здесь – милиция кругом… Ползаю, собираю листы.
Ловеласы несколько пришли в себя. Постояли, постояли… Да и начали мне помогать. Сознательными оказались…
Так книга Халифа выдержала испытание на прочность. Свидетельствую – драться ею можно!
ЦДЛ – это Центральный Дом литераторов в Москве. Набитая склоками, завистью, лестью и бесплодием писательская коммуналка.
Дом, из которого выселили его лучших обитателей.
Где неизменно «выигрывают серые».
Где десятилетиями не хоронят мертвецов…
Герой или, вернее, героиня этой книги – литература. Фабула – судьба отечественной литературы. Сюжет – ее капитуляция и гибель.
Отношение к современной русской литературе у Халифа крайне пессимистическое. Ее попросту не существует. Есть талантливые прозаики и стихотворцы. Есть талантливые критики и литературоведы. А живого литературного процесса нет. Есть другой процесс. Процесс истребления русской литературы, который успешно завершается.
Хочется привести такую незатейливую аллегорию.
Допустим, у вас есть мать. Допустим, она проживает с братом в Калифорнии. Неожиданно брат сообщает:
«Мать в тяжелом состоянии».
Вы ему телеграфируете:
«Что с ней?»
Брат отвечает:
«Осень у нас довольно прохладная…»
Далее следует талантливое и подробное изображение калифорнийской осени. О матери же – ни слова.
Вы снова телеграфируете:
«Что с матерью?!»
Получаете ответ:
«Транспорт у нас работает скверно…»
Далее следует живое, правдивое и критическое описание работы транспорта. О матери же – ни звука…
И так без конца. Ни звука о главном…
Халифу можно возражать. Можно говорить о неожиданно (для третьих эмигрантов) полноценной литературе русского зарубежья. Можно говорить о подводных течениях в нынешней советской литературе. Размахивать внушительным и ярким «Метрополем». Все это можно…
Но у Халифа есть точка зрения. И выражена она талантливо, горько, правдиво.
Книга набрана четырьмя шрифтами. Можно было ее набрать и двадцатью. Так многообразна и разнородна ее структура. «ЦДЛ» – это документы, лирические и философские отступления, хроника, анекдоты, бытовые зарисовки.
Не менее разнообразна и тональность книги. Здесь уживаются дидактика с иронией, ода с поношением, благодушная насмешка с язвительной колкостью, возвышенная лексика с… многоточием.
Юрий Мальцев («Вольная русская литература») справедливо указывает: «В своей экспрессивной метафорической прозе Халиф, несомненно, следует традиции таких поэтов, как Марина Цветаева и Осип Мандельштам».
Лично я расслышал здесь также и хитрый говорок Марамзина. «…Мы уезжаем, а вы нам вдогонку глаза свои посылаете…»
Можно вспомнить и напевы Андрея Белого. И карнавал метафор Юрия Олеши.
Действительно, единица измерения прозы Халифа – метафора, то и дело возвышающаяся до афоризма. Цитировать – одно удовольствие.
«Этот, со стопроцентной потерей зрения, возомнил, что он – Гомер. Ему виднее…»
«…Спартак Куликов… Имя – восстание, фамилия – битва…»
«…Ударил кто-то бомбой в Мавзолей, но вождь остался жив…»
«…Дрейфус умер, но дело его живет…»
«…Всякую колыбель – даже революции – надо раскачивать…»
Поначалу меня раздражала нескромность Халифа. Или то, что я принимал за нескромность.
Автор говорит, например, о заветной книжной полке. О книгах – шедеврах двадцатого века:
«…Тут и „Доктор Живаго“ Пастернака. И „Архипелаг ГУЛАГ“ Солженицына… Да и эта – моя – туда встанет».
Неплохо сказано?!
Поначалу я от таких заявлений вздрагивал. Затем не то чтобы привык, а разобрался.
Не собою любуется автор. И не себя так уверенно различает на мраморном пьедестале. Используя формулу Станиславского, Халиф не себя почитает в литературе. А литературу – в себе и других.
Этим чувством – преданностью литературе, верой в ее фантастическое могущество – определяется тональность книги.
Могу указать две-три неточности. Например, автор говорит:
«Солженицын – единственный в мире изгнанник – нобелевский лауреат». То есть как? А Бунин? А Томас Манн?
Или:
«Будь Твардовский жив, вряд ли бы он остался редактором „Нового мира“».
Твардовского лишили журнала еще до смерти. Это, говорят, и убило его.
Неточностей мало. А те, что есть, как говорится, – не принципиальные.
И еще.
Я благодарен Халифу за несколько страниц о родном и незабываемом Ленинграде. За «Сайгон» и за «Ольстер». За «Маяк» и за «Жердь». За Вахтина и Шварцмана. За таинственного Лисунова и умницу Эрля. За нечасто протрезвляющегося Славенова и даже за Мишу Юппа.
Книгу Халифа не только читать – удовольствие, но и в руках держать приятно – она замечательно оформлена.